Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
ревело
как бесноватое, но размахи "Димитрия" стали как будто меньше и спокойнее.
Мы отдышались и вернулись в каюту. Ветер уже не визжал, как недавно, а
ровно гудел в снастях и трубе парохода. В неистовстве бури произошел
неожиданный перелом.
В каюту заглянул боцман с обваренным от норд-оста лицом и сказал, что
машина опять выгребает и мы, правда, медленно, но все же пошли против
шторма.
Моряки повеселели. Они даже начали вытаскивать из своих кошелок и
чемоданов кое-какие скудные продукты.
Я с наслаждением жевал кусок ячневого хлеба, когда вдруг с палубы
сквозь шум бури, отплевываясь и задыхаясь, завыл пароходный гудок.
Моряки побледнели и вскочили. Вокруг на сотни миль бушевало только одно
штормовое море. Что мог означать этот гудок?
Торопливо застегивая шинели, моряки бросились наверх, на палубу. Я тоже
поднялся вслед за ними. Я приготовился увидеть воочию гибель "Димитрия",
весь тот медленный ужас, что воплощен в одном коротком слове
"кораблекрушение".
Но ничего страшного на палубе не случилось. Все так же остервенело
ходило горами море. По юту бежали матросы в штормовых плащах, волоча канат.
- Почему гудим? - крикнул им комиссар.
- Земля открылась! - ответил один из матросов.- Тарханкут!
Комиссар выругался от неожиданности и пошел на мостик к капитану. Я
вскарабкался вслед за ним по крутому скользкому трапу.
С капитаном я познакомился еще в Одессе. То был совершенно седой,
необыкновенно худой и необыкновенно спокойный старик.
- Извините,- сказал он нам,- за беспокойство с гудком. Мой помощник
стоял на вахте вместе со мной, увидел берег и на радостях дал гудок.
Переполошил всех. Ему это, пожалуй, простительно: он первый раз попал в
такую штормягу.
- А вам,- спросил я,- часто приходилось бывать в таких передрягах?
- Где? - спросил капитан и отогнул угол брезентового капюшона на плаще,
чтобы лучше слышать,- На Черном море?
- Да, здесь.
- Раз двадцать,- ответил капитан и застенчиво улыбнулся.
Его серые старческие глаза сильно слезились от ветра. Рука, лежавшая на
планшире, дрожала.
- До войны,- сказал он,- в штормовую погоду не в пример было спокойнее
плавать. А теперь море нашпиговано минами. Шторм их посрывал с якорей и
носит как попало. Вот и жди, когда он подкинет тебе мину под днище.
- А я берега что-то никак не найду,- смущенно пробормотал комиссар,
опуская бинокль.- Одна бешеная вода.
- Да сейчас вряд ли и увидите,- согласился капитан.- Он еще далеко. Вы
смотрите на небо. Вон замечаете над самым горизонтом темную полоску на
облаках? Там земля. Это своего рода отражение земли на пасмурном небе.
На мостик поднялся старший механик - человек с красным, как перец,
гневным лицом.
- Аристарх Петрович,- сказал он умоляющим голосом капитану,- идите к
себе в каюту и отдохните, Ветер падает. Машина пока что тянет нормально. В
вашем возрасте не сходить третьи сутки с мостика и не спать - это, знаете,
похоже на самоубийство. Команда хочет радио послать в управление
пароходством и Марии Никитичне. С жалобой на вас.
- Ну, это положим.- Капитан усмехнулся.- Без моего разрешения радист не
передаст. А я, пожалуй, правда пойду прилягу. Часа через три войдем в бухту
Караджи. Вот она.- Он показал нам на карте полукруглую маленькую бухту к
северу от мыса Тарханкут.- Там будем отстаиваться, пережидать шторм. Так что
до Караджи я, пожалуй, посплю. Извините меня, товарищи.- Он подошел к трапу,
но обернулся и спросил комиссара: - Это ваш матросский отряд у нас на
пароходе? Шесть человек.
- Нет, не мой,- ответил, насторожившись, комиссар.- Они из Одессы. А
что?
- Головорезы! Едут нахрапом, документов не показывают. У одного
серебряный браслет на ноге. Следовало бы проверить.
- Проверю обязательно,- успокоил его комиссар.
- Жоржики! - добавил старший механик,- Сачки! Переодетая шпана. Оружием
обвешаны до пупа. Только, спасибо, штормом их здорово стукнуло по башке, а
то бы они галдели наперебой и резались в кости.
Механик ушел. Мы с комиссаром еще несколько минут постояли на мостике
рядом со старшим помощником, заступившим вместо капитана на вахту.
Мы смотрели на бледно-свинцовое небо на востоке, на темную полосу на
нем, похожую на струю неподвижного черного дыма. Если это было отражение
земли, то до нее было еще далеко.
Хотелось еще побыть на мостике, но правила морской вежливости не
позволяли нам этого, и мы спустились в каюту.
Внизу, в коридорах и каютах, стоял возбужденный шум. Все уже знали, что
открылся берег и что нас меньше качает именно потому, что отдаленная и
благословенная земля уже прикрывает нас своим крылом от ледяного норд-оста.
Среди ночи раздался длинный, убегающий грохот якорной цепи. Грохот этот
повторился два раза. Это "Димитрий" становился на якоря в бухте Караджи
около Тарханкута.
Мыс Тарханкут с давних пор пользовался дурной славой среди моряков.
Море у Тарханкута никогда не бывало спокойным, очевидно, от столкновения в
этом месте разных морских течений. Вода у мыса бурлила, и судорожная, хотя и
недолгая, качка выматывала пассажиров и раздражала моряков.
Кроме того, у Тарханкута берега были предательские - низкие, опоясанные
мелями и почти не видные с палубы, особенно в пасмурную погоду. Во время
парусного флота здесь случались частые кораблекрушения, и это место получило
зловещее прозвище "кладбища кораблей".
Мы стали на якоря. Нас уже качало спокойно и мягко а по временам качка
и совсем затихала. Тогда все вздыхали полной грудью.
Я вышел на палубу. Ветер сек по лицу снежной крупой. Вокруг лежала
чугунная тьма. В этой тьме на много миль к северу и югу гремел где-то рядом,
не захлестывая в бухту, прибой. Потом вдруг медленной молнией загорелся
огонь на Тарханкутском маяке, обвел седым лучом бурлящее море и погас до
новой вспышки.
Я вернулся в каюту. Весь пароход уже спал непробудно и тяжело. Только
молодой мичман открыл глаза, пробормотал, пытаясь и сейчас острить наперекор
всему: "Мертвый сон на мертвых якорях", но тут же, кажется, упал головой на
свой тощий чемодан и уснул. Я пишу "кажется" потому, что этого не видел: на
последнем слове мичмана я как бы впал в бесконечную летаргию.
Утром мы увидели совсем близко от лязгавшего якор< ными цепями
"Димитрия" красноватый берег. Очень возможно, что не было на всей земле
более скудного места, чем эта спасительная для нас бухта Караджи.
Нагая солончаковая степь в редких пучках почернелой травы поблескивала
полосками снега. Он слежался в углублениях и бороздах.
Даль, ровная, как натянутый шнур, уходила в глинистую муть. Над мутью
косо неслись, сбрасывая заряды снежной крупы, низкие тучи. Ни человека, ни
птицы, ни развалин лачуги, ни колодца, даже ни одного камня, похожего хотя
бы на могильный, не было видно на этой коричнево-черной земле.
Людей обвиняют в неблагодарности, и большей частью не зря. Но тогда,
после жестокого шторма, у меня появилось искреннее чувство благодарности к
этой бухте и к ее убогой земле.
По библейским понятиям, она была проклята богом отныне и до века. Но
она закрыла нас своим иссохшим и бесплодным телом от беспощадной стихии.
Волны, обезумев от ярости, били совсем рядом в берега с такой силой, что они
сотрясались.
Комиссар Николаевского порта одолжил мне морской бинокль. Прячась за
каким-то теплым железным кожухом, я долго рассматривал берега, надеясь
увидеть людей. Но ни людей, ни других признаков жизни нигде не было видно.
Невозможно было поверить, что это действительно крымская земля,
Таврида, что в каких-нибудь ста километрах отсюда благоухающее солнце греет
листву буковых лесов.
В бухте Караджи мы простояли четыре дня. Шторм упорствовал, не стихал,
и каждый раз при виде оловянного моря, ревущего без всякой надобности и
смысла, начинала саднить на сердце тоска.
"Димитрий" за эти четыре дня стал похож на бранд-вахту - общежитие для
всякого портового люда и отставных моряков, где они ютятся со своими
замызганными и бранчливыми семьями.
Такие брандвахты существовали почти во всех больших портах. Под них
отводили устаревшие, изношенные пароходы. Их ставили на причал в самом
отдаленном уголке порта, чтобы они не портили своим видом современный
пейзаж.
Брандвахты мигом обрастали принадлежностями сухопутного, главным
образом кухонного быта - жестяными трубами от печурок, веревками для
просушки белья и самим бельем - разноцветным, почему-то главным образом
фиолетовым и мутно-розовым,- цинковыми погнутыми корытами, решетчатыми
ящиками, где почмокивали кролики с глазами, как из красной смородины,
престарелыми котами, что мылись на салингах с видом отставных адмиралов,
щенками, лаявшими на чаек, что подбирали вокруг брандвахты отбросы.
За четыре дня стоянки "Димитрий" сразу же оброс стираным бельем.
Стирали его без мыла, забортной водой. Поэтому оно было покрыто желто-серыми
пятнами и разводами. Отовсюду уже тянуло густым запахом жилья.
Во время шторма мешочники безучастно смотрели, как бесценное их добро
летело в море. Иные мешочники даже помогали матросам.
Но сейчас, когда страх смерти прошел, мешочники начали роптать и
обвинять капитана в самоуправстве. К тому же нечего было есть.
Капитан, пользуясь правилом "об аварии на море", приказал открыть трюм,
где мы везли для Крыма немного ячневой крупы. Крупу роздали пассажирам.
Варить ее было нельзя: камбуз из-за шторма не работал. Кроме того, уже не
хватало пресной воды.
Крупа была густо перемешана с мышиным пометом. Пассажиры занимались
тем, что перебирали эту крупу, а потом съедали ее сухой, как едят семечки.
Воду на "Димитрии" берегли. На каждого в сутки выдавали только по литру
этой пахнущей железом, мутноватой воды со дна цистерны.
Еще гимназистом я читал о традиционных бунтах на парусных кораблях, о
пистолетном дыме и капитанах, выброшенных в море мятежной командой. Но
никогда, ни при каких обстоятельствах и ни при какой погоде, я не мог
вообразить, что буду свидетелем такого бунта в двадцатом веке, на нашем
мирном Черном море, у берегов благословенного Крыма.
Начали бунт шесть "жоржиков" - матросов в широченных брюках-клеш. К ним
присоединилась часть мешочников.
- Почему стоим четвертые сутки? - кричали матросы.
Им объясняли, что шторм еще не стих, что между Тарханкутом и
Севастополем тянутся оставшиеся после войны обширные минные поля и по ним
идти в такой шторм - безумие.
Матросы и мешочники послали к капитану делегатов, но капитан, выслушав
их, сказал, что пароход все равно будет отстаиваться сколько нужно и незачем
пассажирам соваться не в свое дело.
- А с голоду подыхать - наше дело? - зашумели матросы.- Другие капитаны
напролом по минам идут, ничего не боятся! А нам что ж, давать дуба из-за
этого тюти капитана! Пусть подымает пары и снимает. А то разговор у нас с
ним будет короткий. За борт - и амба! Даем полчаса на размышление. За свою
шкуру дрожит, старый хрыч, на нас ему начихать! Сами поведем пароход!
Подумаешь, большое дело!
Мешочники, бегая злыми глазами, поддакивали матросам, хотя и
побаивались, поглядывая на море. Оно все еще неслось в небольшом отдалении
от нас вереницей стремительных пенных валов.
На третий день стоянки в Караджи к нам в каюту постучал боцман
"Димитрия". Он вполголоса сказал, что матросы и часть мешочников собрались
около каюты капитана, шумят, ломятся в дверь каюты и грозятся выбросить
старика капитана в море.
Комиссар Николаевского порта встал, натянул шинель, взял маузер,
приказал нам без нужды до его выстрела не подыматься на палубу и вышел
вместе с боцманом. По лицу у комиссара ходили железные желваки: он был
взбешен.
Мы ждали выстрела, но его все не было. Вскоре до нашей каюты дошли
дикие слухи. По словам матросов с "Димитрия", комиссар якобы сразу же стал
на сторону "жоржиков". Он вошел в каюту капитана, и было слышно, как он
кричал на старика. Потом вышел, сказал "жоржикам", что капитан - старая
рухлядь и контра, но от того, что его выбросят в море, толку все равно не
будет. Надо выбрать из своей среды человека, который мог бы заменить
капитана. Дело это серьезное, потому что придется отвечать потом перед
правительством. Поэтому его следует тщательно обсудить без вмешательства
гражданских пассажиров и без продажных душ - мешочников.
- Пошли в трюм! - сказал комиссар.- Обсудим и выберем капитана. Аида,
братишки!
Как только братишки с комиссаром спустились в трюм, матросы с
"Димитрия" по приказу капитана с непостижимой быстротой закрыли трюм
толстыми деревянными досками, завинтили их болтами, а сверху еще навалили
разный груз с палубы. Очевидно, дело это было рискованное, потому что
матросы с "Димитрия" хотя и посмеивались, но руки у них тряслись.
В трюме гремели заглушенные проклятия, потом раздались выстрелы.
Матросы стреляли вверх. Это было совершенно бессмысленно: выйти из трюма они
не могли.
Наша каюта тотчас сообразила, что комиссар сговорился с капитаном и
нарочно увел матросов в трюм. "Как Сусанин!" - радостно сказал молодой
мичман. Все были взволнованы тем, что в трюме нет продуктов и воды, и
радовались, что комиссар себя не выдал. Иначе ему был бы верный конец.
- Эй, подальше от трюма! Полундра! - на всякий случай покрикивал
боцман.
К вечеру шторм начал стихать. "Димитрий" снялся с якорей и, медленно
работая машиной, вышел из бухты. Его тотчас начало качать, но эта качка по
сравнению с недавней, штормовой, казалась просто колыбельным баюканьем.
Утром я проснулся оттого, что в иллюминатор свободно лилось солнце.
Стекло иллюминатора заросло солью. Но даже через ее серую пленку сияла
густейшая синева. Качки не было, "Димитрий" только тихо вздрагивал от
вращения винта.
Я выскочил на палубу и зажмурился. Слезы потекли у меня из глаз. Прошло
несколько минут, пока я снова начал различать все окружающее.
"Димитрий" шел в густой и глубокой синеве. Трудно было уловить ту
черту, где синева моря переходила в синеву неба. Крутым откосом, отлитым из
золота, сверкал с левого борта мыс Лукулл.
Со снастей срывались оттаявшие сосульки и разбивались о палубу,
превращаясь в зернистый снег.
За кормой стояла чернильная стена уходящего тумана.
И в тишине бухт, в сиянии зимнего бережливого солнца, в ясности и
приморской живописной прелести открылся Севастополь, как некий русский
величественный Акрополь.
Акрополь Таврический
При входе в Северную бухту к "Димитрию" подошел катер с вооруженными
матросами. Они поднялись на палубу, открыли трюм и крикнули вниз:
- С легким паром, сачки! Вылезай по одному! Живо! Начальник выходит
последним!
Грязные "сачки" вылезли на палубу. Их обыскали, отобрали оружие,
арестовали и увели. А комиссару Николаевского порта вежливо сказали:
- За вами приедет сам комендант порта.
Но комендант, конечно, не приехал, и комиссар только посмеивался в
прокуренные усы.
"Димитрий" отшвартовался у пассажирской пристани в Южной бухте.
Пассажирам объявили, что дальше "Димитрий" не пойдет. Течь на "Димитрии"
усилилась, швы в обшивке разошлись, машина была почти сорвана с фундамента,
и потому пароход уведут прямо на корабельное кладбище.
Мне было жаль "Димитрия", особенно когда к нему подошел буксир и
"Димитрий", давая прощальные гудки, поплелся вслед за буксиром на свалку.
Bсе-таки этот благородный и дряхлый корабль сделал последнее
напряжение, прорвался через ледяной шторм и спас всех нас.
Я вышел на берег. Попутчики мои незаметно исчезли. Я остался один.
Куда было идти? И я пошел, конечно, на Графскую пристань, чтобы
посмотреть на Севастополь, погруженный в желтоватую древнюю дымку, и решить,
что делать дальше. Знакомых у меня в Севастополе не было, если не считать
девушки-поэтессы. Но я забыл ее адрес и даже имя.
Я сидел на скамье, греясь на слабом солнце, и дремал от тишины и
успокоения, наступившего после недавнего бурного плавания.
Сидел я, должно быть, долго, пока желтоватая дымка не начала
приобретать багровый оттенок и с моря, где заунывно мычал звуковой буй на
Константиновском рифе, не дохнуло холодным ветром.
Я решил идти в единственное для меня, сотрудника "Моряка", убежище - в
Севастопольский союз моряков.
Секретарь союза - пожилой моряк с грустными украинскими глазами -
выслушал меня и потом долго смотрел на меня, не говоря ни слова. Я решил,
что он забыл обо мне, и осторожно кашлянул.
- Я об вас сейчас все время и думаю,- сказал секретарь.- Значит, хлеба
нет? Ничего нет? И вдобавок нет крыши няд головой? Получается хреново!
Он опять надолго замолчал, потом тяжело вздохнул, потянул к себе
блокнот из бурой оберточной бумаги и что-то начал долго писать, тщательно
проверяя написанное и расставляя знаки препинания. После старика Благова это
был второй в моей жизни ревнитель препинаний.
- Вот,- сказал он,- с этой бумажкой пойдете на Садовую улицу, в бывший
дом адмирала Коланса. Дадите эту бумажку вдове-адмиральше. Только вы ее не
пугайтесь, вы же красный беззаветный моряк. Живет она во флигеле со своими
недобитками, а в главном доме на улицу мы устроили вроде как детский сад.
Для моряцких детей. Подтапливаем изредка и кое-как подкармливаем. По сути
дела, никакого сада нет. Так вот, там можете ночевать, но только с пяти
часов дня до восьми утра, пока нету детей. Только, смотрите, ночью не
замерзните. А то получится неприятность.
Он протянул мне вторую бумажку - распоряжение в морскую пекарню выдать
мне буханку хлеба.
- Ешьте по крошкам,- посоветовал секретарь.- Это вам в виде исключения.
Вы надолго в Севастополь?
- Не знаю. Нас высадили с "Димитрия". Придется сидеть здесь и
дожидаться, когда из Одессы придет второй пароход.
- "Пестель"? - спросил секретарь.
- Да, "Пестель".
- А если не придет? - неожиданно спросил секретарь.
- Как так не придет?
- А очень просто! Такая же дырявая коробка, как и ваш "Димитрий"! Чтобы
прийти, нужно дойти. Вот задача!
Это была непреложная истина, и я не мог с ней не согласиться.
- "Пестель",-сказал я уныло,-должен был выйти из Одессы через неделю
после нас. Секретарь вздохнул.
- Ну, в общем,- заметил он неуверенно,- если хлеба не хватит... может
быть, дадим еще малость. Подумаем.
Я поблагодарил его и пошел в пекарню. Было три часа дня, и до пяти мне
все равно некуда было податься.
Пекарня помещалась на третьем дворе, в закоулке. У входа в третий двор
стоял вооруженный человек. Он посмотрел мою записку и пропустил меня.
Пекарь вынес мне буханку хлеба, но, не давая в руки, спросил:
- Во что вы ее завернете? И в чем понесете? У меня не было ни газеты,
ни кошелки.
- Э-э-э! - укоризненно протянул пекарь.- У вас его уже в подворотне
отнимут. Как же я вам выдам хлеб? Нету никакого смысла мне его вам выдавать.
- Неужели так уж и вырвут? - спросил я. Пекарь рассердился.
- Вы что, с луны свалились! Вырвут и раздерут по клочкам. Они у ворот
дежурят целые сутки. Юрка! - позвал он.
Из задней комнаты вышел мальчик лет десяти. Он был так худ,