Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
ла мимо кудрявая
листва виноградников, и снова врывался глухой гром выемки. Рваные скалы
проносились так близко от стенок вагона, что опасно было высунуть РУКУ.
После туннелей сразу, со всего маху ударила в лицо зеленоватая вода, и
помчалась, изгибаясь и уходя в сухую мглу, обширная Северная бухта.
За окнами все было неподвижно. Но поезд шел, и потому казалось, что
звенит, качается и сверкает все, что было снаружи,-- черные шхуны,
валявшиеся килем вверх на берегу, серые крейсера, длинные миноносцы, бакены,
флаги, брандвахты, мачты, черепичные крыши, сети, сваи, акации и вспышки
колючего огня на береговой гальке -- отражения солнца в консервных
жестянках.
А потом в струящемся дыму открылся амфитеатр города, покрытого как бы
бронзовым налетом славы.
Поезд, шипя тормозами, смело врезался в путаницу улочек, спусков,
дворов, лестниц и подпорных стен и остановился наконец около нарядного
вокзала.
Мне пришлось видеть много городов, но лучшего города, чем Севастополь,
я не знаю.
Черное море подходило почти к самым подъездам домов. Оно заполняло
комнаты своим шумом, ветром и запахами. Маленькие открытые трамваи осторожно
сползали по спускам, боясь сорваться в воду. Гудение плавучих
бакенов-ревунов доносилось с рейда.
На базаре рядом с рундуками, обитыми цинком, рядом с навалом камбалы и
розовой султанки плескались мелкие волны и поскрипывали бортами шаланды.
Прибой, катившийся из открытого моря, бил в круглые крепостные форты.
Броневые корабли дымили на рейде.
Выли сирены, звенели склянки, перекликаясь со звонками трамваев и
трезвоном церквей. Недовольно гудели пассажирские пароходы, протяжно
грохотали якорные цепи. На закате с кораблей, спускавших на ночь кормовые
флаги, доходили звуки медных горнов. Они далеко и печально разносились по
затихшей воде. Их вскоре сменяли плавные вальсы с Приморского бульвара.
Впечатление было такое, что играл не оркестр, а пели сами сумерки,
успокаивая последние всплески волн около памятника Погибшим кораблям.
Я ходил по городу до изнеможения и все время открывал живописные
уголки.
Особенно мне нравились лестницы -- трапы между верхним и нижним
городом. Они были сложены из желтого ноздреватого песчаника.
По сторонам этих трапов стояли на уступах дома. С площадок трапов в
подъезды домов вели висячие мостики, увитые плющом. Окна и балконные двери
были открыты, и с трапов хорошо было слышно все, что происходило в домах:
детский смех, голоса женщин, стук посуды, ученические гаммы, пение, лай
собак и металлические крики попугаев. Почему-то в Севастополе в ту пору было
много попугаев.
По вечерам город был затемнен. Боялись внезапного нападения германского
флота.
Затемнение было неполное. В шторах, опущенных на окнах магазинов, были
прорезаны надписи, освещенные изнутри. Огненные слова "Кондитерская",
"Минеральные воды", "Пиво", "Фрукты" бросали на улицы приглушенный
загадочный свет.
Говорливые женщины торговали до позднего вечера на тротуарах фиалками в
больших корзинах. Рядом с женщинами стояли на табуретах фонари и свечи.
Язычки свечей почти не мигали -- к ночи ветер стихал.
Толпы моряков -- офицеров и матросов -- заполняли вечерние улицы. Если
бы не затемнение и не лучи прожекторов, шарившие вдалеке, то ничто бы не
говорило о войне.
Должно быть, так выглядели морские города во время блокад в начале XIX
века, когда военная опасность была не так уже велика. Дымили у берегов
неуклюжие вражеские мониторы и стреляли из бронзовых пушек по заросшим
терновником старинным фортам. Войны по существу тогда не было. Но ощущение
легкой опасности создавало у людей нервный подъем и рождало беспечное
веселье, считавшееся непременным качеством храбрецов.
Все сумерки до вечера я просидел на Историческом бульваре около
бастионов 1854 года.
Внизу лежала Южная бухта, а за ней -- Корабельная сторона. Вокруг цвел
миндаль.
Ни у одного дерева нет более трогательного и чистого цветения, чем у
миндаля. Каждая ветка была* вся в розовых цветах, как невеста в прозрачном
своем уборе.
Огней в городе не зажигали, и сумерки постепенно закутывали его в
изменчивую дымку.
Сначала эта дымка отсвечивала золотом угасавшего солнца, потом она
начала приобретать чистый серебристый оттенок, пока серебро окончательно не
вытеснило золото. Но вскоре и серебро тоже начало понемногу тускнеть, терять
прозрачность и покрываться налетом густой, непроницаемой синевы. Когда же и
эта синева погасла, наступила ночь.
С Исторического бульвара я пошел на вокзал, чтобы попытаться достать
билет и сесть в поезд без пропуска. Поезд отходил ночью.
Первый же носильщик согласился взять мне билет без всякого пропуска.
-- До поезда еще три часа,-- сказал он,-- а вы человек молодой. Чего
вам скучать на вокзале. Пойдите еще погуляйте, полюбуйтесь на наш город.
Я пошел к трамваю, раздумывая о доброте и простодушии южан, но около
трамвайной остановки ко мне решительно подошел морской патруль -- два
матроса с винтовками и повязками на рукавах. Они потребовали мои документы.
Я показал.
-- Где живете? -- спросил один из матросов.-- На какой улице?
Я признался, что я не севастополец.
-- Ясно! -- сказал матрос.-- Незачем вам быть севастопольцем. Придется
отвести вас к мичману. Вы не сомневайтесь, он такой, что видит каждого
насквозь с первого взгляда.
Мы пошли. По дороге матрос спросил:
-- Сколько дали носильщику?
-- Десять рублей.
-- Вот ваши деньги,-- матрос протянул мне десять рублей.
Я оглянулся, но было темно, и я не увидел носильщика, хотя был уверен,
что он со злорадством смотрит мне в спину.
Матросы привели меня в маленький дом где-то около Нахимовского
проспекта. В сводчатой комнате сидел на подоконнике поджарый горбоносый
мичман, рядом с ним сидела девушка в короткой клетчатой юбке. Две русые косы
были переброшены у нее на грудь, и она перебирала их и болтала ногой. С ноги
свешивался, зацепившись за большой палец, старенький потертый туфель.
За столом сидел другой мичман в походной форме -- в шинели и фуражке, с
черным револьвером на лакированном поясе.
Матросы доложили обо мне и вышли в коридор.
Мичман в походной форме взял мои документы, закурил, сощурился от дыма
и начал читать их.
-- Н-да-а-а! -- промолвил он наконец.-- "Ходит птичка весело по
тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий".
Девушка засмеялась и, болтая ногой, весело посмотрела на меня.
-- Вот что!-- сказал мичман.-- Вы мне задушевно объясните, кто вы, что
вы, зачем вы в Севастополе и почему вы хотели смыться от нас незаметно.
Документы у вас в порядке. Но, в общем, пес их разберет, эти документы.
Я смутился, но рассказал мичману все как было.
-- Ага! -- удовлетворенно сказал он.-- Понимаю. Этакая поэтическая
богемская натура?
-- Саша,-- сказал с подоконника горбоносый,-- не дури!
Мичман с револьвером не обратил на слова горбоносого никакого внимания.
-- Если вам удастся доказать,-- сказал он мне,-- что по натуре вы поэт
и что вас околдовала муза дальних странствий, тогда, может быть, мы до
чего-нибудь договоримся.
Я не мог понять, издевается ли он надо мной или говорит серьезно. Но я
решил сделать вид, что принял его слова всерьез.
-- Если бы адмирал Эбергардт,-- опять сказал с подоконника
горбоносый,-- знал твои следовательские таланты, Саша, то не миновать тебе
баржи.
"Баржой" в Севастополе в то время называли плавучую тюрьму.
-- Поэт,-- наставительно сказал мичман с револьвером, снова не обратив
никакого внимания на слова горбоносого,-- должен знать назубок поэзию. Что
вы можете предъявить нам в этом смысле?
Я не понял его.
-- Прочтите ему какие-нибудь стихи,-- объяснила мне девушка,-- Он сам
поэт.
-- "Вороне где-то бог послал кусочек сыру",-- насмешливо подсказал
горбоносый.
-- Нет,-- сказал я,-- уж если на то пошло, то я прочту вам стихи
Леконта де Лиля.
-- Ишь ты! -- удивился мичман с револьвером.-- Куда загибает! Ловкая
штучка! Нет, вы лучше прочтите нам Блока: "Никогда не забуду". Но только без
пропусков. Если хотите получить пропуск.
-- Пошло шутите, молодой человек,-- сказал горбоносый, но мичман с
револьвером снова не обратил на него никакого внимания.
Я прочел стихи Блока. Они мне самому нравились. Матросы гремели
винтовками в коридоре. Надо думать, они сильно удивлялись.
-- Вот петрушка! -- сказал с деланным огорчением мичман с
револьвером.-- У вас нет в Севастополе кого-нибудь, кто бы мог за вас
поручиться?
-- Нет,-- ответил я.
-- Я за него ручаюсь, Саша,-- сказал горбоносый.-- Довольно валять
дурака. Сразу же видно, что за человек. Выписывай пропуск. А поручительство
я тебе напишу завтра.
Мичман с револьвером усмехнулся и начал тщательно выписывать пропуск.
Пока он писал, мы затеяли разговор о поэзии. Горбоносый любил Фофанова, а
девушка -- Мирру Лохвицкую.
Девушка покраснела и умоляюще сказала, что если бы было время, то она
прочла бы свою поэму, но она слишком длинная.
-- Вот! -- мичман протянул мне мои документы и пропуск и вздохнул:--
Жаль, что уезжаете. А то бы встретились на свободе. Есть о чем поговорить.
Я поблагодарил его и сказал, что Севастополь, очевидно, город чудес.
Нигде мой арест не мог бы кончиться так необыкновенно, как в Севастополе.
-- Дорогой мой и несколько наивный юноша,-- ответил мне мичман с
револьвером.-- Никаких чудес нет. Запомните, что шпионы и прочие
подозрительные типы никогда не откровенничают с носильщиками. Не правда ли,
получился хороший афоризм?
Я вышел. Девушка и горбоносый вызвались проводить меня до спуска к
вокзалу. Мичман с револьвером огорчился. Было видно, что он сам не прочь бы
пройтись по ночным севастопольским улицам рядом с русоволосой девушкой.
По дороге девушка сказала мне:
-- Приезжайте к нам. Я живу на Зеленой горке, в доме пять. Меня зовут
Ритой. Там все меня знают. Он, как жаль, что вы уезжаете! Нас здесь в
Севастополе так мало!
-- Кого вас?
-- Да поэтов. Вот их двое да я. Да еще один студент из Харькова.
На вокзале ко мне подошел знакомый носильщик. Он широко и радушно
улыбался.
-- Ну вот,-- сказал он.-- Отделались? И вам спокойнее, и мне лучше.
Давайте пятерку. Я вам сейчас представлю билет.
В открытые окна вагона проникал запах водорослей. Белые реки
прожекторов лились в морские темные дали и исчезали там без следа. И мне
было очень жаль покидать этот город -- короткую и веселую остановку среди
последних утомительных месяцев.
Гостиница "Великобритания"
В Юзовке я поселился в дешевом номере гостиницы "Великобритания". Это
зловонное логово было названо так в честь страны Юза и Балофура -- двух
британцев, владевших в Донском бассейне огромными заводами и шахтами.
Теперь от прошлой Юзовки не осталось следа. На ее месте вырос
благоустроенный город. Тогда же это был беспорядочный и грязный поселок,
окруженный лачугами и землянками.
Скопления этих землянок назывались по-разному:
Нахаловка, Сабачеевка, Кабыздоховка. Мрачный юмор этих названий лучше
всего определял их безрадостный вид.
В котловине рядом с поселком дымил тот самый Новороссийский
металлургический завод, куда меня прислали налаживать приемку снарядов.
Дым шел не только из заводских труб. Дымили самые здания цехов. Дым был
желтый, как лисья шерсть, и зловонный, как пригорелое молоко.
Неправдоподобно багровое пламя качалось над жерлами доменных печей.
С неба сыпалась жирная сажа. Из-за дыма и сажи в Юзовке исчез белый
цвет. Все, чему полагалось быть белым, приобретало грязный, серый цвет с
желтыми разводами. Серые занавески, наволочки и простыни в гостинице, серые
рубахи, наконец, вместо белых, серые лошади, кошки и собаки.
В Юзовке почти не бывало дождей, и жаркий ветер днем и ночью завивал
мусор, штыб и куриный пух.
Все улицы и дворы были засыпаны шелухой от подсолнухов. Особенно много
ее накапливалось после праздников.
Грызть подсолнухи называлось по-местному "лузгать". Лузгало все
население. Редко можно было встретить местного жителя без прилипшей к
подбородку подсолнечной шелухи.
Лузгали виртуозно, особенно женщины, судачившие около калиток. Они
лузгали с невероятной быстротой, не поднося семечки ко рту, а подбрасывая их
издали ногтем.
При этом женщины еще успевали злословить так, как умеют злословить
только мещанки на юге,-- с наивной наглостью, грязно и зло. Каждая из этих
женщин была, конечно, "в своем дворе самая первая".
Несмотря на сплетни и лузганье семечек, женщины еще успевали драться.
Как только две женщины со звериным визгом вцеплялись друг другу в волосы,
тотчас собиралась гогочущая толпа, и драка превращалась в азартную игру --
на победительницу ставили по две копейки. Банк держали старожилы-пропойцы.
Деньги собирали в рваный картуз.
Женщин нарочно стравливали и дразнили.
Бывало, что в драку постепенно ввязывалась вся улица. Выходили
распояской мужчины. Шли в ход свинчатки и кастеты, трещали хрящи, лилась
кровь. Тогда из "Нового Света", где жила "администрация" шахт и заводов, на
рысях приходил взвод казаков и разгонял дерущихся нагайками.
Трудно было сразу понять, кто населял Юзовку. Невозмутимый швейцар из
гостиницы объяснил мне, что это "подлипалы" -- скупщики поношенных вещей,
мелкие ростовщики, базарные торговки, кулачье, шинкари и шинкарки,
кормившиеся около окрестных рабочих и шахтерских поселков.
Заводы дымили со всех сторон. Шахты стояли по горизонту серыми и
пыльными пирамидами своих терриконов.
Гостиница "Великобритания" заслуживает того, чтобы ее описать, как
давно вымершее ископаемое.
Стены ее были выкрашены в цвет грязного мяса. Но это владельцу
гостиницы показалось скучным. Он приказал покрыть стены модной тогда
декадентской росписью -- белыми и лиловыми ирисами и кокетливыми головками
женщин, выглядывавшими из водяных лилий.
Неистребимый запах дешевой пудры, кухонного чада и лекарств стоял
повсюду. Электричество горело тускло, читать при его желтушном свете было
нельзя. Все кровати были продавлены, как корыта.
Коридорные девушки в любое время дня и ночи "принимали гостей".
Внизу на штопаном и перештопанном сукне бильярда отщелкивали
"пирамидки" испитые юноши с кепками набекрень и в галстуках бабочкой. Каждый
вечер кому-нибудь проламывали кием голову.
Играли по-крупному. Деньги клали в лузы, но зорко следили, чтобы их не
крали так называемые "подпыхачи" -- мелкий бильярдный люд.
Стены между номерами в гостинице были очень тонкие. По ночам я слышал
вздохи, стоны, грубый торг, а временами душераздирающий женский вопль. Тогда
вызывали швейцара, дверь номера выламывали, оттуда выскакивала с рыданьями
растерзанная женщина, чаще всего знакомая коридорная девушка из этой же
гостиницы, а за ней выволакивали какого-нибудь мутного парня с мокрой
челкой. Он мычал и бил всех наотмашь направо и налево.
Его связывали, уводили, пиная в спину, и приговаривали:
-- Опять обсчитал девушку, холера! Который раз! Удавить тебя мало!
К рыдающей девушке сбегались подруги. Она, захлебываясь, показывала им
зажатые в кулаке деньги -- доказательство, что ее обсчитали.
Девушки сообща пересчитывали деньги, ахали и говорили, что всех мужчин
надо облить серной кислотой.
Непременным участником скандалов был низенький седой коммивояжер --
представитель фирмы готового платья "Мандель и компания". Он носил
просторный вишнево-красный костюм и желтые ботинки с выпуклыми носами.
Он всегда утешал обиженных девушек.
-- Ты, Муся,-- говорил он,-- должна относиться ко всему с философским
спокойствием. Бери пример с меня.
-- А идите вы знаете куда!-- отвечала сквозь слезы Муся.-- И подавитесь
своими советами. Знаю я ваше философское спокойствие!
Но старик не смущался.
-- Древние эллины,-- говорил он,-- полагали, что спокойствие есть
основное условие счастья. Основное условие! Ультима рацио! Понимаешь? И
подумаешь, на сколько он тебя обсчитал?
На рубль, гад!-- отвечала девушка, переставая плакать.
Вот тебе рубль. Утри слезы, умойся, оденься, стань прелестной, как
прежде, и принеси мне в номер бутылку вина, боржом и печенье.
-- Идите вы знаете куда!-- говорила возмущенно девушка.-- Это чтоб я за
рубль к вам пошла? Старый пацюк!
Но старик не обижался. Он ходил по коридору, засунув руки в карманы, и
напевал:
Под знойным небом Аргентины, Где женщины, как на картине, Где небо
южное так сине,-- Там Джо влюбился в Кло!
Был в гостинице и всеобщий любимец, так называемый "Дядя Гриша -- воды
тише".
Это был картавый затертый человек с русой бородкой и синими детскими
глазами. Чесучовый пиджак он носил на голом теле, стыдливо запахивал его и
всегда дрожал, будто от холода, на самом деле же от перепоя.
Рассказывали, что дядя Гриша -- сын сенатора из Петербурга, окончил
лицей, промотал огромное состояние в Париже, потом был тапером в кино
(по-тогдашнему "иллюзионе"), а теперь живет за счет человеческой жалости и
перехватывает рубль или два на вечеринках в качестве непревзойденного игрока
на гитаре и певца жестоких романсов.
Дядя Гриша был так несчастен, что даже владелец гостиницы, тучный
господин в котелке, во вздернутых клетчатых брючках, пожалел его и дал ему
работу -- кипятить в кубе воду для чая. За это дядя Гриша жил бесплатно в
комнатке, где стоял этот куб.
Тесная эта комнатка была своего рода гостиничным клубом. Там собирались
"вечные постояльцы", играли в подкидного дурака, в домино, гадали, обсуждали
все происшествия, а девушки штопали чулки, шили и гладили.
Однажды в комнате у дяди Гриши отпраздновали день рождения коридорной
девушки с нашего третьего этажа -- Любы. На этот праздник пригласили "из
уважения" четырех жильцов, в том числе и меня. Была на празднике пожилая
женщина -- зубной врач Фаина Абрамовна, сотрудник харьковской газеты,
высокий человек, ходивший на костылях, и аптекарский ученик Альберт --
веснушчатый юноша с нежной кожей. Он все время понимающе и презрительно
улыбался.
Старый коммивояжер пытался прорваться на именины, но девушки его не
пустили.
Девушки все были нарядные, а Люба, бледная, молчаливая, в черном
платье, была похожа, по словам Альберта, на "королеву Марго".
Взволнованная Люба изредка подымала длинные ресницы, внимательно
взглядывала на нас, и каждый раз меня поражал чистый блеск ее глаз.
Не верилось, что это та самая Люба, что недавно ночью рыдала, прикрыв
рукой на груди разорванную батистовую рубашку и стиснув голые круглые
колени, проклинала во весь голос плотного черного постояльца из 34-го
номера, охальника, по ее словам, и подлеца.
Дядя Гриша побрился и надел розовую рубаху с чужого плеча, заколотую
медной булавкой с изображением гусеницы.
Сели за стол, уставленный несвежими закусками из гостиничного ресторана
и бутылками рябиновки. Посреди стола стоял большой букет фиолетовых бумажных
роз.
Люба подошла к дяде Грише и пригладила его редкие волосы. Дядя Гриша
поймал на