Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
ла это так, будто отец уже мог знать о смерти Чехова, но по
легкомыслию своему не придавал этому значения и не огорчался.
Я обиделся за отца, но все же пошел на реку. Со мной пошел и Глеб
Афанасьев. Он неожиданно стал очень серьезным.
- Да, Костик!..- сказал он мне по дороге и тяжело вздохнул.
Я сказал отцу, что умер Чехов. Отец сразу осунулся и сгорбился.
- Ну вот,- сказал он растерянно,- как же это так... Не думал я, что
переживу Чехова...
Мы возвращались мимо крокетной площадки. На ней валялись брошенные
молотки и шары. В липах шумели птицы, сквозило солнце, падало зелеными
пятнами на траву.
Я уже читал Чехова и очень его любил. Я шел и думал, что такие люди,
как Чехов, никогда не должны умирать
Через два дня Володя Румянцев уехал в Москву на похороны Чехова. Мы:
провожали его до станции Синеверки. Володя вез корзину с цветами, чтобы
положить их на чеховскую могилу. Это были обыкновенные полевые цветы. Мы
собрали их в лугах и в лесу. Мама упаковала их, переложила сырым мхом и
прикрыла мокрой холстиной. Мы старались нарвать побольше деревенских цветов,
потому что были уверены, что их любил Чехов. Мы собрали много купены,
гвоздики, золототысячника и ромашки. Только тетя Маруся нарезала в парке
немного жасмина.
Поезд отошел вечером. Из Синезерок мы возвращались в Ревны пешком и
пришли домой только на рассвете. Молодой месяц низко висел над лесом, и
нежный его свет блестел в дождевых лужах. Недавно прошел дождь. Пахло мокрой
травой. В парке куковала запоздалая кукушка. Потом луна зашла, загорелись
звезды, но их скоро закрыл рассветный туман. Он долго шуршал, стекая с
кустов, пока не взошло и не пригрело землю спокойное солнце.
Я был, конечно, мальчишкой
Инспектор Бодянский быстро вошел к нам в третий класс. Бодянский был в
новом форменном сюртуке. Глаза инспектора хитро блестели. Мы встали.
- По случаю высочайшего манифеста о даровании нашему народу гражданских
свобод,- сказал Бодянский,- занятия в гимназии прекращаются на три дня.
Поздравляю! Складывайте книги и ступайте домой. Но советую не путаться в эти
дни у взрослых под ногами.
Мы выбежали из гимназии. В тот год стояла необыкновенная осень. В
октябре еще жарко грело солнце. Сады, убранные сухим золотом, почти не
роняли его на дорожки и горели во всей красоте. Мы ходили в летних шинелях.
Мы высыпали на улицу и увидели около длинного здания университета толпы
с красными флагами. Под колоннами университета говорили речи. Кричали "ура".
Вверх летели шапки.
Мы влезли на ограду Николаевского сквера, тоже кричали "ура" и бросали
в воздух фуражки. Падая, они застревали в каштанах. Мы трясли каштаны,
листья сыпались на нас трескучим дождем. Мы хохотали и были в восторге. У
нас на шинелях были уже приколоты красные банты. Черный бронзовый Николай
Первый стоял, выставив ногу, на постаменте среди сквера и надменно смотрел
на этот беспорядок.
Толпа затихла, красные флаги склонились, и мы услышали торжественное
пение:
Вы жертвою пали в борьбе роковой...
Все начали опускаться на колени. Мы тоже сняли фуражки и пели
похоронный марш, хотя и не знали всех слов. Потом толпа поднялась с колен и
двинулась мимо ограды Николаевского сквера. Я увидел в толпе старшего брата
Борю и нашего жильца, студента-черногорца Марковича.
- Иди сейчас же домой! - сказал мне Боря.- И не смей один выходить на
улицу.
- Я хочу с тобой,- робко сказал я.
- Тебя задавят. Ступай домой. Завтра все увидишь. Мне очень хотелось
идти вместе с этой счастливой
и торжественной толпой. Но Боря уже исчез.
Где-то далеко впереди загремел оркестр, и я узнал крылатые, звенящие
звуки марсельезы:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног!
Я перелез через ограду и смешался с толпой. Девушка в каракулевой
шапочке, должно быть, курсистка, протянула мне руку, и мы пошли. Я ничего не
видел перед Собой, кроме спин. На крышах стояли люди и махали нам шайками.
Когда мы проходили мимо Оперного театра, я услышал топот копыт. Я влез
на тумбу и увидел цепь конных городовых. Они пятились, давая толпе дорогу.
Вместе с городовыми пятился и толстый полицмейстер. Он держал руку под
козырек и снисходительно улыбался.
Я слез с тумбы и опять уже ничего не видел. Только по вывескам
магазинов я узнавал, куда мы идем. Вот мы спускаемся по Фундуклеевской мимо
театра Бергонье, вот поворачиваем на Крещатик и идем мимо кондитерской
Кирхгейма. Мы миновали Лютеранскую улицу и книжный магазин Идзиковского.
- Куда мы идем? - спросил я девушку в каракулевой шапочке.
- К городской думе. Там будет митинг. Мы теперь свободные, как птицы.
Вы понимаете?
- Понимаю,- ответил я. - Где вы живете? - неожиданно спросила она.
- На Никольско-Ботанической.
- Родители знают, что вы на демонстрации?
- Все сейчас на демонстрации,- ответил я, стараясь обойти разговор о
родителях.
Мы прошли магазин сухих фруктов Балабухи и Николаевскую улицу и
остановились. Дальше идти было нельзя. До самой думы стояла густая толпа. На
крыше думы блестел позолоченный архистратиг Михаил - герб города Киева. Был
виден широкий думский балкон. На нем стояли люди без шапок. Один из них
начал говорить, но ничего не было слышно. Я видел только, как ветер шевелил
его седые волосы.
Кто-то схватил меня за плечо. Я оглянулся. Сзади стоял латинист Субоч.
- Паустовский Константин,-оказал он строго, но глаза его смеялись,- и
ты здесь! Немедленно отправляйся домой.
- Не беспокойтесь, он со мной,- сказала девушка.
- Извините, мадемуазель, я не знал,-вежливо ответил Субоч.
Толпа подалась назад и отделила нас от Субоча.; Девушка взяла меня за
руку, и мы начали пробираться к тротуару.
- Спокойно, граждане! - крикнул рядом хриплый голос.
Стало очень тихо. Девушка выбралась со мной на тротуар. Она тащила меня
к стене желтого дома со сводчатыми воротами. Я узнал здание почтамта.
Я не понимал, почему она так крепко держит меня и тащит в подворотню. Я
ничего не видел, кроме человеческих спин и голубей - они носились над
толпой, поблескивая на солнце, как листы бумаги. Где-то далеко пропела
труба: ти-ти-та-та! ти-ти-та-та! Потом опять стихло.
- Товарищи солдаты! - снова крикнул надорванный голос, и сейчас же
после этого сильно треснуло, будто рванули коленкор. На нас посыпалась
штукатурка.
Голуби метнулись в сторону, и небо оказалось совершенно пустым.
Раздался второй треск, и толпа бросилась к стенам.
Девушка втащила меня во двор, и последнее, что я видел на Крещатике,
был маленький студент в расстегнутой шинели. Он вскочил на подоконник
магазина Балабухи и поднял черный браунинг. -Что это? - спросил я девушку.
- Стреляют! Войска стреляют.
- Зачем?
Она не ответила. Мы бежали с ней через узкие и запутанные дворы. Сзади
были слышны крики, выстрелы, топот ног. День сразу потемнел и затянулся
желтым дымом. Мне было трудно бежать из-за ранца. В нем гремели книги.
Мы выбежали дворами на Прорезную улицу и поднялись к Золотым Воротам.
Мимо нас промчались две лакированные кареты скорой помощи. Нас обгоняли,
задыхаясь, бледные люди. На Прорезной проскакал отряд казаков. Впереди
скакал офицер с обнаженной шашкой. Кто-то пронзительно свистнул вслед
казакам, но они не остановились.
- Боже, какая подлость! - повторяла девушка.- Какая западня! Одной
рукой дать свободу, а другой - расстреливать!
Мы сделали большой круг и мимо Владимирского собора вышли к
Николаевскому скверу - как раз к тому месту, где недавно я висел на ограде,
кричал "ура" и махал фуражкой.
- Спасибо,- сказал я девушке.- Отсюда близко. Я дойду сам.
Девушка ушла. Я прислонился к ограде сквера и снял фуражку - она мне
давила голову. Голова сильно болела. Мне было страшно. Около меня
остановился старик в котелке и спросил, что со мной. Я не мог ничего
ответить. Старик покачал головой и ушел.
Я натянул фуражку и пошел к себе на Никольско-Ботаническую. Уже
темнело. Багровый закат светился в окнах. В это время обыкновенно загорались
фонари. Но сейчас их почему-то не зажигали.
На углу нашей улицы я увидел маму. Она быстро шла мне навстречу. Она
схватила меня за плечи, потом вдруг крикнула:
- Где Боря? Ты не видел Борю? - Там! - показал я в сторону Крещатика.
- Иди домой! - сказала мама и побежала вверх по улице.
Я постоял, посмотрел ей вслед и побрел домой. На нашей улице было, как
всегда, пустынно. В окнах уже горел свет. Я увидел лампу с зеленым абажуром
на . столе в папином кабинете. У открытой калитки стояла горничная Лиза. Она
сняла с меня ранец, вытерла мне лицо своим платком и сказала:
- Гулена! С ума сойти из-за вас! Идем, умоешься. Дома я застал только
Галю и Диму. Галя ходила по комнатам, натыкалась на стулья и повторяла: "Где
же все? Где же все?" Дима сидел на подоконнике и прислушивался. Он не попал
на демонстрацию. Ему хотелось услышать ружейную стрельбу. Он надеялся, что
услышит ее, сидя на подоконнике.
Я умылся. Лиза дала мне горячего молока. Я все время всхлипывал.
- Ты видел убитых? - спросил меня Дима.
- Ara! - промычал я, ничего не соображая.
- Не лезь к нему! - сердито сказала Галя.- Видишь, на кого он похож!
Потом наконец пришла мама вместе с Борей. Боря был в пыли и без
фуражки. Он странно улыбался, будто его оглушили. Вскоре после мамы вернулся
студент Маркович. Он рассказал, что видел много убитых и раненых.
Мама опустила шторы на окнах и приказала Лизе никому не открывать
дверей, не разузнав, кто звонит. Потом мама услала меня спать. Перед тем как
лечь, я поднял штору и посмотрел на улицу. Фонари до сих пор не горели.
Непонятный серый свет падал на крыши. Было так тихо, будто город вымер. По
соседней улице проскакал всадник, и снова все смолкло.
Я опустил штору, разделся и лег. Я смотрел на толстые стены и думал,
что этот двухэтажный дом похож на крепость. Никакие пули его не пробьют.
Потрескивал золеный язычок лампадки. Я начал дремать. Сквозь дремоту я
услышал звонок, торопливые шаги, потом голос отца. Он ходил по столовой из
угла в угол и все время говорил. Утром мама сказала, чтобы я никуда не смел
уходить дальше нашего двора. Я огорчился и решил совсем не выходить из дому.
Я накинул шинель, уселся на балконе и начал учить заданные нам стихи
Некрасова. Но я успел выучить всего две строчки: "Поздняя осень. Грачи
улетели. Лес обнажился, поля опустели". Меня все отвлекало. Проехала
пожарная команда. Потом из флигеля вышел штабс-капитан Задорожный,
черносотенец и грубиян. На нем была серая шинель, портупея, а на боку, кроме
шашки, висел в кобуре револьвер. За ним на крыльцо вышла его жена - тощая,
как гладильная доска, растрепанная женщина с синими подтеками под глазами.
На ней качался японский черный халат, вышитый павлинами.
Задорожный недавно вернулся с японской войны с двумя огромными
сундуками. В сундуках были куски чесучи, халаты, веера и даже кривой
китайский меч. "Герой Мукдена!" - насмешливо называл Задорожного отец.
- Жорж,- жеманно пропищала Задорожная,- имейте в виду, что я
беспокоюсь.
- Пустое, мой друг! -браво ответил Задорожный и поцеловал ей руку.- Мы
только прикончим весь этот гевалт.
И он ушел не оглядываясь.
Только что окончилась японская война, и мы, дети, наравне со взрослыми
огорчались и негодовали.
Мы слышали разговоры взрослых о бездарном командовании, о "тюфяке"
Куропаткине, предательстве Стесселя, сдаче Порт-Артура и
казнокрадах-интендантах. Самодержавная Россия расползалась в клочья, как
прелое рядно.
Но вместе с тем мы слышали разговоры взрослых о мужестве и великой
выносливости русского солдата, о том, что так дальше продолжаться не может и
что пришли сроки народному долготерпению.
Самым страшным ударом для нас была гибель русского флота под Цусимой.
Как-то Боря показал мне листок бумаги. На нем были отпечатаны на гектографе
бледные лиловые строчки. Их едва можно было прочесть.
- Это прокламация? - спросил я. Мне пришлось уже несколько раз читать
прокламации, расклеенные на стенах нашей гимназии.
- Нет,- ответил Боря,- это стихи. Я с трудом разобрал их начало:
Довольно, довольно, герои Цусимы!
Вы жертвой последней легли.
Она уже близко, она у порога,
Свобода родимой земли!
Свобода! Я тогда еще смутно представлял себе, что это такое. Я
представлял ее такой, как на аллегорической картине, висевшей в папином
кабинете. Там молодая женщина с гневным и сияющим лицом, с обнаженной
крепкой грудью стояла на баррикаде. В одной руке она высоко держала красное
знамя, а другой рукой прикладывала к орудию дымящийся фитиль. Это и была
Свобода. За ней теснились люди в синих блузах с ружьями в руках, измученные,
но радостные женщины, мальчишки и даже молодой поэт в рваном цилиндре. Все
люди вдохновенно пели, должно быть, марсельезу.
"К оружью, граждане! Час славы настал!"
Били барабаны, пели трубы, Свобода победно, шла по стране, и бурные
народные клики приветствовали ее появление.
Позади Свободы шел человек, очень похожий на студента Марковича, такой
же смуглый, с горящими глазами. Он держал в руке пистолет.
Однажды я заглянул в комнату Марковича через окно, выходившее на наш
балкон, и увидел, как Маркович, напевая, чистит стальной черный браунинг.
Медные маленькие пули лежали на столе на раскрытом медицинском учебнике.
Маркович заметил меня и тотчас прикрыл браунинг газетой.
На следующее утро Лиза сняла со стен иконы и поставила их на окна. На
воротах нашего дома дворник Игнатий нарисовал мелом большой крест. Потом он
запер ворота и калитку, и мы очутились как в крепости.
Мама сказала, что в городе начался еврейский погром. "По приказу из
Петербурга",-добавила она. А Лиза шепотом сообщила, что уже громят дома на
Васильковской улице и погром приближается к нам.
Маркович ушел вместе с Бореи. Маркович надел сапоги, а студенческую
тужурку стянул ремнем. Мама не хотела отпускать Борю, но отец прикрикнул на
нее. Тогда она перекрестила Борю, поцеловала и отпустила. Все время, пока
Боря спускался с Марковичем но лестнице, она просила Марковича, чтобы он
смотрел за Борей.
- Куда они ушли? - спросил я отца.
- В студенческую боевую дружину. Защищать евреев. Вслед за Борей и
Марковичем ушел и отец. Мы с Димой весь день слонялись по двору. В полдень
мы услышали выстрелы. Потом выстрелы стали чаще. На Васильковской начался
пожар. У нас во дворе падали хлопья сгоревшей бумаги.
Днем отец привел растерянную старушку еврейку со сползшим с седой
головы платком. Она вела за руку безмолвного мальчика. Это была мать
знакомого доктора. Мама позвала Игнатия, вышла к нему на кухню и дала ему
десять рублей. Но Игнатий отдал маме деньги и сказал:
- У меня самого в дворницкой сидит портной Мендель со всем семейством.
Поглядывайте лучше, чтобы Задорожная не заметила.
Перед вечером к нашим воротам подошел низенький парень в черном
картузе. Мокрый кок торчал из-под его картуза. Весь подбородок был облеплен
шелухой от семечек.
За парнем осторожно шагал высокий бритый старик в коротких брючках и
канотье, за ним - вертлявый человек без шапки, с заплывшими глазками и
тучная старуха в теплой шали, а за ней - несколько вороватого вида молодых
людей. Торговку эту мы часто видели раньше на Галицком базаре. Сейчас она
несла пустой новый мешок.
- Отчиняй! - крикнул парень и стукнул в калитку ломом.
Из дворницкой вышел Игнатий.
- Жиды есть? - спросил его парень.
- Такие, как ты,- лениво ответил Игнатий.
- Жидов ховаете? - крикнул парень и затряс калитку.- Мы в полной
известности. Отчиняй.
- Вот попрошу сюда полковника Задорожного,- пригрозил Игнатий,- он с
тобой поговорит по-своему.
- Плевал я на иерусалимских полковников! Мы из твоего полковника
сделаем юшку!
Тогда мадам Задорожная, подслушивавшая этот разговор из флигеля, не
выдержала. Она промчалась, как разъяренная курица, через двор. Рукава ее
черного халата развевались и хлопали.
- Хам! - крикнула она и плюнула через решетчатую калитку в лицо парню.-
Как ты смеешь оскорблять офицера императорской армии? Босяк! Василий! -
завизжала она.- Иди сюда, маруда!
Из флигеля выскочил оторопевший денщик. Он подхватил у сарая топор и
побежал к калитке. Парень отскочил и побежал вдоль улицы, оглядываясь на
денщика. Спутники его засеменили за ним. Денщик пригрозил парню топором.
- Новости! - сказала мадам Задорожная, запахивая халат и возвращаясь во
флигель.- Каждый хам будет выдавать себя за истинно русского! Нет, извините!
Имейте в виду, что этот номер никому не пройдет!
Так неожиданно жена черносотенца отвела от нашего дома громил. Взрослые
потом долго посмеивались над этим.
Парень остановился у соседнего дома и тоже начал колотить в ворота.
Тогда Дима потащил меня на чердак над нашей квартирой. Там давно висела без
всякого употребления огромная рогатка. Мы звали ее "катапультой".
Толстая резиновая полоса была наглухо прибита гвоздями к раме выбитого
слухового окна. Рогатка эта осталась в наследство от мальчишки, жившего до
нас в этом доме.
Я подобрал на чердаке кусок твердого желтого кирпича. Дима заложил его
в рогатку и зажал. Мы вдвоем изо всей силы натянули рогатку, прицелились в
парня и выстрелили.
Кирпич, сбивая листья и свистя, пронесся через двор, с грохотом ударил
у ног высокого старика, проходившего по тротуару, и взорвался - рассыпался
на десятки осколков. Мы промахнулись.
Старик присел от неожиданности, потом вскочил и кинулся бежать. За ним,
громыхая сапогами, помчался парень.
-- Давай, второй кирпич! - крикнул мне Дима. Но я опоздал - парень уже
скрылся за угловым домом.
- Ты не так тянул,-сказал Дима,-поэтому мы и промазали. Ты тянул вкось.
Дима всегда любил сваливать ошибки на других и потом долго спорить.
Хотя мы промахнулись, но все же гордились этим выстрелом из
"катапульты".
Вечером Лиза понесла в дворницкую к Игнатию пшенную кашу, чтобы
накормить семью портного Менделя. Я увязался за Лизой.
Окна в дворницкой были завешаны. Игнатий сидел на табурете, тихонько
наигрывал на гармонике и напевал вальс "На солках Маньчжурии" - память о
японской войне.
Страшная ночь, только ветер на сопках рыдает...
Семья Менделя спала, а он сам сидел при керосиновой лампочке и
наметывал, белыми нитками новый пиджак.
- За тобой гоняются,-сказал он,-чтобы убить, а ты шей и шей. Иначе не с
чего жить.
Лиза стояла у дверей и, пригорюнившись, слушала песню Игнатия.
В вышине одиноко томится луна И могилы солдат озаряет...
Красный фонарик
Я зажег фонарик с красным стеклом. Внутри фонарика была вставлена
керосиновая лампочка.
Фонарик осветил багровым светом тесный чулан и пыльную рухлядь,
сваленную на полках. Я начал проявлять пленки, снятые отцом. У отца был
маленький "кодак". Отец любил снимать, но снятые катушки с пленкой валялись
потом месяцами в ящике отцовского письменного стола. Перед большими
праздниками в доме начиналась уборка. Мама вытаскивала эти катушки, отдавала
мне, и я их проявлял.
Это было увлекательное за