Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
х из зеленой пшеницы и исчезали в синеве.
Стась посмотрел за окно и усмехнулся.
-- Наши помощники,-- сказал он.-- Жаворонки.
-- Почему помощники? -- спросила Леля.
-- Они веселят людей, когда те работают,-- ответил Стась, все так же
ласково усмехаясь.-- Я сам не видел, но говорят, что есть один жаворонок с
золотым клювом. Их предводитель.
-- Стась! -- с упреком воскликнула хозяйка.-- Кто это придумал такое!
-- Люди говорят,-- ответил Стась,-- может быть, жаворонки нас спасут от
войны, как было при короле Янке Лютом.
-- Не надо людям рассказывать байки,-- предупредила хозяйка.
Стась ничего не ответил. Он только все так же снисходительно улыбнулся,
постукивая пальцами по столу.
-- Что ж,-- сказал он, помолчав,-- кто не верит-- пусть не верит. А кто
поверит -- тому, может быть, легче будет жить на свете. Король Янко Лютый
пошел войной на соседнее господарство, а в том господарстве жили одни только
холопы, пахали землю и сеяли хлеб. Вышли они против рыцарей Янко со своими
вилами, в белых сермягах. А на рыцарях были медные латы, и играли те рыцари
в медные трубы, и мечи у них были наточены с обеих сторон и могли с одного
удара перерубить вола. Неправедная это была война,-- такая неправедная, что
земля не хотела принимать людскую кровь. Стекала та кровь по полям, как по
стеклу, в реки. Гибли холопы сотнями, горели их халупы, безумными от горя
делались жены. И жил среди тех холопов старый горбун-музыкант. Он играл на
самодельной скрипке на свадьбах. И сказал тот горбун:
"Есть на свете разные птицы, даже райские, но лучше всех наш жаворонок.
Потому что это крестьянская птица. Он опевает посевы, и оттого они растут
богаче и гуще. Он опевает пахарей, чтобы им было легче пахать, и косарей,
чтобы пересвистеть звон их кос и тем повеселить их сердце. Есть у тех
жаворонков предводитель -- молодой, самый маленький, но с золотым клювом.
Надо послать к нему за помощью. Он не даст холопам умереть черной смертью.
Он спасет всех нас, братья, и ваших жен, и детей, и зеленые ваши поля". И
послали холопы к тому жаворонку гонцов.
-- Каких? -- спросила вдруг хозяйка.
-- Разных. Воробьев, ласточек и даже лысого дятла -- того, что
продолбил насквозь деревянный крест на костеле в Любартове. И вот,-- Стась
обвел всех лукавыми глазами,-- прилетели в холопское господарство тысячи
жаворонков, сели на крыши и говорят женщинам: "Вот вы, матери и жены, сестры
и возлюбленные. Что вы дадите за то, чтобы окончилась эта война?"-- "Все
отдадим!-- закричали женщины.-- Берите все, до последней крошечки хлеба".--
"А раз так,-- говорят жаворонки,-- то сегодня же снесите на выгон за селом
все вязальные и вышивальные нитки, какие у вас спрятаны по каморам". Женщины
так и сделали. Среди ночи тысячи жаворонков слетелись на выгон, схватили
клубки этих ниток, понеслись с ними к войску Янки Лютого и начали тучами
летать вокруг этого войска, разматывать клубки и запутывать рыцарей нитками,
как паук путает муху паутиной. Сначала рыцари рвали эти нитки, но жаворонки
опутывали рыцарей все крепче, пока не упали те рыцари на землю и уже не
могли пошевелить ни рукой, ни ногой, только отплевывались шерстью, что
набилась им в рот. Тогда холопы сняли с рыцарей латы, отобрали мечи,
навалили рыцарей на телеги, отвезли на границу своей земли и сбросили там за
рекой, в овраг, как мусор, что вывозят на свалку. А сам Янко Лютый наглотал
столько шерсти, что посинел и задохся на радость всем добрым людям.
Стась помолчал.
-- Вот бы и нам, панове,-- сказал он, посмеиваясь,-- поискать того
жаворонка с золотым клювом.
Мы ушли из халупы Стася к вечеру. Хозяйка пошла проводить нас до
большой дороги на Люблин. Стась остался дома. Он стоял в открытых дверях
халупы и смотрел нам вслед, пуская дым из трубки.
Хозяйка несла на руках ребенка и говорила, что Стась совсем не такой,
как все, и что мы не должны на него обижаться.
На перекрестке мы с ней попрощались.
Солнце опускалось за Вепржем. Над умолкнувшими рощами и полями на смену
солнцу подымался, серебрясь в глубину неба, серп луны.
Женщина протянула мне руку. Не знаю почему, но я наклонился и поцеловал
эту шершавую руку, пахнувшую хлебом. Женщина не отняла руки. "Спасибо! --
сказала она просто и подняла на меня спокойные глаза.-- Приходите к нам
непременно. Я напеку вам коржей, а Стась наловит рыбы в Вепрже".
Мы пообещали прийти, но на следующий день наш поезд отправили в Седлец,
а оттуда -- в Варшаву, и больше я не видел ни Стася, ни молодой женщины с
ребенком. Сожаление об этом долго грызло мне сердце, сам не знаю -- почему.
Может быть, потому, что у меня, как и у многих моих современников, не было в
то время в жизни даже такого простого счастья, как у этой ласковой польской
крестьянки.
Великий аферист
Во время одной из наших стоянок в Бресте к главному врачу поезда
Покровскому пришел хромой подтянутый поручик в щегольском пенсне без оправы.
Поручик назвался Соколовским и рассказал весьма обыкновенную историю:
он был ранен и отпущен из госпиталя на три месяца на поправку. Но так как у
него нет родных и ехать ему некуда, то он просил принять его на эти три
месяца простым санитаром на поезд. Чувствовал он себя хорошо, только немного
прихрамывал.
Все документы у Соколовского были в порядке.
Главный врач согласился принять Соколовского и привел его к нам в
"команду".
Мы, студенты, не любили офицеров и потому насторожились. Если бы это
был прапорщик, то мы бы еще с ним примирились, но поручик являлся для нас
воплощением кадрового офицера.
С первой же минуты появления Соколовского в "команде" начались чудеса.
-- Плохо живете, иноки,- сказал Соколовский громовым голосом.-- Паршиво
моете полы. Притащите ведро кипятку и ведро холодной воды, и я вас научу,
интеллигенты, как надо драконить полы. А ну, живо! Два ведра воды, и никаких
разговоров!
Никто не двинулся. Все молча смотрели на Соколовского.
-- Гордые?-- насмешливо спросил Соколовский.-- Я сам гордый. Но вам я
все равно покажу чертову бабушку.
Он снял китель с георгиевским крестом и в одной белоснежной рубашке,
перетянутой небесно-голубыми подтяжками, пошел на кухню. Оттуда он вернулся
с двумя ведрами воды. Покрикивая на нас, чтобы мы подбирали ноги, он
стремительно вымыл полы в вагоне до такой чистоты, что мы должны были скрепя
сердце признать его мастерство в этом деле.
А затем начались вещи уже совсем непонятные.
Соколовский снял со стены гитару санитара Ляхмана, взял несколько
аккордов и запел заунывную грузинскую песню. Потом он спел армянскую песню,
после нее -- украинскую, еврейскую, польскую, финскую, латышскую и окончил
этот неожиданный концерт виртуозным исполнением "Пары гнедых" с цыганским
"подвывом".
Оказалось, что Соколовский свободно говорит на многих языках и знает
вдоль и поперек всю Россию.
Должно быть, не было такого города, где бы он не побывал и не знал бы в
нем всех более или менее выдающихся местных людей.
Эти странные качества Соколовского заставили нас насторожиться еще
сильнее, особенно после того, как он безукоризненно подделал рецепт с
подписью доктора Покровского и его врачебной печатью, получил по этому
рецепту в брестской аптеке бутылку чистого спирта и выпил ее в течение ночи.
-- Берегитесь, друзья,-- сказал молчаливый санитар Греков, тоже
московский студент.-- Судьба подкинула нам темную личность. Следует
опасаться всяческих бед. Надо бы узнать, кем он был до войны.
В тот же день Романин прямо спросил об этом Соколовского. Соколовский
прищурил красивые, подернутые наглым блеском глаза. Он долго рассматривал в
упор Романина и наконец ответил с тихой угрозой в голосе:
-- Ах, вот как! Интересуетесь, кем я был? Кантором в синагоге. Раз!
Глотал в цирке горящие колбасы. Два! Служил придворным фотографом. Три! И
был, кстати, владетельным князем Абхазии Михаилом Шервашидзе. Довольно с вас
этого? Или мало? Тогда не скрою, уважаемые коллеги, что я был еще
гинекологом и запевалой в цыганском хоре у "Яра". Больше вопросов нет?
Все молчали. Соколовский простодушно рассмеялся и обнял Романина за
плечи.
-- Эх ты, рубаха! Да я просто был коммивояжером. Отсюда все мои
качества. А мог бы быть таким же студентом, как ты.
Соколовский явно издевался над нами. Он старался казаться веселым, но
побледнел от злости до того, что маленький шрам у него на губе стал
совершенно прозрачным.
А чудеса между тем продолжались. В какую бы игру ни садился Соколовский
играть -- в подкидного дурака или польский банчок, он всегда выигрывал.
Вскоре он признался, что владеет всеми шулерскими приемами, и прочел нам
доклад о шулерстве с историческими ссылками и показом всех передергиваний.
Соколовский снимал двумя пальцами часть карточной колоды и говорил:
-- Здесь девятнадцать карт. Прошу покорнейше убедиться!
Мы пересчитывали карты. Их всегда оказывалось столько, сколько говорил
Соколовский. Это было непостижимо и, как все, что выходит за пределы нашего
опыта, неприятно и утомительно. От общения с Соколовским ломило голову.
Чертовщина дошла до того, что Соколовский клал на койку коробок спичек
или портсигар и заставлял нас пристально смотреть на эти вещи, пока они на
наших глазах не исчезали, как бы растворяясь в воздухе, А в это время
Соколовский сидел, засунув руки в карманы рейтуз. И тут же Соколовский
вытаскивал этот коробок спичек или портсигар из кармана у кого-нибудь из
санитаров.
-- Сущие пустяки! -- говорил Соколовский.-- Прошу не волноваться!
Просто, как апельсин. Дело в том, что грубый человеческий глаз замечает
только медленные движения. А есть такая быстрота, которую глаз, не может
заметить. Я десять лет тренировался, чтобы работать с такой быстротой.
Десять лет! Это вам не то, что корпеть над гистологией или римским правом.
Да-с! Вот это -- водевиль! А прочее все -- гиль!
На фронте в то время наступило затишье. Раненых почти не было, но было
много больных, особенно эпилептиков. В то время слово "эпилепсия"
произносилось редко. Большей частью эту болезнь называли народным именем --
"падучая".
Эпилептиков не разрешалось перевозить вместе с другими ранеными.
Поэтому их собирали в полевых госпиталях в партии и отправляли в тыл
отдельно.
Это была неприятная и долгая возня. Поэтому полевые госпитали, чтобы
поскорее избавиться от эпилептиков, пускались на хитрости. Они делали
эпилептикам фальшивые перевязки на руках или ногах, бывало, даже брали руки
в лубки и гипс и сплавляли их на санитарные поезда под видом раненых. А в
пути с такими солдатами начинались припадки, которые взвинчивали и доводили
до повального психоза весь вагон.
Поэтому наши врачи во время погрузки раненых выбивались из сил, чтобы
выловить среди раненых эпилептиков и вернуть их в госпитали. Удавалось это
редко. У эпилептиков не было никаких внешних признаков болезни.
На помощь врачам пришел Соколовский. Он попросил у Покровского
разрешения только один раз присутствовать при врачебном обходе вагонов, пока
еще поезд не отошел от станции, где мы брали раненых.
Покровский посмеялся, но согласился,-- его тоже занимал этот
необыкновенный санитар.
И вот начался этот "исторический" обход.
Соколовский вместе с врачами входил в теплушку, быстро осматривал
раненых и говорил какому-нибудь "бородачу" с перевязанной рукой:
-- Эй, земляк, поди-ка сюда! Солдат вставал с койки и подходил.
-- Ну-ка, смотри на меня!-- приказывал Соколовский, и тяжелые его глаза
прожигали насквозь растерявшегося солдата.-- Да не отводи зенки! Все равно
не поможет.
Соколовский придвигался вплотную к солдату и тихо, так, чтобы не
слышали остальные раненые, очень доверительно и сочувственно спрашивал:
-- Падучая?
Солдат вздрагивал и вытягивался.
-- Так точно, ваше благородие,-- отвечал он умоляющим шепотом.-- Не моя
вина...
-- Тогда катись из теплушки!
Так за одну погрузку Соколовский нашел семерых эпилептиков. Их вернули
в госпиталь. С тех пор госпитальное начальство опасалось "подкидывать" нам
эпилептиков.
-- У вас там,-- говорили госпитальные,-- завелся не то хиромант, не то
аферист, черт его знает кто! Да как он догадывается?
Но Соколовский на расспросы врачей только вежливо улыбался.
-- Ничего не могу вам ответить. Поверьте, что сам не понимаю, как это у
меня получается.
Большинство санитаров и врачей относились к Соколовскому с добродушным
любопытством. Их забавлял этот раздерганный, безусловно талантливый, но
пустой человек. Но других, в том числе Романина, да и меня, вынужденное
общение с Соколовским раздражало. Неутомимое его шутовство, фанфаронство,
шум, который он производил, его холодный цинизм вызывали отвращение.
Удивительнее всего было то, что в глубине глаз у этого человека,
выросшего на казарменных анекдотах, иногда дрожала какая-то собачья просьба
о жалости.
Откуда, из какой среды, в силу каких обстоятельств появлялись такие
люди?
Никогда я не видел Соколовского печальным. С тех пор я окончательно
убедился, что способность ощущать печаль -- одно из свойств настоящего
человека. Тот, кто лишен чувства печали, так же жалок, как и человек, не
знающий, что такое радость, или потерявший ощущение смешного.
Выпадение хотя бы одного из этих свойств свидетельствует о непоправимой
духовной ограниченности.
Соколовскому я не верил, хотя он однажды и сказал мне, что всю жизнь
хотел делать людям добро, но для этого у него не хватало глупости.
Нездоровая обстановка на поезде, особенно в "команде", начавшаяся с
появлением Соколовского, не могла длиться долго. Конец пришел неожиданно.
Однажды мы пришли в Кельцы. Вечером старший врач отпустил нескольких
санитаров в город.
В Кольцах было темно и пусто.
Мы зашли в кавярню. Там горел яркий свет, пахло шоколадом, щебетали две
сестры-кельнерши.
Мокрая ночь, отрезанная от нас черным стеклом окна, не казалась такой
неприятной, как на улице.
Мы мирно пили кофе. За дальним столиком дремал саперный поручик. Его
разморило от кофейного пара, запаха ванили, сладкой кондитерской теплоты и
вкрадчивого полушепота белокурых сестер.
Стеклянная дверь с улицы с треском распахнулась. В кавярню вошел
Соколовский.
Он был без шинели. На нем была совершенно новая форма гусарского
корнета. Серебряные аксельбанты сверкали на плече. Кавалерийская сабля
волочилась за ним и бряцала по красному кирпичному полу кавярни.
Мы замолчали и с недоумением уставились на Соколовского.
Он медленно подошел к нам. Лицо его было искажено тяжелой гримасой,
белки глаз покраснели.
Он остановился и в упор посмотрел на Романина.
-- Я не знал, что ты лейб-гусар, Соколовский,-- сказал Романин.--
Садись с нами.
-- Встать!-- диким голосом закричал Соколовский,-- Почему не отдаешь
чести офицеру? Расхлыстались, мерзавцы!
-- Брось валять дурака,-- встревоженно сказал Романин.-- Ты пьян.
-- Молчать!-- заревел Соколовский и выхватил из ножен саблю.-- Зарублю,
как щенят! Интеллигенты! Я вам покажу, кто такой Соколовский!
Он с размаху ударил саблей по нашему столику. Столик раскололся, на пол
полетели чашки. Дико закричали девушки. Саперный поручик проснулся и
вскочил.
Соколовский исступленно замахнулся саблей на Романина, но санитар
Греков ударил его изо всей силы в спину. Соколовский упал на разбитый столик
и выронил саблю.
Мы кинулись вон из кавярни' и через какой-то Двор выбрались на
железнодорожные пути и вернулись на поезд.
Мы тотчас прошли к Покровскому и рассказали ему обо всем, что случилось
в кавярне.
Покровский приказал запереть на ночь "команду" и в случае, если
Соколовский явится, его не пускать, а утром сообщить о случае в кавярне
коменданту.
Я пошел на ночь в операционный вагон. Мне нужно было простерилизовать
бинты перед завтрашней погрузкой раненых.
Среди ночи кто-то начал возиться у дверей, пытаясь открыть их
трехгранкой. Но я запер двери еще и на обыкновенные замки. Одной трехгранкой
открыть их было нельзя.
Человек долго ковырял трехгранкой, потом постучал ко мне в окно. Я
подошел и всмотрелся. За окном стоял Соколовский, без фуражки, в накинутой
на плечи солдатской шинели.
-- Пусти переночевать,-- сказал он мне.-- Спрячь меня, студиоз.
-- Нет! -- ответил я.-- Не пущу.
-- Если бы у меня был наган,-- сказал Соколовский и криво усмехнулся,--
я бы припаял тебе сейчас хорошенькую блямбу, фраер! Ты бы у меня отправился
к своей покойной праматери. Не пустишь?
-- Нет.
Соколовский придвинулся к окну.
-- Когда-нибудь, бог даст, встретимся. Запомни меня получше, фраер.
Чтобы сразу меня узнать и успеть помолиться, пока я не выпущу из тебя твою
хилую кровь.
-- Романин!-- позвал я, хотя знал, что Романина в аптеке нет.-- Пойдите
сюда.
Соколовский с силой плюнул в стекло, отступил и исчез в темноте. Я
погасил свет, достал из ящика с лигнином спрятанный там револьвер и долго
сидел, дожидаясь нападения.
Соколовский больше не появлялся. Он исчез. Но на пятый или шестой день
к поезду, стоявшему тогда на станции Радом, подошел добродушный крестьянский
парень, подал дневальному ящик, зашитый в парусину, и тотчас ушел.
На ящике было написано: "Сестрам милосердия военно-полевого санитарного
поезда No217".
Дневальный отнес ящик старшей сестре. Под парусиной лежала записка:
"Всем сестрам -- по серьгам. На добрую память от поручика Соколовского".
Ящик вскрыли. В нем в черных футлярах, оклеенных внутри лиловым
бархатом, лежали бриллиантовые серьги. Футляров было ровно столько, сколько
на поезде было сестер.
Покровский приказал немедленно сдать серьги коменданту станции.
Через три дня мы прочли в маленькой брестской газете телеграмму о
необыкновенно дерзком ограблении ювелирного магазина в городе Вильно.
В тот же день к Покровскому пришел комендант и спросил:
-- У вас работал санитаром человек, именовавший себя поручиком
Соколовским?
-- Да, работал.
-- Где он сейчас?
-- Не знаю.
-- - Вам следовало бы этим поинтересоваться.
-- Почему?
-- Потому что это была крупная дичь.
-- Я не охотник,-- шутливо ответил Покровский.
-- Напрасно!-- загадочно промолвил комендант и ушел, так и не объяснив
главному врачу, кто такой был Соколовский.
Сначала мы терялись в догадках, но скоро о Соколовском забыли.
Только два года спустя мне случайно удалось об этом узнать. Я работал
тогда на Новороссийском заводе в Донецком бассейне, в дымной Юзовке.
В нашем цехе служил чертежником бывший эсер Гринько, бледный чахоточный
человек, ходивший в мягкой шляпе и относившийся с нескрываемой иронией ко
всему, что происходило вокруг.
Я снимал дешевый номер в гостинице "Великобритания". И вот в этом
затхлом номере Гринько рассказал мне о том, как его судили в Екатеринославе
за принадлежность к партии эсеров и приговорили к ссылке в Сибирь на пять
лет.
По пути в Сибирь, в Харькове, ввели в арестантский вагон молодого
человека в кандалах, в пенсне без оправы.
В вагоне было много мелких воров, так называемой "шпаны". Когда человек
в кандалах вошел в вагон и сказал только одно слово "ну!", "