Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
о вдобавок подобное вообще могло случиться, а
человека даже не поставили заранее в известность. А когда он, жертва, все
же узнал об этом случайно заранее -- даже и в этом случае он был бессилен
что-либо предпринять. И даже когда все уже было сделано, у жертвы не
оставалось иных способов протеста, кроме проклятий и богохульства; у нас
нет законов, преследующих дурной вкус, быть может, потому, что в условиях
демократии большинство, диктующее свои законы, не распознает приметы
дурного вкуса, сталкиваясь с ними, а может быть, и потому, что в условиях
нашей демократии торговые компании, создающие рынок и товары, наводняющие
его (не спрос: он не нуждается в создании; его нужно только удовлетворять),
превратили дурной вкус в предмет потребления, который может быть выброшен
на рынок, и, следовательно, обложен налогом, и, следовательно,
предварительно разрекламирован; дурной вкус, обретя платежеспособность, был
очищен от скверны и оправдан. И даже если бы и были основания для обращения
в суд, писатель все равно проиграл бы дело, ибо издатель всегда сумеет
сделать так, что издержки судопроизводства будут отнесены к
производственным расходам, а прибыль от выросшего в результате шумихи
тиража увеличит доходы самого издателя. Дело в том, что сегодня в Америке
любая организация или группа уже потому только, что действует она под
маркой Свободы Печати, или Национальной Безопасности, или Лиги Борьбы с
Подрывными Элементами, может присвоить себе безраздельное право не
считаться с индивидуальностью любого, кто, в свою очередь, не является
членом какой-нибудь организации или группы или недостаточно богат для того,
чтобы отпугнуть их. А недостаток индивидуальной свободы лишает человека
индивидуальности, лишенный же индивидуальности, он лишается всего, что
стоило бы иметь или удерживать. Разумеется, эта организация состоит не из
писателей, художников; будучи индивидуальностями, даже два художника не
могли бы составить союз, не говоря уже о большом количестве. К тому же
художникам в Америке и не нужно иметь права на частную жизнь, потому что,
поскольку дело касается Америки, им не нужно и быть художниками. Америке не
нужны художники, потому что в Америке они не идут в счет; художники
занимают в американской жизни не больше места, чем работодатели авторов,
работающих в штате иллюстрированных еженедельников, занимают в частной
жизни писателя из Миссисипи. Но существуют еще в американской жизни две
профессии, которые нужны Америке и которым нужна Америка, которые требуют
свободы частной жизни для того, чтобы существовать, выжить. Это
естественные и гуманитарные науки, ученые и гуманитарии -- пионеры науки
терпения и инженерного мастерства, самодисциплины и артистизма, как
полковник Линдберг, которого заставили в конце концов отречься от этой
науки -- заставили нация и культура, один из моральных принципов которой
заключался в присвоении неотчуждаемого права нарушать его частную жизнь
вместо признания своим ненарушаемым долгом защищать ее. Нация, которая
полагает своим неотчуждаемым правом присвоить себе его славу, но у которой
недостало ни силы, чтобы защитить его детей, ни чувства ответственности,
чтобы укрыть его в его горе; пионеры простой науки спасения нации, такие,
как доктор Оппенгеймер, которого всячески изводили и преследовали на основе
все тех же моральных принципов, пока наконец всякие покровы частной жизни
не были сорваны с него и остались только те качества индивидуальности,
какими мы привыкли похваляться, ибо они только и отличают нас от животных,
-- благодарность за добро, верность в дружбе, рыцарское отношение к женщине
и способность к любви -- и перед видом которых даже официально назначенные
преследователи оказались бессильными и отвернулись (надо надеяться) в
стыде. Будто все дело не имело никакого отношения к лояльности, или
нелояльности, или проблемам государственной безопасности, а состояло лишь в
том, чтобы просто обрушиться на него и обнажить его частную жизнь, лишенный
которой, он уже никогда не сможет стать одним из тех немногих, кто способен
послужить своей стране, когда никто другой явно не способен на это, и таким
образом превратить его еще в одно безымянное слагаемое той безымянной
безликой, лишенной индивидуальности массы, формирование которой, похоже,
стало нашей целью.
Но даже и это -- только отправной пункт. Ибо корни самой болезни
простираются далеко вглубь. Они тянутся к тому моменту нашей истории, когда
мы решили, что старые моральные истины, регулировавшиеся и
контролировавшиеся чувством вкуса и ответственности, устарели и должны быть
отброшены. Они протягиваются к тому моменту, когда мы отказались от смысла,
который наши отцы вкладывали в слова "свобода" и "независимость", смысла,
положенного ими в основу нас как нации, завещанного ими нам как народу и
превращенного нами в наше время в пустой звук. Они тянутся к тому моменту,
когда свободу мы подменили патентом, -- патентом на любое действие,
осуществляемое в рамках законов, сформулированных творцами патентов и
жнецами материальных выгод. Они тянутся к тому моменту, когда свободу мы
подменили безразличием ко всякому протесту и объявили, что может быть
совершено любое действие, лишь бы оно освящалось выхолощенным словом
"свобода".
В этот самый момент исчезла также истина. Мы не упразднили истины;
даже мы не способны были сделать этого. Просто она отказалась от нас,
повернулась к нам спиной -- не с насмешкой, или даже презрением, или (будем
надеяться) отчаянием. Она просто отказалась от нас, с тем чтобы, может
быть, вернуться, когда с нами что-нибудь случится -- несчастье, национальная
катастрофа, может быть даже (если ничто другое не поможет) военное
поражение; вернуться и научить нас уважать истину и заставить заплатить
любую цену, принести любую жертву (а ведь мы достаточно храбры и
настойчивы; мы только хотим как можно дольше не пускать эти качества в
ход), чтобы вновь обрести истину и хранить ее так, чтобы она уже никогда не
покинула нас, хранить на ее собственных бескомпромиссных условиях вкуса и
ответственности. Истина -- эта длинная, чистая, четкая, неоспоримая, прямая
и сверкающая полоса, по одну сторону которой черное -- это черное, а по
другую белое -- это белое, -- в наше время стала углом, точкой зрения, чем-то
таким, что не имеет ничего общего не только с истиной, но даже и с простым
фактом и целиком зависит от того, какую позицию ты занимаешь, глядя на нее.
Или -- точнее говоря -- от того, насколько тебе удастся заставить того, кого
ты хочешь обмануть или сбить с толку, занять определенную позицию при
взгляде на нее.
Ставка в игре, цена пари -- единство трех: истины, свободы и
независимости. Американское небо, бывшее некогда бездонным царством
свободы, американский воздух, напоенный некогда живым дыханием
независимости, превратились теперь в гигантскую замкнутую атмосферу,
подавляющую и то и другое, лишающую человека человеческой индивидуальности,
лишающую (следующий шаг) его последнего прибежища ~~ частной жизни, без
которой человек не может существовать как личность. Сама архитектура наших
жилищ служит предостережением. Раньше стены наших домов не позволяли ничего
увидеть: ни того, что делается внутри, ни того, что происходит снаружи.
Теперь можно увидеть то, что происходит снаружи, хотя стены еще достаточно
крепки, чтобы укрыть то, что происходит внутри. Настанет время, когда будет
доступно взору и то и другое. Тогда частная жизнь действительно исчезнет;
человек, у которого индивидуальное чувство развито хотя бы настолько, чтобы
захотеть в одиночестве сменить сорочку или принять ванну, будет заклеймен
единым Голосом Америки как личность, подрывающая основы американского
образа жизни; и несущая угрозу независимости американского флага.
С более или менее равными шансами (прилагая, конечно, к тому время от
времени некоторые усилия) один инвалид может защитить свою свободу от
свободы другого инвалида. Но когда могучие федерации, организации,
объединения, подобные издательским концернам и религиозным сектам,
политическим партиям и судебным учреждениям, могут освободить хотя бы одно
из своих рабочих подразделений от моральной ответственности, используя
такие условные обозначения, как "свобода" и "спасение нации",
"безопасность" и "демократия", и под покровом этого освобождения и
отдельные лица, находящиеся на службе корпораций, тоже освободятся от
индивидуальной ответственности и ограничений, -- тогда действительно давайте
бить тревогу. Тогда даже люди, подобные доктору Оппенгеймеру, полковнику
Линдбергу и мне (и штатному сотруднику еженедельника тоже, если его
действительно заставили выбирать между хорошим вкусом и нищетой), должны, в
свою очередь, объединиться для того, чтобы защитить право на частную жизнь,
которая только и обеспечивает художнику, ученому-естественнику и
гуманитарию возможность существования.
Художник Америке, повторяю, не нужен. Америка еще не нашла для него
места -- для него, который занимается только проблемами человеческого духа,
вместо того чтобы употреблять свою известность на торговлю мылом, или
сигаретами, или авторучками, или рекламировать автомобили, морские круизы и
курортные отели, или (если, конечно, он восприимчив к обучению и сможет
достаточно быстро приспособиться к стандартам) выступать по радио и
сниматься в кино, где он принесет прибыль, оправдавшую бы внимание, ему
уделяемое. Но ученые-естественники и гуманитарии, гуманизм науки, научность
гуманизма могут еще спасти ту цивилизацию, которую профессионалы спасители,
жиреющие на низменных страстях человека и его глупости и уверенные в своей
правоте, политики, наживающие капитал на его жадности и глупости и
уверенные в своей правоте, церковники, спекулирующие его страхом и
предрассудками и уверенные в своей правоте, спасти уже не могут, что они и
доказывают на каждом шагу.
1955г.
(Перевод Н.А.Анастасьева)
Николай Анастасьев
Фолкнер. Очерк творчества
--------------------------------------------------------------------------
Источник: Анастасьев Н. Фолкнер. Очерк творчества. М: Художественная
литература, 1976.
Электронная версия: В.Есаулов, yes22vg@yandex.ru, 23 июня 2003 г.
--------------------------------------------------------------------------
Николай Анастасьев
ФОЛКНЕР
Очерк творчества
Содержание
Введение
1. Странный мир
2. Забава или судьба?
3. Конец Йокнопатофы
4. На черном кресте
5. Человек естественный и человек искусственный
6. Испытание на прочность
7. Торжество человечности
8. Необходимость Фолкнера
Даты жизни и творчества У.Фолкнера
Введение
Разными путями идут художники к читателю, зрителю, слушателю. Одних
принимают сразу и безоговорочно, другие обретают признание трудно и
медленно. Случается и так, что, не желая или не умея вникнуть в истинную
суть творчества, подменяют реального художника двойником. Растекается
молва, возникает миф. Примеры известны -- легче было увидеть в Эдгаре По
бродягу и дебошира, нежели огромного поэта, в Конраде -- моряка и скитальца,
нежели писателя, предложившего искусству совершенно оригинальную эстетику,
в Уайльде... в Хемингуэе...
Фолкнер в этом смысле не самая характерная фигура, но и за ним,
подобно хвосту кометы, сверкающему наиболее ярко, долго тянулась легенда.
Легенда об отшельнике, бегущем контактов с людьми, обрабатывающем свое
фермерское хозяйство, а в промежутке между сборами урожаев сочиняющем
странные, ни на что не похожие книги. Надо сказать, что и сам Фолкнер
немало способствовал распространению легенды. С большой охотой он повторял,
что он не писатель, а деревенский житель, что у него нет никаких идей и т.
д. А однажды, чтобы отвязаться от особенно докучливого репортера, сказал
ему, что "родился в 1826 году от негритянки-рабыни и аллигатора".
Наверное, в этой настойчивости был и некоторый вызов критике и
читателям, которые слишком долго не обращали на него внимания. Но, с другой
стороны, легенда лишь придавала неправдоподобные мифические размеры чему-то
очень реальному в фолкнеровской жизни. Действительно, в одиночестве
заключалась для него творческая необходимость, точно так же, как для
Хемингуэя, допустим, неизбежны были корриды, сафари, войны. Фолкнер
искренне признавался в одном из писем: "Моя цель заключается в том, чтобы
история моей жизни могла уместиться в одной строке, заключающей в себе
одновременно некролог и эпитафию: "Он писал книги и он умер" {1}. Фолкнер
мог повторить слова другого своего соотечественника -- писателя и философа
XIX века Генри Торо, автора "Уолдена": "Я много путешествовал по Конкорду".
Только Конкорд -- небольшой городок в Новой Англии -- следовало заменить
Оксфордом, столь же небольшим городком штате Миссисипи, на глубоком юге
Америки. Неподалеку отсюда он родился (25 сентября 1897 года), здесь
провел, по существу, всю жизнь, здесь, 6 июля 1962 года, и умер. Тут же -- и
об этих самых краях -- писал свои книги.
Возможно, именно этой отдаленностью от драматических перекрестков
общественной и художественной жизни XX века и объясняется отчасти (хотя,
конечно, только отчасти) наше долгое невнимание к Фолкнеру. По существу,
серьезное знакомство с ним произошло только в начале 60-х годов, когда в
русском переводе появилась трилогия о Сноупсах -- "Деревушка", "Город",
"Особняк". Сейчас, на наших глазах, знакомство это стремительно расширяется
-- одно за другим выходят все новые сочинения писателя: "Шум и ярость",
"Сарторис", "Осквернитель праха", "Медведь", "Солдатская награда",
"Похитители", "Свет в августе", многие рассказы. Это -- закономерно. И не
только потому, что лучшие книги Фолкнера -- это высокая, выдерживающая самые
ответственные сравнения, литература. "Южное" уединение писателя было чем
угодно, но только не высокомерным затворничеством в башне из слоновой
кости. Проблемы века, судьба личности, роль и предназначение человека в
мире глубоко и сильно трогали Фолкнера. Собственно, в этом и заключался
смысл, пафос его творчества. Только обнаруживал он себя не сразу, с трудом,
а осуществлялся еще тяжелее.
1. Странный мир
Открывая едва ли не любой из фолкнеровских романов, сразу ощущаешь,
что попал в страну обширную, значительную, богатую, в страну, живущую
предельно напряженной жизнью, страну, проблемы которой значение имеют --
исключительное.
Но расшифровать законы этого края, понять структуру его -- прочитать,
коротко говоря, книги Фолкнера -- нелегко. Порой даже кажется -- невозможно:
такой царит в них тяжелый хаос, столь сильно расшатаны скрепы, объединяющие
художественное произведение в некую систему.
Все начинается со слова.
"Ерунда при чем тут Джейсон Я о том, что когда ты станешь лучше себя
чувствовать вы с Кэдди могли бы съездить во Френч Лич
и оставить Джейсона на тебя и черномазых Там она о нем забудет да и
болтать перестанут {Не смерть нашла на солонце}. Возможно ей мужа нашли бы
там {Не смерть на солонце}".
Так невнятно, коряво, сбивчиво звучит роман "Шум и ярость".
А легко ли понять, что хочет, -- нет, даже не сказать -- вытолкнуть из
себя, -- персонаж другого романа ("Дикие пальмы"), Гарри Уилберн? "Если бы
только я мог остановиться. Если бы только мог. Нет не надо. Может в этом
все и дело. Может как раз поэтому --"
Здесь не мною оборвана фраза -- автором книги. И она не произвольно
вырвана из контекста. Контекст эпизода, главы ничего не прояснит. Контекст
всего романа -- может быть. И уж наверное -- контекст всего творчества
Фолкнера.
А четвертая глава превосходной повести "Медведь"? -- глава, большая
часть которой представляет собою не разбитую даже запятыми единую фразу,
заключающую в себе одновременно и массу исторических сведений о семействе
Маккаслинов, и весьма важные для Фолкнера рассуждения о земле и человеке на
ней, о негритянской проблеме, и диалог, в котором даже искушенный читатель
не вдруг различит, какие реплики принадлежат Айку Маккаслину, главному
герою повести, а какие его дяде, Касу, -- а может, и диалога вовсе и не
было, а была только внутренняя полемика героя с воображаемым оппонентом?
Такое толкование текст тоже допускает. Только разве задача читательская
заключена в дешифровке малопонятного стиля?
Этой загадочности можно как будто найти оправдание. Даже и впервые
очутившись среди героев Фолкнера, сразу ощущаешь, что многие из них -- люди
надломленные, пожалуй -- безумные. Не о патологии речь -- идиоты у Фолкнера
тоже есть; но ведь и Айк -- человек, по фолкнеровским понятиям, здоровый,
даже, можно сказать, символически здоровый, воспринимает мир с острой, чуть
не катастрофической напряженностью. Так удивительно ли, что разорванность
чувства находит адекватное себе словесное выражение, не только нарушает
последовательность речи самих персонажей, но и вносит хаос в стилистику
всего произведения?
Но вот слово берет сам автор -- причем автор не романа, который
вынужден считаться с душевным складом своих героев -- но послесловия к
роману, где он решил прокомментировать историю их взаимоотношений,
многообразных связей, существующих меж ними, проследить и объяснить, что же
именно выбило их из колеи нормальной жизни.
"И даже старого губернатора забыли: то, что осталось от старой
квадратной мили, называли теперь просто компсоновским участком -- поросшие
сорной травой старые, пришедшие в упадок лужайки и аллеи, дом, давно
нуждающийся в покраске, устремленные вверх колонны портика, где Джейсон
третий (которого учили на адвоката, -- и действительно он держал контору на
Площади, где, погребенные в пыльных фолиантах, заплутавшие в бездонных
лабиринтах случайностей, истирались с каждым годом из памяти имена тех, кто
стоял у истоков округа -- Холстон и Сатпен, Гренье и Бичем и Колдфилд, -- и
кто знает, быть может, в пылающем сердце его отца, который завершал уже
третий. круг своей карьеры -- первый как сын прозорливого и мужественного
государственного деятеля, второй как боевой командир храбрых и доблестных
солдат, третий как человек, получивший привилегию доживать свой век в
образе псевдо-Даниэля Буна -- Робинзона Крузо и не впавший в детство, потому
что он никогда и не выходил из этого состояния,-- таилась мечта, что
адвокатская контора, может быть, снова станет вратами в губернаторский
особняк и былое величие) просиживал целыми днями с бутылкой виски в руках и
истрепанными томами Горация, Ливия и Катулла на коленях, сочиняя (так
говорили) едкие, насмешливые панегирики и умершим, и живущим еще землякам,
уже распродав к тому времени все свое имущество, кроме участка, на котором
находились дом да кухня, да покосившаяся конюшня, да хижина для слуг, где
обитало семейство Дилзи, гольф-клубу за наличные, кот