Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
меня о пустяках --
какая погода в Киеве, почему опоздал поезд и пьет ли по-прежнему по утрам
кофе бабушка Викентия Ивановна. Дима молчал.
Мне казалось, что в жизни у нас за эти годы случилось так много
трудного и значительного, что не известно, о чем говорить. Потом я
сообразил, что ни о чем трудном и важном говорить сейчас не нужно.
За эти два года наши жизни разошлись под разными углами. Десяти дней,
на которые я приехал в Москву, не хватит, чтобы все рассказать.
Поэтому я ничего не сказал о первом рассказе. Я скрыл это и от мамы и
от Димы с Галей.
С легкой тоской я подумал о бабушке, о своей комнате на Лукьяновке.
Там, должно быть, осталась моя настоящая жизнь. А здесь было что-то чужое --
и Димин институт, и сумрачная старая квартира из двух комнат, и Галины
неинтересные расспросы. Только глаза у мамы были еще прежние. Но мама
волновалась теперь из-за таких пустяков, на которые раньше не обращала
внимания.
Я ждал, что мама заговорит со мной о моем будущем, но она молчала об
этом. Только за обедом она спросила вскользь:
-- Ну, куда ты думаешь поступить после гимназии?
-- В университет,-- ответил я.
После обеда мама достала из шкатулки серые театральные билеты с
рисунком чайки и протянула мне.
-- Это тебе.
Это были билеты в Художественный театр на "Живой труп" и "Три сестры".
Оказалось, что мама, чтобы достать эти билеты, стояла в очереди к
театральной кассе всю холодную зимнюю ночь. Я страшно обрадовался и
поцеловал маму, а она, улыбаясь, сказала, что ей было очень интересно стоять
всю ночь в толпе студентов и курсисток и что уже давно она так весело не
проводила время.
"Три сестры" шли в день моего приезда. Тотчас после обеда мы с Димой
начали собираться в театр. Мы доехали до Театральной площади в холодном
трамвае. Синие электрические искры трещали на проводах.
Театральная площадь была наполнена тонкими блестками снега. Они висели
в воздухе и были хорошо видны около фонарей. Магазин Мюра и Мерилиза бросал
на мостовую полосы света. За стеклянными стенами магазина горела елка. Цепи
из золотой и серебряной бумаги свешивались до полу.
Мы прошли через Театральную площадь в Камергерский переулок и вошли в
невзрачный снаружи театр.
Полы были затянуты серым сукном. Зрители двигались бесшумно. Из
калориферов несло жарким ветром. Чуть колыхался коричневый занавес с чайкой.
Все было строго и вместе с тем празднично.
У меня так горели щеки и, должно быть, так блестели глаза, что соседи
по креслам поглядывали на меня улыбаясь. Дима сказал:
-- Возьми себя в руки. Иначе ты ничего не услышишь и не увидишь.
Мне было больно за людей, мучившихся в чеховской пьесе. Но вместе с тем
меня не оставляло ощущение свежести и праздничности. Эта праздничность и эта
свежесть шли от искусства.
Все неприглядное и невеселое, что я увидел на Разгуляе, показалось мне
временным и не очень серьезным. Пусть будут бедность, обиды, неудачи, но
никто не сможет погасить тот свет, что пришел сейчас из таинственной страны
искусства. Никто не сможет отнять у меня это богатство. И никто не властен
над ним, кроме меня самого.
В таком состоянии я прожил все десять дней в Москве. Мама посматривала
на меня и все повторяла, что я стал удивительно похож на отца.
-- Для меня ясно,-- сказала она однажды,-- что ты вряд ли сделаешься
положительным человеком. Она помолчала и добавила:
-- Нет, конечно, ты не будешь опорой в жизни. Даже для себя. G твоими
увлечениями! С твоими фантазиями! С твоим легким отношением к вещам!
Я молчал. Мама притянула меня к себе и поцеловала.
-- Ну, бог с тобой! Мне хочется, чтобы ты был счастлив. А остальное
неважно.
-- Я и так счастлив,-- ответил я.-- Пожалуйста, обо мне не думай.
Прожил же я два года один. И еще проживу.
Мама носила в то время очки. Оправа их была сломана. Очки держались на
тесемке. Мама долго разматывала эту тесемку, сняла очки и внимательно
посмотрела на меня.
-- Неласковая стала наша семья!--вздохнула мама.-- И скрытная. Это от
бедности. Вот ты приехал и даже ничего не рассказал о себе. И я все молчу,
все откладываю. А нам надо поговорить.
-- Ну, хорошо. Но только ты не волнуйся.
-- Галя слепая!-- сказала мама и долго молчала.-- А сейчас она начала
глохнуть. Без меня она не проживет и недели. Ты не понимаешь, как о ней надо
заботиться. У меня сил осталось только на Галю. Один бог видит, как я вас
люблю,-- и тебя, и Диму, и Борю, но я не могу разорваться.
Я ответил, что все отлично понимаю и что очень скоро я смогу помогать
ей и Гале. Как только окончу гимназию.
Я уже не думал, как раньше, о возвращении к маме. Но я ее жалел и любил
и хотел, чтобы она не терзалась мыслями обо мне.
Я успокоил ее и с легким сердцем начал собираться в Третьяковскую
галерею.
Я чувствовал себя гостем в родной семье. Слишком был велик контраст
между морозной, сверкающей снегами и зимним небом Москвой, с ее театрами,
музеями, колокольным звоном, и унылой и стиснутой жизнью в двух холодных
комнатах на Разгуляе.
Я с недоумением видел, что Дима совершенно доволен своей жизнью --
институтом, выбранной профессией, которая была мне совершенно чужда. С таким
же недоумением я заметил, что в комнате у Димы почти нет книг, кроме
учебников и литографированных лекций.
У Гали, по слепоте ее, весь день уходил на осторожную возню с разными
небольшими делами. Она все делала на ощупь. Время для нее остановилось три
года назад, когда она начала слепнуть. Галя жила только воспоминаниями --
мелкими и однообразными. Круг этих воспоминаний делался все меньше -- Галя
многое начала забывать.
Иногда она молча сидела, положив руки на колени. Изредка по вечерам
мама урывала время и читала что-нибудь Гале, обыкновенно Гончарова или
Тургенева. После чтения Галя подробно расспрашивала маму о только что
прочитанном, стараясь восстановить в памяти мельчайшую последовательность
событий в романах. Мама терпеливо ей отвечала.
Я ушел в Третьяковскую галерею. Посетителей почти не было. Тихая зима
как бы перенесла галерею из столицы в Подмосковье -- не было слышно никаких
городских звуков. На стульях дремали старушки -- хранительницы знаменитых
картин.
Я долго стоял около картины Нестерова "Видение отроку Варфоломею".
Тоненькие девочки-березы белели, как свечи. Каждая травинка доверчиво
тянулась к небу. Щемило сердце от этой трогательной и ничего не требующей
красоты.
На диване против картины сидела седая полная дама в черном. Она
смотрела на картину в лорнет. Рядом с ней сидела молодая женщина с русыми
косами.
Я остановился сбоку, чтобы не мешать им смотреть на" картину. Седая
дама обернулась ко мне и спросила:
-- Как ты находишь, Костик, это похоже на холмы в Ревнах за парком или
нет?
Я вздрогнул, смутился. Седая дама, улыбаясь, смотрела на меня.
-- Ненаблюдательная нынче молодежь! -- сказала она.-- Неужели ты забыл
Карелиных? В Ревнах? И меня, и Любу, и Сашу? Правда, прошло уже несколько
лет.
Я покраснел, поздоровался. Теперь я узнал седую даму -- Марию
Трофимовну Карелину. Но Любу я узнал не сразу. Она выросла, и в косах у нее
уже не было прежних черных лент.
-- Садись,-- сказала Мария Трофимовна.-- Как вырос! Даже неловко
говорить тебе "ты". Рассказывай, как ты сюда попал. И вспомним вместе Ревны.
Ах, какие места, какие места! Этим летом мы непременно туда поедем.
Я рассказал о себе. А Мария Трофимовна сообщила, что она по-прежнему
живет с Сашей в Орле. А вот Люба кончила гимназию и поступила в Московское
училище живописи и ваяния. Сейчас Мария Трофимовна с Сашей приехали на
зимние каникулы в Москву навестить Любу.
-- А где же Саша?-- спросил я.
-- Осталась в гостинице. У нее горло болит.
Люба искоса поглядывала на меня, наклонив голову. Мы вышли вместе. Я
проводил Карелиных до Лоскутной гостиницы. Они затащили меня к себе, чтобы
согреться и выпить кофе.
В большом двойном номере было темно от тяжелых занавесей и ковров.
Саша встретила меня, как старого приятеля, и тотчас спросила про Глеба
Афанасьева. Глеб, насколько я знал, учился в брянской гимназии.
Горло у Саши было завязано бантом, как у кошки. Саша взяла меня за
руку.
-- Пойдем! Я покажу тебе Любины картины. Она потащила меня в соседнюю
комнату. Но Люба схватила меня за другую руку и остановила.
-- Глупости!-- сказала она и покраснела.-- Потом посмотрите. Мы же еще
увидимся?
-- Не знаю,-- нерешительно ответил я.
-- Он будет встречать с нами Новый год!--крикнула Саша.-- У Любы. В ее
мастерской на Кисловке. Ой, какая там сходится богема, если бы ты знал,
Костик! Рыцари холста и палитры. Одна художница -- прямо из французского
романа. Ты обязательно в нее влюбишься. Она ходит в черном атласном платье.
Фу-шу! Фу-шу! А духи! Какие духи! "Грусть тубероз"!
-- О господи!-- сказала Люба.-- Что это за несносная болтушка! Теперь
понятно, почему у тебя всегда болит горло.
-- У меня соловьиное горло,-- Саша сделала томное лицо.-- Оно не
выносит русской зимы.
-- Нет, правда, вы придете?-- спросила меня Люба.-- На Новый год?
-- Я буду встречать дома. У нас это семейный обычай.
-- А ты встреть дома,-- решительно посоветовала Мария Трофимовна,-- а
потом приходи к Любе. Они будут дурачиться до утра.
Я согласился. Потом мы пили кофе. Саша положила мне в стакан четыре
куска сахару. Такой кофе пить, конечно, было нельзя. Мария Трофимовна
рассердилась. Люби сидела, опустив глаза.
-- Что ты сидишь, как Василиса Прекрасная?-- спросила Саша.-- Костик,
правда, Люба стала красавицей? Посмотри на нее. Не то что ее младшая сестра
-- чумичка и гадкий утенок.
Люба вспыхнула, встала и отодвинула свою чашку,
-- Перестанешь ли ты, наконец! Сорока!
Я посмотрел на Любу. Синий огонь блеснул у нее в глазах. Она
действительно была очень красивая.
Я ушел. Дома я сказал маме, что встретил Карелиных и они пригласили
меня прийти к ним в новогоднюю ночь. Мама обрадовалась:
-- Пойди, конечно! А то тебе, должно быть, скучно в Москве. Они очень
милые и вполне интеллигентные люди.
Для мамы мерилом человека была его интеллигентность. Если мама
кого-нибудь уважала, то говорила:
"Это вполне интеллигентный человек!"
До Нового года оставалось два дня. Это были чудесные дни -- заиндевелые
и седые от тумана.
Я ходил один на каток в Зоологический сад и бегал там на коньках. Лед
был крепкий и черный, не то что у нас в Киеве. Дворники разметали каток
огромными метлами.
Я бегал наперегонки с бородатым человеком в черной каракулевой шапочке.
Я обогнал его. Этот человек напомнил мне художника, которого я видел в
усадьбе около Смелы, когда ездил туда с тетей Надей.
Мама собиралась поехать со мной на могилу тети Нади на Ваганьковское
кладбище, но так и не собралась. Она рассказывала, что на могиле до сих пор
лежат фарфоровые розы. Они выцвели, но не разбились.
Я был на "Живом трупе" в Художественном театре. "Живой труп" мне
понравился больше, чем "Три сестры". На сцене я видел настоящую Москву, суд,
слышал песни цыганок.
В снежной декабрьской Москве я почему-то вспомнил далекое время --
Алушту, Лену и то, как она крикнула мне: "Иди! Все это глупости!"
Все эти годы я собирался написать ей, но так и не написал. Теперь я уже
был уверен, что она забыла меня.
Я вспомнил о Лене, и меня поразила мысль, как много людей уходит из
жизни и уже никогда не вернется. Так ушли Лена, и тетя Надя, и дед мой
пасечник, и отец, и дядя Юзя, и много других людей.
Это было странно, грустно, и, несмотря на свои восемнадцать лет, мне
казалось, что я уже много пережил. Я любил этих людей. Каждый из них, уходя,
взял с собой кусочек моей любви. Я стал от этого, должно быть, беднее.
Так я думал тогда, но эти мысли не вязались с удивительной любовью к
жизни, что росла во мне из года в год.
Много людей уходило совсем или надолго, и потому встреча с Карелиными
-- я совсем о них позабыл -- показалась мне значительной, как будто она была
неспроста.
Новый год я встретил дома. Мама напекла печенья. Дима купил закусок,
вина и пирожных. В одиннадцать часов Дима куда-то ушел. Мама сказала мне,
что он пошел за своей невестой. Звали ее Маргаритой.
Мама уверяла, что она замечательная девушка и лучшей жены для Димы она
никогда бы не желала.
Чтобы не огорчать маму, я радостно удивился, хотя мне не понравилось
имя Диминой невесты и то, что она происходит из чиновничьей семьи.
Я помог маме накрыть новогодний стол. В комнате пахло палеными
волосами: Галя, завиваясь на ощупь, сожгла длинную прядь. Она огорчилась. Я
всячески старался развеселить ее.
Зажгли свечи. Мама поставила на стол бронзовый будильник. Я завел его
на двенадцать часов.
Я достал подарки, которые привез из Киева: маме -- серую материю на
платье, Гале -- туфли, а Диме -- большую готовальню. Я выпросил ее у Бори.
Готовальня была замечательная. Мама обрадовалась подаркам. Она даже
раскраснелась.
За несколько минут до Нового года пришел Дима с высокой бледной
девушкой. У девушки было длинное унылое лицо. Сиреневое платье с желтым
пояском сидело на ней нескладно. Кружевной платочек был приколот к груди.
Она все время краснела, а пирожные из вазы брала вилкой.
Галя тотчас завела с ней разговор о воспитании детей. Девушка отвечала
неохотно, поглядывая на Диму. Дима сдержанно улыбался.
Бронзовый будильник отчаянно затрещал и прекратил Галины рассуждения.
Мы выпили по бокалу вина и поздравили друг друга с Новым годом.
Мама, видимо, очень старалась, чтобы Маргарите у нас понравилось. Но
она ревниво следила за тем, как Маргарита смотрит на Диму, как бы
прикидывая, достаточно ли любви в ее взгляде.
Я болтал и старался всячески показать, что мне очень весело, но
украдкой поглядывал на часы.
Мама выпила вина, повеселела и начала рассказывать Маргарите о пасхе у
бабушки в Черкассах и о том, как мы легко и весело жили когда-то в Киеве.
Она будто сама не верила, что все это было. "Правда, Костик?" -- спрашивала
она меня. Я каждый раз говорил, что да, это правда.
В половине второго я извинился и ушел. Мама вышла проводить меня в
переднюю. Она спросила заговорщицким голосом, нравится ли мне Маргарита. Я
понимал, что бесполезно говорить правду. Ничего, кроме липших огорчений, это
бы не принесло. Потому я сказал, что Маргарита прелестная девушка и я очень
рад за Диму.
-- Ну, дай бог, дай бог! -- прошептала мама,-- Мне кажется, что
Маргарита хорошо относится к Гале.
Я вышел на Басманную, остановился и вдохнул холодный воздух. В домах
горели огни. Я нанял извозчика и поехал на Кисловку. Извозчик всю дорогу
бранился с лошадью.
На Кисловке мне открыла Саша. Новый пышный бант был завязан у нее на
шее. В переднюю выбежали девушки и вышел красивый старик в студенческой
тужурке. Любы почему-то не было.
Девушки, смеясь, начали разматывать мой башлык и стаскивать с меня
шинель, а старик запел молодым голосом:
Вот три богини спорить стали
На горе в вечерний час.
-- Глаза! Глаза! -- закричали девушки.
Саша закрыла мне ладонями глаза. Я задыхался от запаха девичьих волос,
духов, от твердых маленьких пальцев Саши, нажимавших мне на глаза.
Меня взяли под руки и повели. Я почувствовал, как распахнулись двери --
в лицо ударило жаром. Шум стих, и женский голос сказал повелительно:
-- Клянитесь!
-- В чем? -- спросил я.
-- В том, что в эту ночь вы забудете обо всем, кроме веселья.
Саша больно нажала мне пальцами на глаза.
-- Клянусь! -- ответил я.
-- А теперь присягайте!
-- Кому?
-- Той, что избрана королевой нашего праздника.
-- Присягай! -- шепнула мне на ухо Саша. Я вздрогнул от щекотки.
-- Присягаю.
-- В знак покорности вы поцелуете у королевы руку. Таков рыцарский
обычай,-- сказал голос, сдерживая смех.-- Саша, убери лапы!
Саша отняла ладони. Я увидел ярко освещенную комнату с множеством
картин. На рояле в позе врубелевского демона лежал худой человек в бархатной
куртке. Руки его были заломлены над головой. Он смотрел на меня печальными
глазами.
Курносый юноша ударил по клавишам. Девушки расступились, и я увидел
Любу. Она сидела в кресле на круглом столе. Белое шелковое платье легко
обхватывало ее и спадало на стол. Обнаженные руки были опущены. В правой
руке Люба держала веер из черных страусовых перьев.
Люба смотрела на меня, стараясь не улыбаться. Я подошел и поцеловал
опущенную Любину руку. Старик в студенческой тужурке подал мне бокал
шампанского. Оно было совершенно ледяное. Я выпил его залпом.
Люба встала. Я помог ей спуститься со стола. Она подхватила край
длинного платья, наклонилась ко мне и спросила:
-- Мы вас не напугали своими глупостями? Зачем он вам дал ледяного
шампанского? Выпейте чего-нибудь теплого. Кажется, остался глинтвейн.
Меня потащили к столу, начали угощать, но тут же забыли об этом и с
хохотом сдвинули меня вместе со столом в угол комнаты, очищая место для
танцев. Юноша заиграл вальс.
"Врубелевский демон" соскочил с рояля и начал танцевать с Любой. Люба
проносилась по комнате, сильно откинувшись назад, прикрывая лицо черным
веером. Каждый раз, пролетая мимо меня, она улыбалась из-за веера. Она
придерживала шлейф своего платья.
Старик в студенческой тужурке танцевал с той женщиной, которую Саша
звала героиней французского романа. Героиня зловеще хохотала.
Саша вытащила меня из-за стола. Я танцевал с ней. Она была такая
тоненькая, что, казалось, вот-вот поникнет.
-- Только не танцуй с Любой,-- сказала Саша.
-- Почему?
-- Она гордячка!
После танцев "Врубелевский демон" начал допивать вино из всех бутылок и
опьянел.
-- Я жажду лета! -- закричал он.-- Долой сосульки! Дайте мне дождь!
На него никто не обращал внимания, и он исчез. Старик в студенческой
тужурке сел к роялю и хватающим за душу голосом запел:
Далекий друг, пойми мои рыданья!
Когда он окончил, мы вдруг услышали шум дождя. Он лился где-то рядом
обильно и свежо. Все испуганно замолчали, потом бросились в коридор и в
ванную комнату. "Врубелевский демон" стоял в ванне в пальто и в калошах, под
черным зонтиком, и сильный душ, треща по зонтику, лился на него с потолка.
-- Золото! Золото падает с неба! -- кричал "Врубелевский демон".
Душ закрыли, а "врубелевского демона" вытащили из ванны.
Я тоже что-то говорил, читал стихи, хохотал среди всеобщего сумбура. Я
пришел в себя, когда Люба погасила люстру и комната наполнилась синей мглой
рассвета.
Все стихли. Синева смешивалась с огнем настольной лампы. Лица казались
матовыми и красивыми.
-- Самое милое время после ералашных ночей,-- сказал старик в
студенческой тужурке.-- Теперь можно спокойно потягивать вино. И говорить о
разных разностях. Люблю рассвет. Он прополаскивает душу.
"Врубелевский демон" еще не протрезвел.
-- Никаких полосканий! -- крикнул он.-- Я не желаю слышать, как кто бы
то ни было полощет свою душу. Достоевщина! Свет состоит из семи красок. Я
преклоняюсь перед ними. А на остальное мне наплевать!
Потом все долго молчали, оцепенев от легк