Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
запахах весны;
вы не ожидаете, конечно, встретить на улице призраки Древней Греции или
увидеть оживших богов, но у вас такое чувство, будто они рядом и все еще
всесильны, не враждебны, но всесильны".
Надо полагать, фолкнеровские слушатели в разных концах света кое-что
от общения с ним получили -- ближе, понятнее стали его книги. Но самому-то
ему эти странствия -- нужны были? дали что-нибудь как писателю, сочинителю
историй? Ведь не за тем же он, в самом деле, отправился по столицам мира,
чтобы миссионерствовать. Не по нраву это ему, да к тому же -- что добавил он
по существу к лаконичным словам Нобелевской речи и обширному плану
"Притчи"? По совести говоря -- ничего, и он сам это знал.
И все-таки выход в мир бесследно не прошел. Разумеется, Фолкнер и
раньше догадывался, что его Йокнапатофа -- не точка на карте, люди
Йокнапатофы -- не случайные пришельцы, которые в свой срок уйдут, не оставив
и следа присутствия на земле. Теперь он в своей вере укрепился: его,
Фолкнера, слышат, понимают, а если не понимают -- то хотят понять. Как ни
мал камень под названием Йокнапатофа, убери его -- вселенная и впрямь
рухнет. Укрепился писатель и в иной давней вере: мир един, и это единство
слишком дорого, чтобы в защите его полагаться на одних лишь политиков и
профессиональных "делегатов". Вновь и вновь возвращался Фолкнер в своих
беседах и встречах к одному и тому же: национальный характер, национальная
история, национальная культура, не говоря уж об идеологии, политике и т.д.,
-- эти понятия имеют смысл и ценность лишь до тех пор, пока сохраняется
высшее осознание всечеловеческой общности. И долг писателя -- всячески это
осознание углублять.
"Я думаю, что место действия в романе не имеет особенного значения,
ведь романист пишет об истине; под истиной я имею в виду то, что
свойственно всем народам, -- любовь, дружбу, мужество, страх, алчность; и,
разумеется, то, что пишешь на языке, который знаешь, на языке родной своей
земли. Сомневаюсь, что среда или пейзаж могли бы послужить достаточно
питательной пищей для воображения, это просто подходящий инструмент
писательской работы. Я пишу об американском штате Миссисипи, потому что
знаю его лучше всего. Филиппинец будет писать о своей стране, потому что он
ее знает лучше всего. А китаец -- о Китае. Но то, что один говорит
по-испански, другой -- по-японски, третий -- по-английски, -- всего лишь
историческая случайность; все они говорят о первостепенных, фундаментальных
истинах, которые признаются повсеместно".
За этими выстраданными словами -- опыт человека, перед глазами которого
прошли трагедии XX столетия и который в своем захолустье понял их смысл не
хуже, чем те, что неизменно оставались на передовой. За ними также и
собственно писательский опыт. Ни за что в жизни Фолкнер не согласился бы,
что "Притча" написана была зря. Да и не была она, разумеется, написана зря.
Иное дело, что, завершив эту книгу, писатель, по-видимому, вновь обнаружил,
что об универсальных истинах лучше говорить все-таки на привычном языке. Во
всяком случае -- для него лучше. А может, и не только для него: не мог он во
время многочисленных встреч с читателями не почувствовать, что Йокнапатофа
вызывает больший душевный отклик, нежели возвышенная символика "Притчи".
Так он в очередной, и теперь последний, раз вернулся домой.
"Понемногу работаю, пишет Фолкнер в самом конце 1955 года Саксу
Камминзу, -- над следующей книгой о Сноупсах.
Правда, нет пока былого огня, дело движется медленно, но, если я
только еще не до конца выдохся, даст бог, скоро разогреюсь, и все пойдет
как надо. В Миссисипи сейчас жить так плохо, что в литературе только и
можно найти спасение". Действительно, книга писалась стремительно. 19
августа 1956 года Фолкнер сообщает Джин Стайн, дочери видного музыканта, с
которой он познакомился два года назад в Париже, а недавно дал интервью,
где наиболее полно изложил свои взгляды на литературу: "Книга продвигается
превосходно, непринужденно... Всякий раз, когда я начинаю надеяться, что
исписался и можно кончать, обнаруживаю, что эта болезнь неизлечима и,
должно быть, в конце концов меня угробит". Ей же -- десять дней спустя:
"Заканчиваю книгу. Она разрывает мне сердце, написал на днях одну сцену и
едва не разрыдался. Я думал, что это всего лишь забавная история, но
ошибся".
Роман "Городок" был опубликован 1 мая 1957 года. Но еще до этого срока
и даже до получения корректуры Фолкнер принялся за "Особняк" -- последнюю
часть трилогии. И снова работа продвигалась уверенно, без затруднений, все,
видно, наконец встало на свои места. Да и то сказать -- двадцать лет прошло
после "Деревушки", а после "Отца Авраама" -- так и больше тридцати.
Единственная, по существу, трудность заключалась в том, что
обнаруживались некоторые расхождения, в основном хронологического свойства,
с "Деревушкой". Впрочем, даже и это в глазах писателя особой проблемы не
составляло. Издатели настойчиво просили наладить соответствия, а Фолкнер
отвечал: "Я -- ветеран текущей литературы. В моем словаре синонимов "жизнь"
означает то же, что "движение, перемена, постоянное обновление", а
"эволюция" в том же оптимистическом словаре соответствует "улучшению". Так
что, если написанное мною в 1958 году ничем не отличалось бы от написанного
в тридцать восьмом, мне следовало бы оставить это занятие двадцать лет
назад". Далее он возвращается к излюбленной своей мысли, что "факт" не
имеет ничего общего с "истиной". Впрочем, на некоторые исправления Фолкнер,
хотя и неохотно, соглашается, но пусть они в таком случае коснутся
"Деревушки" -- новых изданий этого романа. Ибо движение останавливать
нельзя, нельзя им жертвовать в угоду повествовательной точности. Ту же
мысль он высказал в Виргинском университете, сразу после публикации
"Городка". Неважно, что перемешиваются даты или что одни и те же эпизоды в
разных книгах выглядят по-разному. В них участвуют "живые люди, я постарел
-- и они постарели и немного изменились, вернее, изменилось мое о них
представление... Теперь я знаю людей лучше по сравнению с теми временами,
когда только придумал своих героев".
Иное дело -- удалось ли обновленное знание очеловечить. Критика
встретила "Городок" скептически, даже прохладнее, чем "Притчу". Тогда хоть
говорили о величественной неудаче. А теперь -- "скука", "вялое письмо",
"дело не просто в том, что "Городок" -- плохой роман великого писателя,
хуже, что Фолкнер все более и более утрачивает интерес к сочинению того,
что называется "романами"". И даже Малкольм Каули написал так: "При всем
желании не можешь возбудить в себе интерес к персонажам "Городка". Ибо
когда персонажи торжественно вещают о своих моральных обязательствах,
обыкновенные человеческие отношения уходят в густую тень. Герои общаются
друг с другом, по преимуществу, посредством возвышенной словесной
жестикуляции".
Выходит, Фолкнер, по существу, переписал "Притчу", только дал героям
имена да перенес действие из условной Франции в реальную Йокнапатофу, ну и
еще освободился от символики?
Согласиться с этим трудно.
Повествование поочередно ведут трое -- Гэвин Стивенс, Рэтлиф и Чик
Мэллисон, совсем еще мальчик, не доросший пока даже до тех лет, когда (как
в "Осквернителе праха") унаследованное от предков сознание южанина проводит
четкую границу между черным и белым цветом кожи. "Это был своеобразный
"прием", -- поясняет автор, -- мне не нравится это слово "прием", но смысл
заключается в том, чтобы взглянуть на предмет с трех разных точек зрения.
Так, осматривая памятник, обычно обходишь вокруг него, взглянуть с какой-то
одной стороны оказывается недостаточно. Кроме того, хотелось рассмотреть
предмет сквозь призму трех различных сознаний. Одно из них было "зеркалом",
которое отражало только правду, потому что для этого сознания не существует
ничего постороннего. Иной была точка зрения человека, который вел себя
как-то искусственно, ибо пытался действовать в соответствии с внушенными
ему понятиями о добродетели, независимо от собственного о ней представления
и от того, что в нем самом было воспитано уважением к образованию в старом,
классическом смысле. И наконец, точка зрения человека, воспринявшего
добродетель инстинктивно, нет, -- скорее с практической стороны, потому что
так ему удобнее".
Нетрудно понять, о ком в каждом случае идет речь. "Искусственное",
или, если угодно, проповедническое сознание -это, разумеется, Гэвин
Стивене; это он, сказал бы Каули, "жестикулирует", он вещает, рассуждает
возвышенно о чести, гордости, добре, "факте", "истине" и т.д. Впрочем,
рассуждает так, чтобы его, по возможности, могли понять земляки, которые
Гарварда и Гейдельберга не кончали, хочет освободиться от искусственности,
обнаруженной в его поведении азтором.
А другие и вовсе не впадают в пафос; их голос -- это даже, собственно,
не их голос, не какая-то специально выделенная точка зрения. Это точка
зрения народа, вырабатывавшаяся на протяжении долгого времени и
осуществляющаяся как бы независимо от ее случайных выразителей. Недаром Чик
Мэллисон, едва начиная рассказ, предупреждает: "Когда я говорю "мы" и "мы
думаем", то имею в виду Джефферсон и то, что думали в Джефферсоне". И мы
привычно не сомневаемся в праве ребенка представительствовать от имени
этого "мы" -- он здесь родился, и этим сказано все.
Нет, "Городок" -- это не просто материализация чистой духовности
"Притчи". Это даже не просто продолжение "Деревушки".
Что можно было бы ожидать от продолжения -- в формальном смысле?
Например, дальнейшего рассказа о карьере Флема Сноупса. Есть он в
"Городке"? Есть. Мы узнаем, что, перебравшись из Французовой Балки в
Джефферсон, Флем получил место смотрителя электростанции, где, путем
обычных махинаций, преумножил состояние. Потом стал вице-президентом банка,
потом -- президентом, а в придачу прибрал к рукам особняк майора де Спейна --
своего предшественника. Но все это остается где-то на периферии -- всего
лишь сюжетная рамка.
Чего еще можно было бы ожидать от продолжения?
Например, какого-то нового взгляда на того же героя, более глубокого
проникновения в его суть. Есть и это. "Вы говорите, -- обратился к Фолкнеру
слушатель -- студент Виргинского университета, -- что созданные вами
характеры -- живые люди. Но у меня возникло впечатление, что Флем Сноупс,
например, -- это символ". Фолкнер не согласился: "Мне кажется, я не выдумал
тот бесчеловечный характер, каким представляется Флем. Джейсон Компсон в
другой моей книге совершенно бесчеловечен. В реальной жизни я встречал
людей, полностью безнадежных с точки зрения собственно человеческих
свойств, старых человеческих истин -- сострадательности, жалости, мужества,
бескорыстия. Флем бесчеловечен, но это живой человек. Я не собирался делать
из него символ".
Думаю, правы были оба -- и писатель, и читатель, просто Флем, каким
видим мы его в "Деревушке", не равен самому себе в "Городке". Стылое
изваяние, манекен приходит в движение. Разумеется, Сноупсу, как и ранее,
совершенно не знакомо чувство, он по-прежнему отделен от морали и
преступает человека как досадную помеху на пути к могуществу. Но теперь
Флем хотя бы раскрывается в своих побуждениях и поступках, они отчасти
утрачивают характер устрашающей анонимности, а потому и сам Флем перестает
быть фатально неуязвимым.
Однако же и этот психологический сдвиг тоже не сфокусирован, тоже
составляет лишь попутный интерес повествования.
Или еще одна тема, заявленная в общем плане трилогии как одна из
ведущих, -- катастрофическое распространение, самовоспроизведение Сноупсов --
стаи, сметающей на своем пути все живое. В "Деревушке" мы фактически видим
только одного, главного, Сноупса. В "Городке" у него появляются спутники:
давно ждавший своего часа Монтгомери Уорд с его подпольным "порноклубом",
затем А.О.Сноупс, торговец скотом (ему посвящена вставная новелла, которую
Фолкнер написал около двадцати лет назад). А раз Сноупсов стало много, то и
наблюдателям становится понятно то, что автор понял давно: есть не просто
люди, которых зовут Сноупсами, есть явление -- сноупсизм. Его суть пытается
сформулировать Рэтлиф: "Сноупсам все всегда удается оттого, что они все,
как один, стараются добиться того, чтобы слова "быть Сноупсом" значили не
просто принадлежать к зоологическому виду, но и не ведать неудач, и
добиваются этого, соблюдая одно-единственное правило, закон, священную
клятву -- никогда никому не открывать, как им это удается".
Только и Сноупсов муравейник отодвинут в сторону или существует,
копошится, как фон, иногда видимый, но часто незримый. Его можно уплотнять,
расписывать как угодно, но все-таки ничего принципиально нового не
добавляется.
Иное дело -- то, что на этом фоне происходит, что этой тяжелой глыбе
противостоит или способно противостоять.
Рэтлиф говорит: "Теперь мы их заполучили, теперь они наши. Правда, я
не знаю, за какие прошлые грехи Джефферсон заслужил такую кару, завоевал
это право, заработал это преимущество. Но так уж оно случилось. И теперь
нам надо бороться, сопротивляться, надо терпеть и (если только сможем)
выжить".
Вот это действительно перемена. Или, если угодно, продолжение, но
продолжение существенное -- то есть развитие, преодоление найденного ранее.
Сноупсы, покорение Йокнапатофы -- вот тема "Деревушки".
Йокнапатофа, Джефферсон против Сноупсов - вот тема "Городка".
Сравнительно с первой частью трилогии заметно обновляются декорации.
Здесь возвращается старый Юг -- не только как система ценностей и образ
жизни, но также и как символ сопротивления (форт, крепость, - говорит
Рэтлиф) смертельному врагу.
Я могу понять критиков романа -- скучно. Скучно перечитывать давно
читанное и знакомое -- блистательные военные подвиги полковника Сарториса,
безумие молодого Баярда, женщины -- наследницы и хранительницы легенды,
которые упрямо верят, что "не только история Америки, но и всемирная
история еще не дошла до рождества 1865 года, потому что, хотя генерал Ли...
и капитулировал, война не была кончена, и последующие десять лет покажут,
что даже та мнимая капитуляция была ошибкой". Скучно не просто потому, что
не ново. Печальнее то, что давние истории утратили первозданную свежесть и
теперь действительно готовы превратиться в назидание, потому что сильное
некогда переживание вытесняется едва ли не фразой из учебника, который
передают из поколения в поколение. Раньше были флаги в пыли, был чистый
серебряный звук трубы, а ныне? Вот как ныне: "Мы все, в нашем краю, даже
пятьдесят лет спустя, идеализировали героев проигранного сражения, тех, что
доблестно, неотвратимо, невосстановимо потерпели поражение". Раньше истории
разворачивались у нас на глазах, люди страдали, умирали и поднимались
снова, -- теперь жизнь теснится в нескольких строках, в нескольких абзацах,
в перечнях имен, и главное уже не события, и даже не имена, судьбы, за ними
стоящие, а краткий итог: "Ты высишься, бестревожный и недосягаемый, над
этим осколком человеческих страстей и надежд и несчастий -- над честолюбием
и страхом, вожделением и храбростью, над отречением и жалостью, честью,
грехом и гордостью, -- и все это непрочное, тленное связано, спутано,
пронизано, как паутиной, как тонкой стальной основой ткани, хищной
алчностью человека и все же устремлено к его мечтам".
Это, положим, привычное красноречие и привычное проповедничество
Юриста -- Стивенса, но ведь и в сознании других персонажей Йокнапатофа
отчасти тускнеет, во всяком случае не находит новых красок.
Скучно.
И все-таки устало-ностальгическая нота прозвучала в романе не
случайно; она нужна была здесь, этически, если угодно, необходима.
Мы -- они: этой противоположностью движется вся книга.
Вот что было: честь, достоинство, благородство. Может, все это и
преувеличено легендой до неправдоподобия, тем не менее в представлении
общины -- это реальность, это источник развития, надежда на будущее.
Вот что еще было: содружество, ощущение принадлежности к целому,
презрение к социальной иерархии. Это тоже легенда, никогда фермер-бедняк не
беседовал запросто с банкиром Сарторисом, а тот, выписав бумагу-вексель и
услышав: "А что там написано, полковник? Не могу прочитать", никогда не
отвечал: "И я ни черта не понимаю, Том. Давай напишем другую". Но и этот
миф -- животворен.
А теперь все это ушло, самый воздух здешних мест пропитался миазмами
сноупсизма. Монгомери Уорд не просто показывает за деньги порнографические
открытки, он, ни больше ни меньше, растлевает традиционную нравственность
общины. Чик Мэллисон может самоуспокоительно полагать, что в "Джефферсоне,
штат Миссисипи, не было почвы для того занятия, развлечения, которое
Монтгомери Уорд пытался насадить среди нас", но редь бизнес процветает.
А.О. Сноупс не просто выдумывает новый способ зарабатывать (загоняет
скот на рельсы, чтобы потом предъявить иск железнодорожной компании) -- он
подрывает этику бизнеса, принятую в Йокнапатофе.
Флем Сноупс, разумеется, никогда бы не выбросил в корзину то, что для
Сарториса -- просто бумага, а для него -- финансовый документ. Но это еще
куда ни шло. Хуже, опаснее, что теперь ему нужны не просто деньги -- нужно
место, положение, законное право престолонаследия, чтобы никакие Сарторисы
не подумали даже о возможности реванша. Поэтому и надевает он маску
респектабельности, хотя, по словам автора, даже не знает, что это такое.
Французова Балка лишь следила, широко открыв от изумления глаза, как
Флем потихоньку прибирает ее самое. Джефферсон пытается защищаться. Рэтлиф,
правда, выдал желаемое за действительное: городок этот -- не форт, не
крепость. Гэвин поправляет своего друга и единомышленника: "Не скажу, что
между нами не было таких, кто ничего и не хотел знать, таких, кто, поняв,
что нам все равно никогда не защитить Джефферсон от Сноупсов, не говорил
бы: давайте, мол, отдадим, уступим Сноупсам и Джефферсон, и банк, и
должность мэра, и муниципалитет, и церковь, словом, все, чтобы, защищаясь
от других Сноупсов, Сноупсы защищали и нас, своих вассалов, своих
крепостных".
Эх! кто с этим в жизни не сталкивался, кто сам, за вычетом наиболее
стойких бойцов, так не поступал: видишь, что творится безобразие, -- и
устало машешь рукой: плетью обуха не перешибешь, а соломинкой -- тем более.
Или замышляешь грандиозные свершения, составляешь речи, достойные Демулена,
пишешь совершенно революционные по своему содержанию письма. Но замыслы
остаются неосуществленными, речи - непроизнесенными, письма --
неотправленными. Все мы или, во всяком случае, большинство немножко Гэвины
Стивенсы. Оттого-то и восхищаемся настоящими героями.
Быть может, страшны не Сноупсы, особенно когда они раскрываются -- а в
конце концов они обязательно раскрываются. Страшна готовность признать их
всесилие.
Лучшая часть, лучшее в духовном