Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
всегда
ходил в клетчатом плаще и сабо, успел напечатать в 1873 году в Париже
единственную книгу своих стихов и вскоре умер совсем молодым.
В своей статье Лафарг писал с французским изяществом, что стихи
Корбьера "полны дерзости, сухой крепости, каламбуров, живости, нервной
отрывистости слога и глубоко жалящей и иронической тоски".
Но вскоре боцман Миронов, наш сосед по Черноморской улице, вырвал
пальму первенства из слабых рук Мозер. Он достал на старом грузовом
английском пароходе, носившем необъяснимо нежное имя - "Сердце Елены"
(пароход был обшарпанный, с пятнами сурика на бортах и с неистребимым
запахом птичьего помета - гуано), рукописную книгу, которая называлась
"Библия моряка".
Она была написана на австралийско-английском морском жаргоне и
являлась, по нашему общему мнению, фольклором, не имеющим равного в мире.
В руки к Миронову попало несколько глав этой книги. Их надо было быстро
переписать, так как пароход "Сердце Елены" через два дня уходил в Эдинбург.
Это случилось, конечно, уже после снятия блокады. Перепиской книги под
руководством супругов Мозер и Миронова занималась вся редакция.
Начиналась "Библия моряка" главой "Большая молитва". Так звали на
парусных кораблях плиту песчаника, которой скоблили палубу. Кроме того, были
еще камни поменьше. Они назывались по молитвам: "Патер ностер" ("Отче наш"),
"Аве Мария" ("Здравствуй, Мария"), "Матер долороза" ("Скорбящая богоматерь")
и "Мизерере" ("Помилуй нас, господи!").
Чистить палубу "Большой молитвой" матросов заставляли в виде наказания.
В "Библии моряка" была изображена тяжелая доля матросов на старых
парусных кораблях, плававших главным образом между портами Европы и
Австралии вокруг мыса Горн.
Отдельные разделы были посвящены несвежей пище, "собачьим вахтам",
болезням, гнилому воздуху трюмов и способам борьбы с этим бедствием в
тропических водах.
Была глава "О хитростях океана" - обо всем неприятном, что могло ждать
моряка в Атлантике и Тихом океане, главным образом в проклятых `грохочущих`
сороковых широтах. То были не общие, расплывчатые описания, а рассказы об
отдельных случаях, памятных для целых поколений моряков: об ураганах,
смерчах, "цунами" - исполинских волнах во время подводных землетрясений,
грозах, кораблекрушениях. И конечно, о зловещих предвестниках опасности, в
которых верили парусные (да и не одни парусные) моряки: огнях святого Эльма
на верхушках мачт, кровавых радугах и "Летучем Голландце". Говорили, что его
снасти, несмотря на штормовые ветры, всегда были затянуты паутиной.
Рядом с этим были напечатаны "Предупреждения матросам" - имена
капитанов, к которым нельзя было поступать на корабли из-за зверского их
нрава (при этом точно перечислялись все преступления этих капитанов против
матросов), списки "грязных собак", так называемых "шанхайеров" - вербовщиков
(они работали главным образом в портах Латинской Америки и Китая). Они
спаивали матросов и заставляли их в пьяном виде подписывать кабальные
контракты с капитанами; список недобросовестных татуировщиков, адреса пивных
в главных портах земного шара, где принимали в залог матросские вещи, адреса
"бордингаузов" (дешевых гостиниц для моряков), где постояльцам не давали
покоя "братья" и "сестры" из Армии спасения.
Знакомство с этой "Библией" несколько разрушало наивные и романтические
представления о морском труде.
В самой жестокости этого материала чувствовался накопленный
десятилетиями матросский гнев. "Библия моряка" принадлежала к так называемым
взрывчатым книгам, хотя и не содержала в себе никаких лозунгов и призывов.
Боцман Миронов несколько затрудняет меня. Я хотел бы сейчас рассказать
о нем - здесь это было бы кстати. Но, к сожалению, я уже напечатал рассказ
об этом боцмане, а повторять себя по литературным законам нельзя.
Я попытаюсь рассказать о Миронове с такой же точностью, как и в
рассказе, но несколько по-иному.
Самыми резкими отличительными чертами Миронова были глубокая
молчаливость и дружелюбно-насмешливый взгляд. Взгляд этот он применял только
к тем людям, кого считал "стоящими чудаками".
Миронов много плавал на Тихом океане. С биографией его вряд ли
справился бы даже такой писатель, как Стивенсон. Да, пожалуй, никто даже из
самых настойчивых писателей ее бы не осилил потому, что выпытать у Миронова
что-либо о нем самом было невозможно.
Я все же выудил у Миронова некоторые черты его биографии. Она была
революционной в самом ясном значении этого слова. Прежде всего Миронов
никогда не давал спуску собакам-капитанам и их прислужникам - боцманам. Он
верил во всемогущее братство трудящихся и считал, что для революционной
работы морская профессия самая подходящая.
- Возможности большие!-говорил он.-Как пароходный дым швыряет по ветру,
так и мы разносим по всему миру слово "интернационал". Это понимать надо.
Потом я бился два месяца, пока установил, что, во-первых, Миронов видел
первый пароход, сделанный из стекла, что, во-вторых, он два месяца просидел
в тюрьме в Нью-Орлеане за то, что вступился за негров и устроил драку с
полицией ("Полисменов мы выворотили наизнанку",- скромно говорил он по
поводу этой драки), и что, в-третьих, он был на архипелаге Кергуелен,
носившем у моряков название "Островов Отчаяния".
Больше высосать из Миронова ничего не удалось. Я махнул на него рукой.
Его воспоминания, если можно так выразиться, носили преимущественно
климатический характер.
- Вы были на Новой Гвинее? - спрашивал я Миронова.
- А как же! - меланхолически ртвечал Миронов.- Конечно, был. Когда там
плаваешь ("там"-это значило в Меланезии), так эту Гвинею никак не обойдешь.
Она всюду торчит поперек дороги.
- Ну и как?
- Что - как?
- Какие там места?
- Места вроде подходящие,- сообщал Миронов с некоторым сомнением.-
Только там до того жарко - чистая парильня! Вам бы определенно не
понравилось.
- А в республике Перу вы были? - спрашивал я его в другой раз.
- Бывал, понятно.
- Ну и как?
- Что - как?
- Какие там места?
- Гроб! - отвечал Миронов.- Солпце шпарит, как в топке. Дыхать
абсолютно нечем. А вода в океане, между прочим, холодющая, как лед. Хрен
искупаешься!
Миронов долго ждал назначения на пароход и потому прижился в редакции
"Моряка". Там он был своего рода справочным бюро по части знания множества
пароходов и парусников.
В этом деле никто не мог соперничать с ним, даже сам Мозер. Поэтому
Иванов взял Миронова в штатные сотрудники, но долго ломал голову над тем,
как его наименовать, пока наконец Изя Лившиц не посоветовал наделить
Миронова пышным званием "консультанта по мировому тоннажу".
По вечерам на Черноморской улице "консультант по мировому тоннажу"
любил сидеть на скамейке во дворе, курить и, поглядывая на звезды, петь
вполголоса совершенно сухопутную украинскую песню:
Распрягайте, хлопцы, конeйТа лягайте опочивать!
Он пел, покуривал, благодушествовал, ничего не подозревая и не
догадываясь, что уже близок день его славы.
Редакция "Моряка" получила из Москвы, кажется от народного комиссара по
иностранным делам, запрос по поводу уведенного белыми торгового флота.
Списки уведенных судов составить было легко, но комиссариат просил сообщить
ему все сведения о дальнейшей судьбе этих судов: где они сейчас и под каким
флагом плавают.
Вызвали Мозера. Он развел руками. Кто мог знать, что сейчас происходит
с этими пароходами? Пожалуй, из случайно попавших в Одессу иностранных газет
можно было выяснить судьбу двух-трех пароходов, не больше. Да и то вряд ли.
Мозер предложил созвать в редакции бывших пароходных агентов, капитанов
и вообще многоопытных морских людей и выяснить, что удастся, путем
перекрестных расспросов.
Так и сделали. Табачный дым из комнаты, где шло это "заседание",
вытягивался через окно на бульвар, как из трубы парохода. Многоопытные
морские люди сидели в расстегнутых кителях и мокрых тельняшках, вытирали
пот, лысины их сверкали, как надраенная медь, голоса охрипли, но пока что
была выяснена, и то лишь приблизительно, судьба только одного парохода.
В это время в редакции появился Миронов. Цепляясь за стулья и густо
краснея, он подошел к Иванову и сказал ему таким шепотом, что было слышно в
соседних комнатах:
- Вы это бросьте, Евгений Николаевич! Так у вас ни фига не получится.
Пусть кто-нибудь записывает, а я буду рассказывать. При первой возможности
можете проверить. Жизнью своей отвечу за каждую ошибку.
Морские люди переглянулись, усмехнулись и пододвинулись ближе к столу.
Выжидательная тишина повисла в прокуренной комнате.
Миронов взял стул, сел немного поодаль от стола, крепко смял в кулаке
свою потрепанную кепку и, глядя в угол комнаты, где дрожала на стене в свете
заката нежная тень акации, сказал:
- Пишите! Пароход "Великий князь Алексей Николаевич". Принадлежал
РОПИТу. Продан фирме "Мессажери Маритим" во Францию. Переименован в
"Тулузу". Приписан к порту Марсель. Регулярно ходит под французским флагом
из Марселя в Геную и на Корсику. Котлы почищены. Ремонт французы сделали,
конечно, слабый. Команда французская, хлипкая, но старший помощник прежний,
Григорий Павлович Мостовенко.
Среди морских людей произошло движение. Потом пронесся глубокий вздох.
- Пишите дальше,- невозмутимо оказал Миронов.- Пароход "Кострома".
Океанский. Добровольного флота. Плавает под итальянским флагом из Бриндизи в
Массову и Сомали с заходом до Александрии. Перекрашен в белый цвет и
называется сейчас "Базиликата". Котлы никак не чищены. Поэтому полный
тихоход. Держат его на несрочных рейсах, можно сказать, на задворках.
Команда - все до одного негры.
Когда Миронов кончил перечисление пароходов, перламутровый рассвет уже
просыпался над морем, осторожно запевали в платанах на бульваре птицы и
сильно пахло из окна маттиолой.
Почти никто из морских людей не ушел. Все сидели бледные от усталости и
рассвета. Он лился в окна холодноватой волной.
Это было поразительно и непонятно. Память у Миронова, очевидно,
работала с феноменальной точностью.
Морские люди только качали головами, подходили к нему, крепко трясли
ему руку и неохотно расходились по домам: хотелось еще поговорить "за родное
море и за наши пароходы", знакомые до последней нагретой солнцем заклепки и
царапины на дубовом планшире.
Слух о Миронове прокатился по Черноморью. Возможно, что он дошел до
Турции, а может быть, даже и до Греции. Есть у моряков своя загадочная и
быстрая почта.
Комиссариат по иностранным делам прислал Миронову благодарность.
Смущенный своим триумфом, Миронов сбежал в родной Херсон, чтобы, как он
выразился, прощаясь со мной и Володей Головчинером, "не дурить самому себе
голову".
Чтобы закончить разговор об Иванове, необходимо было бы рассказать
много всяких историй, связанных со строптивым нравом этого человека. Но пока
что я расскажу только одну такую историю.
Большая часть поступков Иванова, считавшихся дерзкими и своевольными,
объяснялась его фанатической любовью к газете. Для него выше "Моряка" не
было ничего на свете.
Он заразил этой любовью не только нас, сотрудников, но и свою жену
Марину (она только по привычке сильно кричала и ругала мужа, но никто не
обращал на это внимания) и двух своих девочек. Не было таких лишений, на
какие он сам не пошел бы ради любимой газеты и какие не перенесла бы
безропотно его семья.
Зима 1921 года выдалась в Одессе нордовая, штормовая. Холод ощущался
тяжелее, чем, скажем, в Москве, потому что ноздреватый камень "дикарь", из
которого был построен город, легко пропускал пронзительную сырость морской
зимы. Дома и мостовые покрылись пленкой льда и блестели, как эмалированные.
Ветер гудел в улицах, обращенных к северу, и нагонял тоску. Только в
поперечных переулках он сбавлял свой напор, и там можно было еще отдышаться.
Снова у всех начали опухать и кровоточить суставы на пальцах. Море
замерзло до Большефонтанского маяка. Льды затерли у входа в порт болгарский
пароход "Варна".
Среди книг профессора Швиттау я нашел нетронутый отрывной календарь на
1916 год и повесил его на стенке: все-таки он давал представление о движении
времени.
А движение это казалось все более медленным. Время как бы оцепенело от
стужи. Между этой стужей и первыми теплыми днями лежал толстый слой
пожелтевших и пыльных листков календаря.
В "Моряке" было холоднее, чем дома. Редакция помещалась в большом
особняке рядом с Воронцовским дворцом. Стены особняка, расписанные бледными
фресками, и разноцветные стекла в окнах, особенно синие, усиливали нашу
морозную дрожь.
Все сбились в одну комнату, где стояла железная "буржуйка" с выведенной
за окно закоптелой трубой. Из трубы изредка капал на головы и рукописи
жидкий зловонный деготь.
Около "буржуйки" сидела неунывающая и шумная машинистка Люсьена Хинсон.
О ней все говорили, что она "красивая, как итальянка", и все завидовали ей
из-за лучшего места в комнате. Но вскоре и Люсьена тоже нахохлилась и
скисла.
Заведующий хозяйством крикливый румын Кынти, ходивший в толстой черной
шинели, как в чугунной броне, не достал ни охапки дров. В свое оправдание он
распахивал шинель, бил себя по карманам старого френча и кричал, что от
Одессы до самой Винницы нет ни одного полена дров,- пусть его повесят рядом
с памятником Дюку, если это не так.
- Перестаньте пылить своим френчем! - небрежно сказала ему Люсьена.- И
вообще прекратите вашу шмекерию!
Никто из нас, даже сама Люсьена, не знал значения румынского слова
"шмекерия". Кынти пришел от этого слова в исступление. Даже стоять около
него представлялось опасным: он весь трещал, хрипел, вертелся, плевался,
грозился и каждую минуту, казалось, мог взорваться с оглушительным громом и
свистом.
Только через несколько дней мы узнали значение слова "шмекерия". Оно
было совершенно невинным. В переводе на русский язык оно означало
"жульничество".
Наконец пришел день, когда жизнь редакции вот-вот должна была
оборваться и умереть: нельзя уже было держать в пальцах ручку.
Тогда Иванов приказал притащить из подвала особняка огромный, как
готический собор, буфет из черного дуба и разрубить его на дрова.
Когда я вошел в редакцию, то услышал еще из обледенелого вестибюля
веселый стук топоров, треск дерева, крики, смех и гудение огня в раскаленной
"буржуйке".
Вдохновенный, бледный от гнева, Иванов командовал стремительной рубкой
мебели. Он был разъярен тем, что непосредственный хозяин газеты - Одесский
районный комитет водников - не позаботился о топливе для редакции. Иванов
шел напропалую и играл ва-банк.
В самый разгар рубки в редакцию вбежал взъерошенный Кынти, воздел руки
к небу и закричал, что сейчас созвано внеочередное, чрезвычайное,
экстренное, срочное и пленарное заседание райкомвода, которое обсуждает
вопрос о рубке мебели на топливо в редакции "Моряка".
Рубка пошла быстрее. Заседание продолжалось два часа и окончилось,
когда весь буфет и вдобавок рассохшийся посудный шкаф были порублены на
мелкие дрова. Они лежали у стены в кабинете редактора, а "буржуйка" гудела,
как эскадрилья самолетов.
Райкомвод вынес Иванову строгий выговор с требованием, чтобы этот
выговор был обязательно опубликован в очередном номере "Моряка".
У нас в "Моряке" работал под псевдонимом "Боцман Яков" одесский
сатирический поэт-фельетонист Ядов.
Иванов заказал Ядову фельетон о рубке мебели, поместил его в очередном
номере, а постановление райкомвода напечатал петитом в виде эпиграфа к этому
фельетону.
Я запомнил только один куплет из этого фельетона:
Печать в стране - могучий фактор.Блюсти ее - мой долг прямой.
Не допущу я, как редактор,Чтоб замерзал сотрудник мой.
После рубки мебели, или, как говорили по Одессе, "лихой рубки лозы в
редакции "Моряка"", одесские морские власти начали относиться к Иванову с
опаской и почти не вмешивались в дела газеты.
Полотняные удостоверения
До революции "Моряк" был маленькой нелегальной газетой. Печаталась она
в Александрии, в Египте. Оттуда ее рассылали с верными людьми, главным
образом с пароходными кочегарами, по разным русским портам.
Выходил "Моряк" редко и больше напоминал листовку, чем газету. Один из
работников "Моряка" еще старого, александрийского периода, седоусый старец,
слегка повредившийся на конспирации, уговорил Иванова выдать постоянным
сотрудникам "Моряка" удостоверения, напечатанные на тонком полотне. Их можно
было в случае надобности зашить под подкладку пиджака или пальто.
Мы, сотрудники "Моряка", не видели в этом смысла. Мы знали, что никто
из нас не будет послан за границу ни с какими заданиями. Кроме того, мы не
допускали мысли, что нам когда-нибудь придется уходить с этими полотняными
удостоверениями в подполье.
Посмеиваясь, мы получили эти необыкновенные удостоверения, длинные, как
детская игрушка "тещин язык", с печатью. На ней перекрещивались большие
адмиралтейские якоря.
Пользоваться этими удостоверениями в обычных условиях было нельзя.
Во-первых, нелегко было развернуть и прочесть мягкие тряпочки, а во-вторых,
они вызывали полное недоверие у всех, кому бы мы их ни показывали.
В конце концов мы спрятали их на память, а для работы нам выдали
обыкновенные удостоверения, отстуканные на машинке Люсьеной.
Вообще с "Моряком" были связаны некоторые странности. Начать хотя бы с
того, что газета печаталась не на обыкновенной бумаге, а на обороте
разноцветных чайных бандеролей. Бумаги в Одессе не было. Во всяком случае,
скудных ее запасов хватало только на главную газету - "Одесские известия".
Выход "Моряка" был разрешен, но печатать газету оказалось не на чем. К
счастью, Иванов узнал, что на одесской таможне лежат большие запасы никому
сейчас не нужных царских чайных бандеролей.
Эти бандероли были отпечатаны на листах тонкой, просвечивающей бумаги
размером в развернутую газету. Одна сторона этих глянцевитых листов была
совершенно чистая. От краски бандерольная бумага не промокала.
Бандероли были разных цветов, в зависимости от сорта чая. Цвета
почему-то выбирались бледные: сиреневые, желтоватые, серые и розовые.
В дореволюционное время бандерольные листы разрезались на узкие
полоски. Их и наклеивали на пачки с чаем. На каждой такой полоске был
обозначен сорт чая, его вес и отпечатан русский государственный герб -
маленький двуглавый орел.
Вот из-за этих-то орлов нам долго не соглашались выдать бандероли.
Иванов терял голос, доказывая, что печатание газеты на бандеролях ни в какой
мере не является монархической пропагандой.
Мы старались выпускать газету разного цвета, в соответствии с разными
днями недели. Например, по вторникам всегда сиреневую, а по средам - всегда
розовую и так далее. Это довольно хорошо нам удавалось.
В исключительных случаях, для так называемых праздничных номеров, нам
выдавали белую бумагу. Белой ее можно было назвать только в полном мраке. То
была серая, рыхлая, очень толстая бумага, похожая на оберточную, прослоенная
широкими и тонкими древесными стружками (даже со следами годичных сло