Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
обиделся (как обиделся
он и на другого своего подопечного, Хемингуэя, который также обыграл его
стиль в повести "Вешние воды") и надолго оборвал с Фолкнером всякое
общение. Не примирило его с ним даже посвящение, предваряющее роман
"Сарторис": "Шервуду Андерсону, чья доброта позволила мне издать свой
первый роман, -- в надежде, что настоящая книга не даст ему оснований об
этом пожалеть".
Впрочем, все это -- и пародия, и посвящение-покаяние -- впереди, а пока
знакомство только начинается. Расскажем о нем немного, опираясь на
собственные воспоминания Фолкнера.
Весной 1925 года они с Андерсоном встречались в Новом Орлеане часто,
едва ли не ежедневно. Сначала говорил только старший -- младший помалкивал,
потом завязался диалог или, может, словесная дуэль. Андерсон начинал
фантазировать, придумывал разного рода смешные сюжеты, Фолкнер обставлял их
подробностями. Так продолжалось долго, и в конце концов оба настолько
увлеклись, что решили придать игре литературную форму -- принялись
обмениваться письмами с продолжением. Дальше события развернулись так:
"Я принес ему свой первый ответ на его первое письмо. Он прочитал.
Спросил:
-- Вам это нравится?
-- Не понял, сэр?
-- Вам нравится то, что вы написали?
-- Да, а что? Все, что не вошло в это письмо, войдет в следующее.
И тогда я понял, что мои слова рассердили его. Он ответил резко,
кратко, почти зло. Он сказал:
-- Либо вы выбросите все это, и мы прекратим работу, либо возьмете
письмо назад и перепишете.
Я забрал письмо. Три дня я работал над ним и наконец снова принес ему.
Он опять прочитал, довольно медленно, как и всегда, потом спросил.
-- Ну, а теперь вам нравится?
-- Нет, сэр, но лучше я пока сделать не могу.
-- Тогда пойдет, -- сказал он и положил письмо в карман. Голос его
потеплел, сделался мягче, и в нем уже снова слышался смех и готовность
снова верить и снова страдать".
Все это Фолкнер вспоминал почти тридцать лет спустя, когда уже и сам
превратился в мэтра, так что скорее всего сознательно, в педагогических
целях, сместил некоторые акценты. Вряд ли Андерсон так уж серьезно
относился к шуточной переписке со своим новым знакомцем. С другой стороны,
и Фолкнер, побыв в роли "раненого фавна", не склонен был демонстрировать
художническую жертвенность и отрешенность. Наоборот, он впоследствии упорно
подчеркивал (опять-таки смещая акценты, только теперь в другую сторону),
что к писательству относился легко, во всяком случае, первую свою книгу
прозы писал ради забавы, или -- в подражание Шервуду Андерсону: понравилось,
как тот строит день: перед тем как выйти на прогулку, он упорно трудится в
уединении. "И тогда я сказал себе: "Если это все, что требуется, чтобы
стать писателем, такая жизнь по мне"".
Если эти столь противоречивые по внутреннему смыслу воспоминания
сбалансировать, то идея Фолкнера станет ясна. ДЕМОНСТРИРОВАТЬ религиозную
веру в предназначенность не следует. Все должно выглядеть просто,
естественно, непринужденно. Не помешает и доля иронии, даже если пишешь о
серьезном, тем более что американские писатели почему-то избегают
обращаться к этому источнику, который является "нашей бесценной
национальной особенностью". Заключая предисловие к альбому Спратлинга,
Фолкнер писал: "У нас, американцев, есть бесценное свойство. Это свойство --
наш юмор. Уже одна эта особенность, глубоко укорененная в национальной
почве, могла бы сослужить нам ту же службу, что сослужило островное
положение Англии для английского искусства в царствование королевы
Елизаветы. Наша, американских художников, беда состоит в том, что мы
воспринимаем себя и свое творчество слишком всерьез".
Но юмор в искусстве -- это вовсе не развлечение.
Коль скоро уж принялся за дело, игры кончаются. Начинается работа. А
вернее -- начинается судьба.
Все это, конечно, выглядит крайне наивно и даже элементарно. Но в ту
пору Фолкнер действительно определялся в жизни и потому уяснял для себя
простые истины.
Известные нам слова Андерсона: "Простой деревенский парень...
крохотный клочок земли в Миссисипи... тоже Америка" -- упали на почву, уже
отчасти подготовленную. Фолкнер и сам пытался сформулировать нечто подобное
в статье об американской драме, а также в другом критическом очерке "Стихи
старые и новые: паломничество". Писатель, как и дерево, говорилось в нем,
может вырасти только на родной почве, за сюжетами вовсе не обязательно
отправляться в чужедальние страны.
Убеждение пришло, теперь предстояло осуществить его в
непосредственности творческого поступка.
В январе 1925 года Фолкнер начинает писать роман, которому тогда было
дано название "На помощь!". Работал он, видно, усидчиво, во всяком случае,
Спратлинг вспоминает, что уже с семи утра из комнаты соседа доносился стук
пишущей машинки и не прекращался до двух пополудни, когда надо было идти на
очередное свидание с Андерсоном.
К маю рукопись была завершена и, в сопровождении рекомендательного
письма Андерсона, отправилась в Нью-Йорк, к Хорэсу Ливрайту, совладельцу
издательства, которое, публикуя книги, обещавшие верный успех (О'Нил,
Паунд, сам Андерсон) , готово было, при случае, рискнуть. В наборе тогда
был сборник рассказов Хемингуэя "В наше время", и вот теперь -- роман
другого дебютанта. Книга вышла тиражом в две с половиной тысячи экземпляров
25 февраля 1926 года под новым названием -- "Солдатская награда".
В предисловии к одному из позднейших переизданий раннего своего романа
"Бедный белый" Андерсон писал: "Здесь изображен городок в штате Охайо. Он и
стал подлинным героем книги. Мне кажется, то, что случилось с городком,
важнее того, что случилось с его обитателями". Эту книгу Фолкнер, кажется,
не читал, во всяком случае тогда, в двадцатые годы, не читал. Да и сам
автор в минуту откровенности отозвался о ней скептически: "Не мой роман",
то есть сочинение не из опыта жизни, а из опыта чтения других писателей
выросшее (что с этим самобытным писателем, к сожалению, случалось). И все
же сказанное в предисловии не было оговоркой, просто желаемое не совпало с
осуществленным, и автохарактеристику следовало бы переадресовать конечно,
циклу новелл "Уайнсбург, Охайо". Здесь, действительно, жизнь городка
существенно важна: не просто место действия, не просто события, то
комические, то жестокие, а бытийственное пространство, воплощение
исторического и природного ритма жизни. Обитателям городка -- гротескным
людям -- только чудом и на ускользающий миг удается к этой жизни
приобщиться, но именно тогда обретают они утраченную цельность.
"Восемнадцать прожитых лет (говорится в новелле "Прозрение" о сквозном
персонаже всего сборника Джордже Уилларде) кажутся ему лишь мгновением,
одним вздохом в общем шествии человечества".
Автор "Солдатской награды" двинулся было тем же путем. Уходят смутные
тени, стирается до конца неопределенно-возвышенный рисунок, характерный для
стихотворных опытов, изображаемая картина обретает материальную плотность.
Мы попадаем в края, знакомые Фолкнеру до последней мелочи: конечно,
Чарльзтаун, штат Джорджия, где происходит действие, -- это лишь псевдоним
Оксфорда, штат Миссисипи. Вот он сразу встает перед глазами: "Чарльзтаун,
подобно другим бесчисленным городкам на Юге, вырос вокруг столбов, к
которым привязывали лошадей и мулов. Посреди площади стояло здание суда --
простой, строгий кирпичный дом о шестнадцати великолепных ионических
колоннах, заплеванных поколениями любителей жевательного табака. Здание
суда было окружено вязами, и у подножий деревьев, на потрескавшихся,
изрезанных шрамами скамейках, отцы города, основатели прочных законов и
прочных кланов, в черных галстуках шнурочком или потертых от постоянной
чистки серых мундирах, при бронзовых, никому не нужных медалях
конфедератской армии, дремали, обстругивая, как палочки, длинные, тягучие
дни и даже не притворяясь -- нужды не было, -- что их ждет работа; те, что
помоложе, не достигшие возраста, когда можно дремать на людях, играли в
шашки, жевали табак и болтали. Адвокат, фармацевт и еще двое людей
неопределенной профессии перебрасывались медяшками, стараясь попасть в
специально вырытые лунки. И над всем этим задумчиво светило раннее
апрельское солнце, сладостно чреватое полуденным зноем".
Это -- общий план, а по ходу повествования картина расслаивается на
фрагменты, и мы видим, как по улицам городка проплывают фургоны, ведомые
полусонными кучерами-неграми, торопятся редкие автомобили, стайками
собираются школьники; заглядываем в дома, где утро, занятое хозяйственными
хлопотами, незаметно перетекает в вечер, а иногда устраиваются празднества
для здешней молодежи; прислушиваемся к женским пересудам, входим в
негритянскую церковь, под сводами которой гулко и торжественно звучат
молитвенные гимны; вместе с горожанами подстригаем газоны, вдыхаем острые
запахи весенней зелени, отправляемся по разным делам, утомившись,
рассаживаемся знойным полднем в тени памятника павшему Конфедерату,
застывшему в гордой каменной неподвижности над городком как вечная память о
минувшем.
Но всего этого Фолкнеру мало -- не для того он принимался за роман,
чтобы просто изобразить городской пейзаж. Он хочет воплотить образ дома;
только дом в его представлении -- далеко не местный колорит. Дом, скажет он
впоследствии, "означает не просто сегодня, дом означает завтра и завтра, а
потом снова завтра и завтра" (тут явственно слышится Шекспир, в "Макбете"
сказано: "Завтра, завтра, завтра, -- и дни ползут, и вот уж в книге жизни /
Читаем мы последний слог и видим, / Что все вчера лишь озаряли путь к
могиле пыльной"). Вот это и есть главное. Страницы быта должны сложиться в
"книгу жизни", и мы не удивляемся, что автор, уподобляет негра-возницу
изваянию, высеченному из камня десять тысяч лет назад в Египте, а пыль,
поднимающуюся из-под лошадиных копыт, потоку самого Времени.
Это смело сказано. Только что же сказать? -- написать надо, то есть
органично объединить планы, одушевить быт бытием, найти точки
присоединения, увидеть, как говорил Блейк, небо в чашечке цветка, и не
просто увидеть, а в слове запечатлеть слитность мгновения и вечности.
Читаем и чувствуем, сколь упорно начинающий прозаик старается сделать
это. Но замечаем и то, сколь слабо ему удается решить задачу, скорее всего
вообще не удается. Нет цельности. В одной части картины -- живые люди,
нарождающиеся и пожухшие листья, бездомные собаки, в другой -- чистая
метафизика. То и дело повествование прерывается небезупречными по вкусу
пассажами, которые, по замыслу, должны придать и речи, и содержанию высокую
значительность. "Секс и смерть: вход в мир и выход из него. Как нераздельно
соединены эти двери в коридоре нашей жизни. В юности извлекают нас из
праха, в старости вновь возвращают в прах. Нас впускают, чтоб, выдержав
срок, откормить на усладу червям".
Мы сразу, конечно, ощущаем надрывную искусственность усилия, и автор
тоже ее, наверное, ощущает, стараясь связать нити в единый узел. Но разрывы
остаются, разговор идет на разных языках, человеческие фигуры, подвижные в
пределах Чарльзтауна, немедленно деформируются, утрачивают живость,
возносясь в запредельные дали. Как заурядная девица из провинции, мечтающая
о хорошем замужестве и семейном покое, даже как подвижница, готовая всем
пожертвовать ради счастья возлюбленного (о чем идет речь, сейчас увидим),
Сесили Сон-дере, одно из главных лиц повествования, вызывает доверие. Но
как фигура, рассеянная в мироздании, она разом это доверие к себе
подрывает, слово из созидательной силы нечаянно превращается в инструмент
разрушения.
"Но Сесили Сондерс не спала. Лежа на спине в темной комнате, она
слышала приглушенные звуки ночи, вдыхала сладкие запахи весны, и тьмы, и
зарождающейся жизни", -- не слишком яркая, конечно, и все-таки осязательная
картина. Но дальше -- барьер, за которым этих самых звуков не слышно:
"Земля, мировое кругообращение, ужасающий полог, неизбежность жизни,
пробивающейся сквозь часы тьмы, проходящей мертвую точку центра и
ускоряющей свой бег, поднимающейся с потаенного дна Востока к смутным
зорям, которые нарушают утреннюю дрему воробьев". Что это за декламация?
Правда, воробьи... Это, конечно, попытка возвращения на землю; только какие
же это воробьи? -- скорее райские птицы.
Нужно центральное звено, которое соединило бы столь очевидно
распадающуюся цепь.
Возьмите любое пособие по литературе XX века, и рядом с именами
Хемингуэя, Олдингтона, Ремарка и других, поменьше, писателей "потерянного
поколения" вы непременно встретите имя Фолкнера -- автора "Солдатской
награды". Резон для такого сближения есть. Собственно, по всем внешним
признакам к этому именно направлению, оставившему столь заметный след в
новейшей литературной истории, роман и принадлежит.
Возвращаются в родные края американцы - молодые ветераны первой
мировой, среди них -- Дональд Мэхон. Он умирает, не начав, по существу,
жить: рана не только обезобразила красивое некогда лицо, -- лишила памяти и
сознания. А дома ждут. Ждет отец, священник местного прихода, ждет невеста,
знакомая уже нам Сесили Сондерс. Но конечно, все светлые довоенные планы
разбиваются о новую немыслимую реальность. Пастор Мэхон может уверять
других, а прежде всего -- самого себя, что пройдет два-три месяца, и сын
станет на ноги, все получится, как чаялось, но в глубине души знает, что
единственное спасение для Дональда -- смерть. Девушка, оправившись от
потрясения, произведенного встречей с возлюбленным, готова, в жертвенном
порыве, отправиться к алтарю, будто ничего не произошло, но ведь и она
знает, только не хочет в том себе признаваться, что это невозможно,
что-нибудь наверняка помешает. Мешают родители, сохранившие трезвость. К
тому же трагическая коллизия разрешается избавительной смертью героя.
Другие остаются жить. Кто это? И что это за жизнь?
Вот один -- рядовой экспедиционного корпуса Джо Гиллиган. Мы знакомимся
с ним еще в поезде, когда, изменив первоначальный маршрут, он добровольно
принимает миссию брата милосердия, едет с Дональдом к нему домой и остается
с ним до самого конца. Для него эта встреча оказалась неожиданно чем-то
вроде полоски света в непроглядной тьме абсурда, какая-то цель появилась,
возможность деяния и блага, а ведь казалось, что ничего больше нет, смысл
жизни утрачен и осталось только избывать дни в пьянке да шутовских
эскападах, вроде той, что затеял он в поезде: кондуктор требует предъявить
билет, а Гиллиган разражается в ответ гаерской тирадой: "Посмотрите-ка, нас
не хотят пускать. И это -- награда за то, что мы проливали кровь во имя
отечества. Да-да, сэр, нас не хотят пускать, нам даже не дают места в купе.
А что, если бы мы не откликнулись, как один, на призыв родины? Кто ехал бы
тогда в этом поезде? Немцы. Поезд, забитый до отказа публикой, жующей
сосиски да лакающей пиво на пути в Милуоки, вот что это был бы за поезд".
Вот другая -- Маргарет Пауэрс, вдова убитого на войне офицера, с
которым она успела прожить всего несколько дней. Впрочем, что за любовь,
что за свадьба? Все были возбуждены, всех охватило что-то вроде
предстартовой лихорадки: что будет завтра, неизвестно, надо ловить
мгновенье, думать некогда. Правда, все выглядит игрушечно, да и сами
волонтеры больше стараются произвести впечатление на девушек, чем верят в
то, что говорят, а рассуждают они об аде сражений, о которых понятия не
имеют, о смерти, в которую не верят, о фронтовом товариществе, которого не
знают. От таких разговоров голова кружится, отчего бы не выйти замуж за
одного из случайных партнеров по танцу в офицерском клубе, а там видно
будет, тем более что никто на себя никаких особенных обязательств не берет,
жених честно предупреждает, что во Франции не намерен вести жизнь аскета
(вот оно, американское представление о войне, -- любовная прогулка), и от
подруги тоже не ожидает верности Пенелопы. Но случилось вот что. Вполне
следуя договоренности, Маргарет написала мужу на фронт, что игра ей
наскучила, и пусть каждый идет своей дорогой. А на следующий день из Европы
пришло извещение, "такое обычное, такое безличное", что Ричард убит в бою.
"И я, -- рассказывает молодая вдова Джо Гиллигану, -- почувствовала, что вела
себя по отношению к нему вроде как нечестно. Так что, наверное, сейчас я
пытаюсь каким-то образом заплатить долг". Выходит, и для Маргарет встреча с
несчастным калекой оказалась случайным подарком злой судьбы -- путем к
искуплению. Она не только провожает Дональда домой, не только
самоотверженно ухаживает за ним, но и ритуально отдает себя ему в жены. А
когда Дональд умирает, Маргарет стоически отклоняет предложение Гиллигана
выйти за него: счастье заказано, покаяние должно длиться вечно.
Не правда ли, как все знакомо? Уберите подробности сюжета, поменяйте
декорации, и на месте Дональда Мэхона вполне может оказаться кто-нибудь из
безымянных солдат Ремарка, сметенных шквальным огнем артиллерии; на месте
Джо Гиллигана -- tenente Генри из "Прощай, оружие!" или Энтони Кларендон из
романа Олдингтона "Все люди -- враги""; на месте Маргарет Пауэрс -- леди Брет
из "Фиесты", -- пропавшие, потерянные люди, которых война выбила из
жизненной колеи и лишила корней.
Есть и другие черты общности.
Литература "потерянного поколения" во многом строится на контрасте:
фронт отражается в зеркале тыла, в образе жизни, которая знает войну только
понаслышке. Получив отпуск, Пауль Боймер ("На западном фронте без перемен")
отправляется домой и попадает в мир, вчера еще привычный и родной, а ныне
-- бесконечно чуждый: здесь по-прежнему устраивают вечеринки, по-прежнему
ходят за покупками, по-прежнему попивают пиво, а за кружкой авторитетно
рассуждают о стратегии, говорят, что из траншеи не виден общий масштаб
войны и т. д. Герой совершенно потрясен: "Как можно жить этой жизнью, если
там сейчас свистят осколки над воронками и в небо поднимаются ракеты, если
там сейчас выносят раненых на плащ-палатках и мои товарищи, солдаты,
стараются поглубже зарыться в окоп".
В таком же положении оказывается Джордж Уинтерборн из романа
Олдингтона "Смерть героя". Ему, фронтовику, окопнику, оказывается совсем не
о чем говорить с вчерашними друзьями и знакомыми из круга лондонской
художественной богемы. Разумеется, совершенной дичью звучит на его слух
вопрос: "А чем вы во Франции занимаете свой досуг - все так же читаете,
занимаетесь живописью?"
Хемингуэй закрепил сходную ситуацию в рассказе "Дома".
Автор "Солдатской награды" тоже ощущает потребность в контрасте. Тут
лишь внешним образом соприкасаются два мира: Чарльзтаун с его привычной
американской деловитостью, трезвым расчетом и вместе с тем мотыльковой
легкостью, придуманными страстями