Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
лись.
Чучело гориллы, окруженное листвой из крашеных стружек, уносило в
лесную чащу бесчувственную девушку с распущенными золотыми волосами.
Каждый желающий мог за три копейки выстрелить в эту гориллу из
монтекристо и спасти девушку. Если он попадал в кружок на груди у обезьяны,
она роняла тряпичную девушку на пол. От девушки густо подымалась пыль.
После этого гориллу на минуту задергивали ситцевой занавеской, и потом
она опять появлялась, все так же свирепо уволакивая девушку в те же самые
выцветшие лесные чащи.
Мы любили Контрактовую ярмарку еще и за то, что она предвещала близкую
пасху, поездку к бабушке в Черкассы, а потом -- всегда прекрасную и
необыкновенную киевскую нашу весну.
Весна в Киеве начиналась с разлива Днепра. Стоило только выйти из
города на Владимирскую горку, и тотчас перед глазами распахивалось
голубоватое море.
Но, кроме разлива Днепра, в Киеве начинался и другой разлив --
солнечного сияния, свежести, теплого и душистого ветра.
На Бибиковском бульваре распускались клейкие пирамидальные тополя. Они
наполняли окрестные улицы запахом ладана. Каштаны выбрасывали первые листья
-- прозрачные, измятые, покрытые рыжеватым пухом.
Когда на каштанах расцветали желтые и розовые свечи, весна достигала
разгара. Из вековых садов вливались в улицы волны прохлады, сыроватое
дыхание молодой травы, шум недавно распустившихся листьев.
Гусеницы ползали по тротуарам даже на Крещатике. Ветер сдувал в кучи
высохшие лепестки. Майские жуки и бабочки залетали в вагоны трамваев. По
ночам в палисадниках пели соловьи. Тополевый пух, как черноморская пена,
накатывался прибоем на панели. По краям мостовых желтели одуванчики.
Над открытыми настежь окнами кондитерской и кофеен натягивали полосатые
тенты от солнца. Сирень, обрызганная водой, стояла на ресторанных столиках.
Молодые киевлянки искали в гроздьях сирени цветы из пяти лепестков. Их лица
под соломенными летними шляпками приобретали желтоватый матовый цвет.
Наступало время киевских садов. Весной я все дни напролет пропадал в
садах. Я играл там, учил уроки, читал. Домой приходил только обедать и
ночевать.
Я знал каждый уголок огромного Ботанического сада с его оврагами,
прудом и густой тенью столетних липовых аллей.
Но больше всего я любил Мариинский парк в Липках около дворца. Он
нависал над Днепром. Стены лиловой и белой сирени высотой в три человеческих
роста звенели и качались от множества пчел. Среди лужаек били фонтаны.
Широкий пояс садов тянулся над красными глинистыми обрывами Днепра --
Мариинский и Дворцовый парки, Царский и Купеческий сады. Из Купеческого сада
открывался прославленный вид на Подол. Киевляне очень гордились этим видом.
В Купеческом саду все лето играл симфонический оркестр. Ничто не мешало
слушать музыку, кроме протяжных пароходных гудков, доносившихся с Днепра.
Последним садом на днепровском берегу была Владимирская горка. Там
стоял памятник князю Владимиру с большим бронзовым крестом в руке. В крест
ввинтили электрические лампочки. По вечерам их зажигали, и огненный крест
висел высоко в небе над киевскими кручами.
Город был так хорош весной, что я не понимал маминого пристрастия к
обязательным воскресным поездкам в дачные места -- Боярку, Пущу Водицу или
Дарницу, Я скучал среди однообразных дачных участков Пущи Водицы, равнодушно
смотрел в боярском лесу на чахлую аллею поэта Надсона и не любил Дарницу за
вытоптанную землю около сосен и сыпучий песок, перемешанный с окурками.
Однажды весной я сидел в Мариинском парке и читая "Остров сокровищ"
Стивенсона. Сестра Галя сидела рядом и тоже читала. Ее летняя шляпа с
зелеными лентами, лежала на скамейке. Ветер шевелил ленты, Галя была
близорукая, очень доверчивая, и вывести ее из добродушного состояния было
почти невозможно.
Утром прошел дождь, но сейчас над нами блистало чистое небо весны.
Только с сирени слетали запоздалые капли дождя.
Девочка с бантами в волосах остановилась против нас и начала прыгать
через веревочку. Она мне мешала читать. Я потряс сирень. Маленький дождь
шумно посыпался на девочку и на Галю. Девочка показала мне язык и убежала, а
Галя стряхнула с книги капли дождя и продолжала читать.
И вот в эту минуту я увидел человека, который надолго отравил меня
мечтами о несбыточном моем будущем.
По аллее легко шел высокий гардемарин с загорелым спокойным лицом.
Прямой черный палаш висел у него на лакированном поясе. Черные ленточки с
бронзовыми якорями развевались от тихого ветра. Он был весь в черном. Только
яркое золото нашивок оттеняло его строгую форму.
В сухопутном Киеве, где мы почти не видели моряков, это был пришелец из
далекого легендарного мира крылатых кораблей, фрегата "Паллада", из мира
всех океанов, морей, всех портовых городов, всех ветров и всех очарований,
какие связаны были с живописным трудом мореплавателей. Старинный палаш с
черным эфесом как будто появился в Мариинском парке со страниц Стивенсона.
Гардемарин прошел мимо, хрустя по песку. Я поднялся и пошел за ним.
Галя по близорукости не заметила моего исчезновения.
Вся моя мечта о море воплотилась в этом человеке. Я часто воображал
себе моря, туманные и золотые от вечернего штиля, далекие плаванья, когда
весь мир сменяется, как быстрый калейдоскоп, за стеклами иллюминатора. Боже
мой, если бы кто-нибудь догадался подарить мне хотя бы кусок окаменелой
ржавчины, отбитой от старого якоря! Я бы хранил его, как драгоценность.
Гардемарин оглянулся. На черной ленточке его бескозырки я прочел
загадочное слово: "Азимут". Позже я узнал, что так назывался учебный корабль
Балтийского флота.
Я шел за ним по Елизаветинской улице, потом по Институтской и
Николаевской. Гардемарин изящно и небрежно отдавал честь пехотным офицерам.
Мне было стыдно перед ним за этих мешковатых киевских вояк.
Несколько раз гардемарин оглядывался, а на углу Меринговской
остановился и подозвал меня.
-- Мальчик,-- спросил он насмешливо,-- почему вы тащились за мной на
буксире?
Я покраснел и ничего не ответил.
-- Все ясно: он мечтает быть моряком,-- догадался гардемарин, говоря
почему-то обо мне в третьем лице.
-- Я близорукий,-- ответил я упавшим голосом. Гардемарин положил мне на
плечо худую руку.
-- Дойдем до Крещатика.
Мы пошли рядом. Я боялся поднять глаза и видел только начищенные до
невероятного блеска крепкие ботинки гардемарина.
На Крещатике гардемарин зашел со мной в кофейную Семадени, заказал две
порции фисташкового мороженого и два стакана воды. Нам подали мороженое на
маленький трехногий столик из мрамора. Он был очень холодный и весь исписан
цифрами: у Семадени собирались биржевые дельцы и подсчитывали на столиках
свои прибыли и убытки.
Мы молча съели мороженое. Гардемарин достал из бумажника фотографию
великолепного корвета с парусной оснасткой и широкой трубой и протянул мне.
--- Возьмите на память. Это мой корабль. Я ходил на нем в Ливерпуль.
Он крепко пожал мне руку и ушел. Я посидел еще немного, пока на меня не
начали оглядываться потные соседи в канотье. Тогда я неловко вышел и побежал
в Мариинский парк. Скамейка была пуста. Галя ушла. Я догадался, что
гардемарин меня пожалел, и впервые узнал, что жалость оставляет в душе
горький осадок.
После этой встречи желание сделаться моряком мучило меня много лет. Я
рвался к морю. Первый раз я видел его мельком в Новороссийске, куда ездил на
несколько дней с отцом. Но этого было недостаточно.
Часами я просиживал над атласом, рассматривал побережья океанов,
выискивал неизвестные приморские городки, мысы, острова, устья рек.
Я придумал сложную игру. Я составил длинный список пароходов со
звучными именами: "Полярная звезда", "Вальтер Скотт", "Хинган", "Сириус".
Список этот разбухал с каждым днем. Я был владельцем самого большого флота в
мире.
Конечно, я сидел у себя в пароходной конторе, в дыму сигар, среди
пестрых плакатов и расписаний. Широкие окна выходили, естественно, на
набережную. Желтые мачты пароходов торчали около самых окон, а за стенами
шумели добродушные вязы. Пароходный дым развязно влетал в окна, смешиваясь с
запахом гнилого рассола и новеньких, веселых рогож.
Я придумал список удивительных рейсов для своих пароходов. Не было
самого забытого уголка земли, куда бы они не заходили. Они посещали даже
остров Тристан да-Кунью.
Я снимал пароходы с одного рейса и посылал на другой. Я следил за
плаваньем своих кораблей и безошибочно знал, где сегодня "Адмирал Истомин",
а где "Летучий голландец": "Истомин" грузит бананы в Сингапуре, а "Летучий
голландец" разгружает муку на Фарерских островах.
Для того чтобы руководить таким обширным пароходным предприятием, мне
понадобилось много знаний. Я зачитывался путеводителями, судовыми
справочниками и всем, что имело хотя бы отдаленное касательство к морю.
Тогда впервые я услышал от мамы слово "менингит".
-- Он дойдет бог знает до чего со своими играми,-- сказала однажды
мама.-- Как бы все это не кончилось менингитом.
Я слышал, что менингит -- это болезнь мальчиков, которые слишком рано
научились читать. Поэтому я только усмехнулся на мамины страхи.
Все окончилось тем, что родители решили поехать всей семьей на лето к
морю.
Теперь я догадываюсь, что мама надеялась вылечить меня этой поездкой от
чрезмерного увлечения морем. Она думала, что я буду, как это всегда бывает,
разочарован от непосредственного столкновения с тем, к чему я так страстно
стремился в мечтах. И она была права, но только отчасти.
Однажды мама торжественно объявила, что на днях мы на все лето уезжаем
на Черное море, в маленький городок Геленджик, вблизи, Новороссийска.
Нельзя было, пожалуй, выбрать лучшего места, чем Геленджик, для того
чтобы разочаровать меня в моем увлечении морем и югом.
Геленджик был тогда очень пыльным и жарким городком без всякой
растительности. Вся зелень на много километров вокруг была уничтожена
жестокими новороссийскими ветрами -- норд-остами. Только колючие кусты
держи-дерева и чахлая акация с желтыми сухими цветочками росли в
палисадниках. От высоких гор тянуло зноем. В конце бухты дымил цементный
завод.
Но геленджикская бухта была очень хороша. В прозрачной и теплой ее воде
плавали, как розовые и голубые цветы, большие медузы. На песчаном дне лежали
пятнистые камбалы и пучеглазые бычки. Прибой выбрасывал на берег красные
водоросли, гнилые поплавки-балберки от рыбачьих сетей и обкатанные волнами
куски темно-зеленых бутылок.
Море после Геленджика не потеряло для меня своей прелести. Оно
сделалось только более простым и тем самым более прекрасным, чем в моих
нарядных мечтах.
В Геленджике я подружился с пожилым лодочником Анастасом. Он был грек,
родом из города Воло. У него была новая парусная шлюпка, белая с красным
килем и вымытым до седины решетчатым настилом.
Анастас катал на шлюпке дачников. Он славился ловкостью и
хладнокровием, и мама иногда отпускала меня одного с Анастасом.
Однажды Анастас вышел со мной из бухты в открытое море. Я никогда не
забуду того ужаса и восторга, какие я испытал, когда парус, надувшись,
накренил шлюпку так низко, что вода понеслась на уровне борта. Шумящие
огромные валы покатились навстречу, просвечивая зеленью и обдавая лицо
соленой пылью.
Я схватился за ванты, мне хотелось обратно на берег, но Анастас, зажав
трубку зубами, что-то мурлыкал, а потом спросил:
-- Почем твоя мама отдала за эти чувяки? Ай, хороши чувяки!
Он кивнул на мои мягкие кавказские туфли -- чувяки. Ноги мои дрожали. Я
ничего не ответил. Анастас зевнул и сказал:
-- Ничего! Маленький душ, теплый душ. Обедать будешь с аппетитом. Не
надо будет просить -- скушай за папу-маму!
Он небрежно и уверенно повернул шлюпку. Она зачерпнула воду, и мы
помчались в бухту, ныряя и выскакивая на гребни волн. Они уходили из-под
кормы с грозным шумом. Сердце у меня падало и обмирало.
Неожиданно Анастас запел. Я перестал дрожать и с недоумением слушал эту
песню:
От Батума до Сухума --Ай-вай-вай!
От Сухума до Батума --Ай-вай-вай!
Бежал мальчик, тащил ящик --Ай-вай-вай!
Упал мальчик, разбил ящик --Ай-вай-вай!
Под эту песню мы спустили парус и с разгона быстро подошли к пристани,
где ждала бледная мама. Анастас поднял меня на руки, поставил на пристань и
сказал:
-- Теперь он у вас соленый, мадам. Уже имеет к морю привычку.
Однажды отец нанял линейку, и мы поехали из Геленджика на Михайловский
перевал.
Сначала щебенчатая дорога шла по склону голых и пыльных гор. Мы
проезжали мосты через овраги, где не было ни капли воды. На горах весь день
лежали, зацепившись за вершины, одни и те же облака из серой сухой ваты.
Мне хотелось пить. Рыжий извозчик-казак оборачивался и говорил, чтобы я
повременил до перевала - там я напьюсь вкусной и холодной воды. Но я не
верил извозчику. Сухость гор и отсутствие воды пугали меня. Я с тоской
смотрел на темную и свежую полоску моря. Из него нельзя было напиться, но,
по крайней мере, можно било выкупаться в его прохладной воде.
Дорога подымалась все выше. Вдруг в лицо нам потянуло свежестью.
-- Самый перевал! -- сказал извозчик, остановил лошадей, слез и
подложил под колеса железные тормоза.
С гребня горы мы увидели огромные и густые леса. Они волнами тянулись
по горам до горизонта. Кое-где из зелени торчали красные гранитные утесы, а
вдали я увидел вершину, горевшую льдом и снегом.
-- Норд-ост сюда не достигает,-- сказал извозчик.-- Тут рай!
Линейка начала спускаться. Тотчас густая тень накрыла нас. Мы услышали
в непролазной чаще деревьев журчание воды, свист птиц и шелест листвы,
взволнованной полуденным ветром.
Чем ниже мы спускались, тем гуще делался лес и тенистее Дорога.
Прозрачный ручей уже бежал по ее обочине. Он перемывал разноцветные камни,
задевал своей струей лиловые цветы и заставлял их кланяться и дрожать, но не
мог оторвать от каменистой земли и унести с собою вниз, в ущелье.
Мама набрала воды из ручья в кружку и дала мне напиться. Вода была
такая холодная, что кружка тотчас покрылась потом.
-- Пахнет озоном,-- сказал отец.
Я глубоко вздохнул. Я не знал, чем пахло вокруг, но мае казалось, что
меня завалили ворохом веток, смоченных душистым дождем.
Лианы цеплялись за наши головы. И то тут, то там на откосах дороги
высовывался из-под камня какой-нибудь мохнатый цветок и с любопытством
смотрел на нашу линейку и на серых лошадей, задравших головы и выступавших
торжественно, как на параде, чтобы не сорваться вскачь и не раскатить
линейку.
-- Вон ящерица! -- сказала мама. Где?
-- Вон там. Видишь орешник? А налево -- красный камень в траве. Смотри
выше. Видишь желтый венчик? Это азалия. Чуть правее азалии, на поваленном
буке, около самого корня. Вон, видишь, такой мохнатый рыжий корень в сухой
земле и каких-то крошечных синих цветах? Так вот рядом с ним.
Я увидел ящерицу. Но пока я ее нашел, я проделал чудесное путешествие
по орешнику, красному камню, цветку азалии и поваленному буку.
"Так вот он какой, Кавказ!" -- подумал я.
-- Тут рай! -- повторил извозчик, сворачивая с шоссе на травянистую
узкую просеку в лесу.-- Сейчас распряжем коней, будем купаться.
Мы въехали в такую чащу и ветки так били нас по лицу, что пришлось
остановить лошадей, слезть с линейки и идти дальше пешком. Линейка медленно
ехала следом за нами.
Мы вышли на поляну в зеленом ущелье. Как белые острова, стояли в сочной
траве толпы высоких одуванчиков. Под густыми буками мы увидели старый пустой
сарай. Он стоял на берегу шумной горной речонки. Она туго переливала через
камни прозрачную воду, шипела и уволакивала вместе с водой множество
воздушных пузырей.
Пока извозчик распрягал и ходил с отцом за хворостом для костра, мы
умылись в реке. Лица наши после умывания горели жаром.
Мы хотели тотчас идти вверх по реке, но мама расстелила на траве
скатерть, достала провизию и сказала, что, пока мы не поедим, она никуда нас
не пустит.
Я, давясь, съел бутерброды с ветчиной и холодную рисовую кашу с изюмом,
но оказалось, что я совершенно напрасно торопился -- упрямый медный чайник
никак не хотел закипать на костре. Должно быть, потому, что вода из речушки
была совершенно ледяная.
Потом чайник вскипел так неожиданно и бурно, что залил костер. Мы
напились крепкого чая и начали торопить отца, чтобы идти в лес. Извозчик
сказал, что надо быть настороже, потому что в лесу много диких кабанов. Он
объяснил нам, что если мы увидим вырытые в земле маленькие ямы, то это и
есть места, где кабаны спят по ночам.
Мама заволновалась -- идти с нами она не могла, у нее была одышка,-- но
извозчик успокоил ее, заметив, что кабана нужно нарочно раздразнить, чтобы
он бросился на человека.
Мы ушли вверх по реке. Мы продирались сквозь чащу, поминутно
останавливались и звали друг друга, чтобы показать гранитные бассейны,
выбитые рекой,-- в них синими искрами проносилась форель,-- огромных зеленых
жуков с длинными усами, пенистые ворчливые водопады, хвощи выше нашего
роста, заросли лесной анемоны и полянки с пионами.
Боря наткнулся на маленькую пыльную яму, похожую на детскую ванну. Мы
осторожно обошли ее. Очевидно, это было место ночевки дикого кабана.
Отец ушел вперед. Он начал звать нас. Мы пробрались к нему сквозь
крушину, обходя огромные мшистые валуны.
Отец стоял около странного сооружения, заросшего ежевикой. Четыре
гладко обтесанных исполинских камня были накрыты, как крышей, пятым
обтесанным камнем. Получался каменный дом. В одном из боковых камней было
пробито отверстие, но такое маленькое, что даже я не мог в него пролезть.
Вокруг было несколько таких каменных построек.
-- Это подмены,-- сказал отец.-- Древние могильники скифов. А может
быть, это вовсе и не могильники. До сих пор ученые не могут узнать, кто, для
чего и как строил эти подмены.
Я был уверен, что дольмены -- это жилища давно вымерших карликовых
людей. Но я не сказал об этом отцу, так как с нами был Боря: он поднял бы
меня на смех.
В Геленджик мы возвращались совершенно сожженные солнцем, пьяные от
усталости и лесного воздуха. Я уснул и сквозь сон почувствовал, как на меня
дохнуло жаром, и услышал отдаленный ропот моря.
С тех пор я сделался в своем воображении владельцем еще одной
великолепной страны -- Кавказа. Началось увлечение Лермонтовым, абреками,
Шамилем. Мама опять встревожилась.
Сейчас, в зрелом возрасте, я с благодарностью вспоминаю о детских своих
увлечениях. Они научили меня многому.
Но я был совсем не похож на захлебывающихся слюной от волнения шумных и
увлекающихся мальчиков, никому не дающих покоя. Наоборот, я был очень
застенчивый и со своими увлечениями ни к кому не приставал.
Осенью 1902 года я должен был поступить в приготовительный класс Первой
киевской гимназии. В ней учился мой средний брат, Вадим. После его рассказов
я начал бояться гимназии, иногда даже плакал и просил маму оставить меня
дома.
-- Неужели ты хочешь быть экстерном? --испуганно спрашивала мама.
Экстернами назывались те мальчики, что учились дома и только