Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
ньше внимания на это разложенное или расставленное
в отличном порядке оружие, чем на собрание людей, намеревавшихся пустить его
в ход или раздать, кому следует. Горящий взгляд Робера Брике проникал сквозь
толстое стекло, закопченное и засаленное, стараясь рассмотреть под
козырьками шляп и капюшонами знакомые лица.
- Ого! - прошептал он. - Вот наш революционер - мэтр Крюсе, вот маленький
Бригар, бакалейщик с угла улицы Ломбардцев; вот мэтр Леклер, претендующий на
имя Бюсси, но, конечно, не осмелившийся бы на подобное святотатство, если бы
настоящий Бюсси еще жил на свете. Надо будет мне как-нибудь расспросить у
этого мастера фехтования, известна ли ему уловка, отправившая на тот свет в
Лионе некоего Давида, которого я хорошо знал. Черт! Буржуазия хорошо
представлена, что же касается дворянства... А, вот господин Мейнвиль, да
простит меня бог! Он пожимает руку Никола Пулену. Картина трогательная:
сословия братаются. Вот как! Господин де Мейнвиль, оказывается, оратор?
Похоже, что он намеревается произнести речь, стараясь убедить слушателей
жестами и взглядами.
Действительно, г-н де Мейнвиль начал говорить.
Робер Брике покачивал головой, пока г-н де Мейнвиль ораторствовал.
Правда, ни одного слова до него не долетело, но жесты говорившего и
поведение слушателей были достаточно красноречивы.
- Он, видимо, не очень-то убеждает свою аудиторию. На лице у Крюсе
недовольная гримаса, Лашапель-Марто повернулся к Мейнвилю спиной, а
Бюсси-Леклер пожимает плечами. Ну же, ну, господин де Мейнвиль, - говорите,
потейте, отдувайтесь, будьте красноречивы, черт бы вас побрал. О, наконец-то
слушатели оживились. Ого, к нему подходят, жмут ему руки, бросают в воздух
шляпы, черт-те что!
Как мы уже сказали, Брике видел, но слышать не мог. Но мы, незримо
присутствующие на бурных прениях этого собрания, мы сообщим читателю, что
там произошло.
Сперва Крюсе, Марто и Бюсси пожаловались г-ну де Мейнвилю на бездействие
герцога де Гиза.
Марто, в качестве прокурора, выступил первым.
- Господин де Мейнвиль, - начал он, - вы явились по поручению герцога
Генриха де Гиза? Благодарим вас за это и принимаем в качестве посланца. Но
нам необходимо личное присутствие герцога. После кончины своего увенчанного
славой отца он в возрасте всего восемнадцати лет убедил добрых французов
заключить наш Союз и завербовал нас всех под это знамя. Согласно принесенной
нами присяге, мы отдали себя лично и пожертвовали своим имуществом торжеству
этого святого дела. И вот, несмотря на наши жертвы, оно не движется вперед,
развязки до сих пор нет. Берегитесь, господин де Мейнвиль, парижане устанут.
А если устанет Париж, чего можно будет добиться во всей Франции? Господину
герцогу следовало бы об этом поразмыслить.
Это выступление было одобрено всеми лигистами, особенно яростно
аплодировал Никола Пулен.
Господин де Мейнвиль, не задумываясь, ответил:
- Господа, если решающих событий не произошло, то потому, что они еще не
созрели. Рассмотрите, прошу вас, создавшееся положение. Монсеньер герцог и
его брат, монсеньер кардинал, находятся в Нанси и наблюдают. Один
подготовляет армию: она должна сдержать фландрских гугенотов, которых
монсеньер герцог Анжуйский намеревается бросить на нас, чтобы отвлечь наши
силы. Другой пишет послание за посланием всему французскому духовенству и
папе, убеждая их официально признать наш Союз. Монсеньер герцог де Гиз знает
то, чего вы, господа, не знаете; былой, неохотно разорванный союз между
герцогом Анжуйским и Беарнцем сейчас восстанавливается. Речь идет о том,
чтобы связать Испании руки на границах с Наваррой и помешать доставке нам
оружия и денег. Между тем монсеньер герцог желает, прежде чем он начнет
решительные действия и в особенности прежде чем он появится в Париже, быть в
полной готовности для вооруженной борьбы против еретиков и узурпаторов. Но,
за неимением герцога де Гиза, у нас есть господин де Майен - он и полководец
и советчик, и я жду его с минуты на минуту.
- То есть, - прервал Бюсси, и именно тут-то он и пожал плечами, - то есть
принцы ваши находятся всюду, где нас нет, и никогда их нет там, где мы
хотели бы их видеть. Ну что, например, делает госпожа де Монпансье?
- Сударь, госпожа де Монпансье сегодня утром проникла в Париж.
- И никто ее не видел?
- Видели, сударь.
- Кто же именно?
- Сальсед.
- О, о! - зашумели собравшиеся.
- Но, - заметил Крюсе, - она, значит, сделалась невидимкой.
- Не совсем, но, надеюсь, оказалась неуловимой.
- А как стало известно, что она здесь? - спросил Никола Пулен. - Ведь не
Сальсед же, в самом деле, сообщил вам это?
- Я знаю, что она здесь, - ответил Мейнвиль, так как сопровождал ее до
Сент-Антуанских ворот.
- Я слышал, что ворота были заперты? - вмешался Марто, который только и
ждал случая произнести еще одну речь.
- Да, сударь, - ответил Мейнвиль со своей неизменной учтивостью, которой
не могли поколебать никакие нападки.
- А как же она добилась, чтобы ей открыли ворота?
- Это уж ее дело.
- У нее есть власть заставить охрану открыть ворота Парижа? - сказали
лигисты, завистливые и подозрительные, как все люди низшего сословия, когда
они в союзе с высшими.
- Господа, - сказал Мейнвиль, - сегодня у ворот Парижа происходило нечто
вам, видимо, совсем неизвестное или же известное лишь в общих чертах. Был
отдан приказ пропустить через заставу лишь тех, кто имел при себе особый
пропуск. Кто его подписывал? Этого я не знаю. Так вот, у Сент-Антуанских
ворот раньше нас прошли в город пять или шесть человек, из которых четверо
были очень плохо одеты и довольно невзрачного вида. Шесть человек, они имели
эти особые пропуска и прошли у нас перед самым носом. Кое-кто из них держал
себя с шутовской наглостью людей, воображающих себя в завоеванной стране.
Что это за люди? Что это за пропуска? Ответьте нам на этот вопрос, господа
парижане, ведь вам поручено быть в курсе всего, что касается вашего города.
Таким образом из обвиняемого Мейнвиль превратился в обвинителя, что в
ораторском искусстве самое главное.
- Пропуска, по которым в Париж, в виде исключения, проходят какие-то
наглецы? Ого, что бы то могло значить? - недоумевающе спросил Никола Пулен.
- Раз этого не знаете вы, местные жители, как можем знать это мы, живущие
в Лотарингии и все время бродящие по дорогам Франции, чтобы соединить оба
конца круга, именуемого нашим Союзом?
- Ну, а каким образом прибыли эти люди?
- Одни пешком, другие верхом. Одни без спутников, другие со слугами.
- Это люди короля?
- Трое или четверо из них были просто оборванцы.
- Военные?
- На шесть человек у них было только две шпаги.
- Иностранцы?
- Мне кажется - гасконцы.
- О, - презрительно протянул кто-то из присутствующих.
- Не важно, - сказал Бюсси, - хотя бы то были турки, на них следует
обратить внимание. Мы наведем справки. Это уж ваше дело, господин Пулен. Но
все это не имеет прямого отношения к делам Лиги.
- Существует новый план, - ответил г-н де Мейнвиль. - Завтра вы узнаете,
что Сальсед, который нас уже однажды предал и намеревался предать еще раз,
не только не сказал ничего, но даже взял на эшафоте обратно свои прежние
показания. Все это лишь благодаря герцогине, которая вошла в город вместе с
одним из обладателей пропуска и имела мужество добраться до самого эшафота,
под угрозой быть раздавленной в толпе, и показаться осужденному, под угрозой
быть узнанной всеми. Именно тогда-то Сальсед остановился, решив не давать
показаний, а через мгновение палач, наш славный сторонник, помешал ему
раскаяться в этом решении. Таким образом, господа, можно ничего не опасаться
касательно наших действий во Фландрии. Эта роковая тайна погребена в могиле
Сальседа.
Эта последняя фраза и побудила сторонников Лиги обступить г-на де
Мейнвиля.
По их движениям Брике догадался, какие радостные чувства их обуревают.
Эта радость весьма встревожила достойного буржуа, который, казалось, принял
внезапное решение.
Из-за своего заслона он соскользнул прямо на плиты двора и направился к
воротам, где произнес слова "Парма и Лотарингия", после чего был выпущен
привратником.
Очутившись на улице, мэтр Робер Брике шумно вздохнул, из чего можно было
вывести заключение, что он очень долго старался задерживать дыхание.
Совещание же продолжалось: история сообщает нам, что на нем происходило.
Господин де Мейнвиль от имени Гизов изложил будущим парижским мятежникам
весь план восстания.
Речь шла ни более ни менее, как о том, чтобы умертвить тех влиятельных в
городе лиц, которые известны были как сторонники короля, пройтись толпами по
городу с криками: "Да здравствует месса! Смерть политикам!" - и таким
образом зажечь новую варфоломеевскую ночь головешками старой. Только на этот
раз к гугенотам всякого рода должны были присоединить и неблагонадежных
католиков.
Подобными действиями мятежники сразу угодили бы двум богам - царящему на
небесах и намеревающемуся воцариться во Франции! Предвечному Судие и г-ну де
Гизу.
Глава 12
ОПОЧИВАЛЬНЯ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ГЕНРИХА III В ЛУВРЕ
В обширном покое Луврского дворца, куда мы с читателем проникали уже
неоднократно и где на наших глазах бедняга король Генрих III проводил
столько долгих и тягостных часов, мы встретимся с ним еще раз: сейчас перед
нами уже не король, не повелитель целой страны, а только бледный,
подавленный, измученный человек, которого беспрестанно терзают призраки,
встающие в памяти его под этими величественными сводами.
Генрих очень изменился после роковой гибели своих друзей, о которой мы
уже рассказывали в другом месте: эта утрата обрушилась на него, как
опустошительный ураган. Бедняга король, никогда не забывая, что он
всего-навсего человек, со всей силой чувства и полной доверчивостью
отдавался личным привязанностям. Теперь, лишенный ревнивой смертью всех
душевных сил, всякого доверия к кому-либо, он словно переживал заранее тот
страшный миг, когда короли предстают перед богом одни, без друзей, без
охраны, без своего венца.
Судьба жестоко поразила Генриха III: ему пришлось видеть, как все, кого
он любил, пали один за другим. После Шомбера, Келюса и Можирона, убитых на
поединке с Ливаро и Антраге, г-н де Майен умертвил Сен-Мегрена. Раны эти не
заживали в его сердце, продолжая кровоточить... Привязанность, которую он
питал к своим новым любимцам, д'Эпернону и Жуаезу, подобна была любви отца,
потерявшего лучших своих детей, к тем, что у него еще оставались.
Хорошо зная все их недостатки, он их любит, щадит, охраняет, чтобы хоть
они-то не были похищены у него смертью.
Д'Эпернона он осыпал милостями и тем не менее испытывал к нему
привязанность лишь временами, загораясь внезапным капризом. А бывали минуты,
когда он его почти не переносил. Тогда-то Екатерина, неумолимый советчик,
чей разум подобен был неугасимой лампаде перед алтарем, тогда-то Екатерина,
не способная на безрассудное увлечение даже в дни своей молодости,
возвышала, вместе с народом, голос, выступая против фаворитов короля.
Когда Генрих опустошал казначейство, чтобы округлить родовые земли Ла
Валетта и превратить их в герцогство, она не стала бы ему внушать:
- Сир, отвратитесь от этих людей, которые вовсе не любят вас или, что еще
хуже, любят лишь ради самих себя.
Но стоило ей увидеть, как хмурятся брови короля, услышать, как в миг
усталости он сам упрекает д'Эпернона за жадность и трусость, и она тотчас же
находила самое беспощадное слово, острее всего выразившее те обвинения,
которые народ и государство предъявляли д'Эпернону.
Д'Эпернон, лишь наполовину гасконец, человек от природы проницательный и
бессовестный, хорошо понял, каким слабым человеком является король. Он умел
скрывать свое честолюбие; впрочем, оно не имело определенной, им самим
осознанной цели. Единственным компасом, которым он руководствовался,
устремляясь к далеким и неведомым горизонтам, скрытым в туманных далях
будущего, была жадность: управляла им одна только эта страсть к
стяжательству.
Когда в казначействе водились какие-нибудь деньги, д'Эпернон появлялся,
приближался с плавными жестами и улыбкой на лице. Когда оно пустовало, он
исчезал, нахмурив чело и презрительно оттопырив губу, запирался в своем
особняке или одном из своих замков, откуда хныкал и клянчил до тех пор, пока
ему не удавалось вырвать каких-либо новых подачек у несчастного
слабовольного короля.
Это он превратил положение фаворита в ремесло, извлекая из него
всевозможные выгоды. Прежде всего он не спускал королю ни малейшей просрочки
в уплате своего жалованья. Затем, когда он стал придворным, а ветер
королевской милости менял направление так часто, что это несколько отрезвило
его гасконскую голову, затем, повторяем, он согласился взять на себя долю
работы, то есть и со своей стороны заняться выжиманием тех денег, частью
которых он желал завладеть.
Он понял, что эта необходимость вынуждала его превратиться из ленивого
царедворца - самое приятное на свете положение - в царедворца деятельного, а
уж хуже этого ничего нет. Тогда ему пришлось горько оплакивать сладостное
бездельничанье Келюса, Шомбера и Можирона, которые за всю свою жизнь ни с
кем не вели разговоров о делах - государственных или частных и с такой
легкостью превращали королевскую милость в деньги, а деньги в удовольствия.
Но времена изменились: золотой век сменился железным. Деньги уже не текли
сами, как в былые дни. До денег надо было добираться, их приходилось
вытягивать из народа, как из наполовину иссякшей рудоносной жилы. Д'Эпернон
примирился с необходимостью и словно голодный зверь, устремился в
непроходимую чащу королевской администрации, производя на пути своем
беспорядочное опустошение, вымогая все больше и больше и не внимая
проклятиям народа - коль скоро звон золотых экю покрывал жалобы людей.
Кратко и слишком бегло обрисовав характер Жуаеза, мы смогли все же
показать читателю различие между обоими королевскими любимцами, делившими
между собой если не расположение короля, то, во всяком случае, то влияние,
которое Генрих позволял окружающим его лицам оказывать на дела государства и
на себя самого.
Переняв безо всяких рассуждений, как нечто вполне естественное, традиции
Келюсов, Шомберов, Можиронов и Сен-Мегренов, Жуаез пошел по их пути: он
любил короля и беззаботно позволял ему любить себя. Разница была лишь в том,
что странные слухи о диковинном характере дружбы, которую король испытывал к
предшественникам Жуаеза, умерли вместе с этой дружбой: ничто не оскверняло
почти отцовской привязанности Генриха к Жуаезу. Происходя из рода
прославленного и добропорядочного, Жуаез, по крайней мере, в общественных
местах соблюдал уважение к королевскому сану, и его фамильярность с Генрихом
не переходила известных границ. Если говорить о жизни внутренней, духовной,
то Жуаез был для Генриха подлинным другом, но внешне это никак не
проявлялось. Анн был молод, пылок, часто влюблялся и, влюбленный, забывал о
дружбе. Испытывать счастье благодаря королю и постоянно обращаться к
источнику этого счастья было для него слишком мало. Испытывать счастье
любыми, самыми разнообразными способами было для него все. Его озарял
тройной блеск храбрости, красоты, богатства, превращающийся над каждым юным
челом в ореол любви. Природа слишком много дала Жуаезу, и Генрих порою
проклинал природу, из-за которой он, король, мог так мало сделать для своего
друга.
Генрих хорошо знал своих любимцев, и, вероятно, они были дороги ему
именно благодаря своему несходству. Под оболочкой суеверного скептицизма
Генрих таил глубокое понимание людей и вещей. Не будь Екатерины, оно
принесло бы и отличные практические результаты.
Генриха нередко предавали, но никому не удавалось его обмануть.
Он очень верно судил о характерах своих друзей, глубоко зная их
достоинства и недостатки. И, сидя вдали от них, в этой темной комнате,
одинокий, печальный, он думал о них, о себе, о своей жизни и созерцал во
мраке траурные дали грядущего, различавшиеся уже многими, гораздо менее
проницательными людьми, чем он.
История с Сальседом его крайне удручила. Оставшись в такой момент наедине
с двумя женщинами, Генрих остро ощущал, сколь многого ему не хватает:
слабость Луизы его печалила, сила Екатерины внушала ему страх. Генрих
наконец почувствовал в своем сердце неопределенный, но неотвязный ужас,
проклятие королей, осужденных роком быть последними представителями рода,
который должен угаснуть вместе с ними.
И действительно, чувствовать, что, как ни высоко вознесся ты над людьми,
величие твое не имеет прочной опоры, понимать, что хотя ты и кумир, которому
кадят, идол, которому поклоняются, но жрецы и народ, поклонники и слуги
опускают и поднимают тебя в зависимости от своей выгоды, раскачивают
туда-сюда по своей прихоти, - это для гордой души самое жестокое унижение.
Генрих все время находился во власти этого ощущения, и оно бесило его.
Однако время от времени он вновь обретал энергию своей молодости, угасшую
в нем задолго до того, как молодость прошла.
"В конце-то концов, - думал он, - о чем мне тревожиться? Войн я больше не
веду. Гиз в Нанси, Генрих в По: один вынужден сдерживать свое честолюбие, у
другого его никогда и не было. Умы людей успокаиваются. Ни одному французу
не приходило по-настоящему в голову предпринять неосуществимое - свергнуть с
престола своего короля. Слова госпожи де Монпансье о третьем венце, которым
увенчают меня ее золотые ножницы, - лишь голос женщины, уязвленной в своем
самолюбии. Только матери моей мерещатся всюду покушения на мой престол, а
показать мне, кто же узурпатор, она не в состоянии. Но я - мужчина, ум мой
еще молод, несмотря на одолевающие меня горести, я-то знаю, чего стоят
претенденты, внушающие ей страх. Генриха Наваррского я выставлю в смешном
виде, Гиза в самом гнусном, зарубежных врагов рассею с мечом в руке. Черт
побери, сейчас я стою не меньше, чем при Жарнаке и Монконтуре. Да, -
продолжал Генрих, опустив голову, свой внутренний монолог, - да, но пока я
скучаю, а скука мне - что смерть. Вот мой единственный, настоящий
заговорщик, а о нем мать со мною никогда не говорит. Посмотрим, явится ли ко
мне кто-нибудь нынче вечером! Жуаез клялся, что придет пораньше: он-то
развлекается. Но как это, черт возьми, удается ему развлечься? Д'Эпернон?
Он, правда, не веселится, он дуется: не получил еще своих двадцати пяти
тысяч ливров налога с домашнего скота. Ну и пускай себе дуется на здоровье".
- Ваше величество, - раздался у дверей голос дежурного, - господин герцог
д'Эпернон.
Все, кому знакома скука ожидания, упреки, которые она навлекает на
ожидаемых, легкость, с которой рассеивается мрачное облако, едва только
появляется тот, кого ждешь, хорошо поймут короля, сразу же повелевшего
подать герцогу складной табурет.
- А, герцог, добрый вечер, - сказал он, - рад вас видеть.
Д'Эпернон почтительно поклонился.
- Почему вы не пришли поглядеть на четвертование этого негодяя-испанца?
- Сир, я никак не мог.
- Не могли?
- Нет, сир, я был занят.
- Ну поглядите-ка, у него такое вытянутое лицо, что можно подумать - он
мой министр и явился доложить мне, что какой-то нало