Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
темной кровью, отвесный обрыв Крымских
гор медленно и грозно двигался за окнами салона. На палубе задувал с востока
неприятный ветер. Глухие воды цвета тины бежали навстречу "Пестелю". Рыжие
от сухого дубняка обрывы Яйлы кое-где еле тлели последним огнем.
Далеко впереди помаргивал красным глазом огонь Ялтинского портового
маяка. И ни единого огня больше не было на всем протяжении берега. Весь Крым
был брошен, пуст, выметен зимними ветрами. Он окоченел от стужи.
Я долго всматривался в берега, отыскивая хотя бы жалкий, тлеющий свет,
хотя бы язычок свечи, как свидетельство, что кто-то еще жив в этой пустынной
стране. Но, кроме мрака, быстро гасившего один за другим зубцы гор, ничего
вокруг я не видел.
В Ялту "Пестель" пришел в девять часов вечера. Город был тих и черен. С
окраин долетали одиночные винтовочные выстрелы.
На молу было пусто. Лужи рябили от ветра, валялись разбитые бочки от
кислой капусты, и бродили, закинув винтовки за плечо, озябшие часовые в
обмотках.
Пассажирам объявили, что "Пестель" простоит в Ялте до утра, так как
ночью идти из-за мин опасно. Желающие могут спуститься на мол, чтобы размять
ноги, но в город выходить рискованно. Нет света, и к тому же на первом
перекрестке могут остановить и раздеть, а то и убить бандиты.
- А не бандиты,- заметил часовой, стоявший у трапа,- так беляки
подстрелят. Бежать не успели, ховаются теперь по горам, по гнездам. Их
паяльником надо выжигать из тех гнезд.
Капитан приказал отвести пароход от причала и стать на якорь в
нескольких метрах от берега, чтобы никто не мог незамеченным проникнуть на
пароход.
Я успел спуститься по шаткому трапу на мол и пошел к воротам в город.
Около ворот я остановился. На них висел, моргая, керосиновый фонарь "летучая
мышь". Под фонарем сидел на ящике старик в приплюснутой морской фуражке и
держал между колен винтовку.
За воротами лежала тьма. Изредка из нее доносился шелест сухих листьев.
Я сделал несколько шагов в эту темноту и остановился. Сторож равнодушно
взглянул на меня и отвернулся. Ему было все равно, убьют ли меня или нет.
Ему только хотелось, чтобы я его ни о чем не спрашивал и не помешал ему
думать о своих домашних делах. Убитых он видел много, больше чем достаточно,
и они уже не вызывали у него даже простого любопытства.
Я оглянулся. Можно было еще вернуться на пароход, но непонятное
возбуждение охватило меня. Я стоял как будто на краю.пропасти.
Я посмотрел на тусклые лампочки на палубе "Пестеля" и вдруг понял, что
не могу противиться зову темноты, что она тянет меня, что мне уже страшнее
возвращаться через плотную полосу темноты на бледно освещенный мол, чем
раствориться в этой темноте и даже погибнуть в ней.
Я понимал, что испытываю свою судьбу, что делаю глупость, что идги
ночью в город безрассудно. Но тьма уже безраздельно владела мной. Сердце
билось веско, медленно, и я убеждал себя в том, что не могу вернуться на
пароход, пока не узнаю, что кроется в этом настороженном мраке.
Часто бывает, что человек не может вспомнить какое-нибудь название или
фамилию и, пока не вспомнит, становится как одержимый, как помешанный. Он
думает только о разгадке своей тайны, глохнет, немеет и ничего не видит
вокруг. Примерно такое же состояние было со мной. Ночь хранила какую-то
тайну, и я не мог жить, пока ее не узнаю.
Тьма втягивала меня, как тянет к себе французских колониальных солдат
Сахара. Мне рассказывал об этом Бабель. Солдаты уходят в пустыню,
дезертируют и никогда не возвращаются обратно.
Я не испытывал страха. Наоборот, желание, чтобы сейчас случилось нечто
внезапное и решило мою судьбу, охватило меня. Эта ночь казалась мне пределом
моей жизни, за ней должна была быть гибель или ослепительный свет.
Сейчас я думаю, что это мое состояние в Ялте было вызвано
севастопольским голоданием. Но тогда я жил внутри этого состояния и не мог
оценить его со стороны.
Холодно и спокойно я решил, как надо себя вести в этой темноте. Прежде
всего - двигаться совершенно бесшумно, красться, вжимаясь в стены, чтобы не
выдать себя даже малейшим вздохом. Темнота скрывала меня, и только две вещи
грозили мне гибелью - предательский шум, будь то шарканье подметок, дыхание,
кашель, свист в бронхах, треск сухого листа под ногой, или, наконец, прямое
столкновение с человеком в темноте.
Но, пройдя до моста через пересохшую речку Учан-Су, я понял, что меня
спасают от опасности не все эти предосторожности, а безошибочное ощущение
близости притаившегося, как я, человека. Каждый из этих невидимых людей был
врагом. каким-то неназванным, но существующим во мне шестым или двенадцатым
чувством - не знаю - я определял, что в нескольких шагах от меня стоит и
прислушивается человек. Я ощущал так же, как и этот человек, теплую от руки
сталь затвора, хотя у меня в руках ничего не было.
И еще одно преимущество - и притом огромное - было в том, что враги,
скрытые от меня кромешной ночью, не знали, что главный закон сохранения
жизни в такую ночь - это полная бесшумность. Поэтому они часто выдавали
себя, и я их вовремя обходил.
И наконец я убедился, что человек издает гораздо больше шумов, чем мы
думаем. Даже поворот головы, а в особенности всего туловища бывает иногда
ясно слышен.
Существовала еще одна опасность. Это спички. Электрических фонариков в
то время не было, но спичка могла вспыхнуть в любую минуту и выдать меня
врагам на внезапную смерть.
Куда я шел? Я не знал этого, пока не зашел в тупик.
Я шел долго, иногда сходил на мостовую, если тротуар мне казался
почему-то опасным. Изредка возникал ветер, шумел в кипарисах, и тогда я шел
смелее.
Я избегал обочин. На них были колодцы для стока дождевой воды.
Когда я зашел в тупик - я не помню. Должно быть, уже была самая поздняя
пора ночи. Я уперся в каменную стену. Направо к ней примыкала такая же
каменная стена. Я поднял руку и ощупал ее, но нигде не мог дотянуться до
верха. Она была достаточно высокой, и перелезть через нее было невозможно.
Налево тоже тянулась стена. Она прерывалась воротами. Рядом с воротами
в стене была прорезана узкая калитка, а около нее я нащупал вывеску.
Третья стена - та, где были калитка и вывеска,- оказалась низкой, на
уровне моих плеч. За ней чувствовался внизу густой сад, хотя он и не шумел.
Я вынул спички и зажег сразу три, чтобы вспышка огня была ярче
обыкновенной. Я решил прочесть вывеску.
Желтый огонь осветил ее, и я успел прочесть только три слова: "Дом
Антона Павловича...".
Ветер задул спичку. Тотчас где-то выше по Аутскому шоссе хлопнул
выстрел. Пуля низко пропела над оградой и с легким треском сбила ветку на
дереве.
Вторая пуля пропела выше и ушла во мрак, где лежало онемевшее море.
Я вжался в нишу калитки. Я сразу все забыл: свое странное состояние,
похожее на душевную болезнь, весь напряженный, как по канату, путь через
зловещий город сюда, к дому Чехова.
Я был в этом доме еще мальчиком в 1906 году, на второй год после смерти
Чехова, шестнадцать лет назад.
Я не понимал, да и сейчас не понимаю, почему я пришел на Аутку, именно
к этому дому. Я не понимал этого, но мне уже, конечно, казалось, что я шел к
нему сознательно, что я искал его, что у меня было какое-то важное дело на
душе и оно-то и привело меня сюда.
Какое же дело?
Я вдруг почувствовал глубокую горечь и боль всех утрат, настигавших
меня в жизни. Я подумал о маме и Гале, о двойной, где-то далеко горящей и не
заслуженной мною любви, о Лене, о внимательном и утомленном взгляде Чехова
сквозь пенсне. Тогда я прижался лицом к каменной ограде и, стараясь изо всех
сил сдержаться, все же заплакал.
Мне хотелось, чтобы калитка скрипнула, открылась, вышел бы Чехов и
спросил, что со мной.
Я поднял голову. Горы смутно белели в темноте магическим и неподвижным
светом. Я догадался, что на горах выпал снег, сухой, хрустящий, горный снег,
какой потрескивает под ногами, как гравий.
И внезапное чувство близкого и непременного счастья охватило меня.
Почему - я не знаю. Может быть, от этого чистейшего снежного света, похожего
на отдаленное сияние прекрасной страны, от долго сжатого в глубине сознания
и невысказанного ощущения своей сыновности перед Россией, перед Чеховым. Он
любил свою страну по-разному, но любил ее и как застенчивую невесту, о
которой написал свой последний рассказ. Он твердо верил, что она идет к
неизбежной справедливости, красоте и счастью.
Я верил, что оно придет, это счастье, для моей страны, для голодного,
ледяного Крыма, наконец, для меня.
Это ощущение было стремительным и ликующим, как порывистый любящий
взгляд. Оно согрело мне сердце и высушило слезы усталости и одиночества.
Обратно я шел не скрываясь. В меня два раза стреляли. Наконец в глухой
темноте я опять прошел мимо старика с винтовкой у ворот порта. Он так же
равнодушно посмотрел на меня, как и несколько часов назад.
Потом я долго сидел на молу, прислонившись к бетонному квадратному
массиву (из таких массивов был сложен ялтинский мол), смотрел, как серела
ночь, и ждал, когда "Пестель" опять подтянется к причалу. Тогда я заберусь
под лестницу в салоне и усну. И даже во сне буду ждать, как всегда ждал
наяву, счастливых неожиданностей и перемен.
Таруса на Оке 1958. Осень