Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Анастасьев Николай. Фолкнер. Отчет творчества -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  -
ении сразу обнаруживается нечто необычное, отчасти донкихотское, то есть бунтарское, поперечное. Вовсе не затем пускается он в свое криминальное железнодорожное приключение, чтобы раздобыть деньжат на побрякушки своей девушке: "Не деньги были ему нужны. Не богатство, не презренный награбленный металл; это должно было стать чем-то вроде украшения -- нагрудным знаком доблести, как олимпийская медаль, которую вручают спортсмену-любителю,-- символ, свидетельство того, что и он мог бы стать лучшим в игре, в которую играет ныне наш подвижный и текучий мир". Впрочем, даже и особенного тщеславия, без которого немыслим спорт, нет в этом жесте -- скорее внутренняя потребность. Точно так же и на крокодилов Каторжник идет всего лишь с ножом -- со стороны зрелище совершенно комическое, но герой в своей стихии: "В конце концов свинья это всегда свинья, неважно, как она выглядит". А спасение женщины -- и вовсе подвиг добра, разумеется, себя таковым не осознающий. Понятно, хрупкий ялик -- не Росинант, нож, которым забивают скотину, -- не деревянный меч, да и сам герой не витает в мечтах и облаках, как его далекий литературный предшественник. Но ведь и рыцарские времена -- когда это было? И не должно смущать, что Дон-Кихот сражался со злом и несправедливостью, а Каторжник -- со стихиями. Дух несогласия -прежний. Наряду с "Братьями Карамазовыми" Сервантес был в круге постоянного чтения Фолкнера. Дон-Кихот, говорил писатель на встрече в Вест-Пойнте, "неизменно вызывает у меня чувство восхищения, жалости и восторга, потому что он -- человек, делающий все возможное, чтобы тот дряхлеющий мир, в котором он вынужден был жить, стал лучше. Его идеалы, по нашим фарисейским понятиям, представляются нелепыми. Однако я убежден -- они не нелепы. В том, как они осуществляются на практике, есть нечто трагическое и комичное одновременно. Читая порой одну-две страницы романа, я вновь начинаю видеть в Дон-Кихоте себя самого, и мне хотелось бы думать, что я стал лучше благодаря "Дон-Кихоту"". Здесь спотыкаешься, аналогия с ламанчским рыцарем грозит показаться совершенно натянутой, потому что разве Высокий Каторжник собирался исправить мир? Да ничего подобного, совсем напротив, он этот мир, с его "фарисейскими понятиями", приемлет. Но вот еще одно высказывание Фолкнера. Джин Стайн в разговоре с ним сослалась на распространенное мнение, будто его герои не делают сознательного выбора между добром и злом. Писатель развернуто ответил: "Жизни нет дела до добра и зла. Постоянный выбор между добром и злом делал Дон-Кихот, но лишь в своем иллюзорном мире. Дон-Кихот безумен. Сталкиваясь же с реальной жизнью и пытаясь разобраться в людях, он совершенно не в состоянии различать добро и зло. А люди живут в реальном мире, и все их силы уходят на то, чтобы просто жить. Жизнь -- это движение, и важно лишь то, что заставляет человека действовать: власть, честолюбие, погоня за наслаждением. Время, которое человек тратит на то, чтобы оставаться человеком нравственным, он насильно отрывает от общего движения жизни, частицей которой является. Рано или поздно человеку, конечно, приходится делать выбор между добром и злом. Потому что этого требует моральный долг, иначе просто жить невозможно. А моральный долг -- это проклятие, которое человек вынужден принять в дар от богов ради того, чтобы взамен получить право на мечту". Сколь ни сбивчиво изъясняется Фолкнер, -- мысль его, как и в самом романе, совершенно лишена монологической чистоты, -- кое-что все же проясняется. Рыцарственное служение добру, верность моральному императиву долга перед людьми, готовность к служению -- все это как привлекало автора в Дон-Кихоте, так и привлекает. Но времена, увы, переменились, честь требует реальных аргументов, аргументов действия, это Фолкнер повторять не уставал. Знаменитый испанский писатель Мигель де Унамуно, которого считают своим предшественником многие нынешние латиноамериканские романисты, еще в начале XX века сформулировал целую "теорию" кихотизма: "Если все идет прахом, если исчезли в мире порядочность, доброта, альтруизм, если люди, ослепленные эгоистическими интересами, готовы ради них перебить друг друга что же, остается сжать зубы и защищать мораль в себе, защищать, не рассчитывая на успех, -- по-донкихотски". Это хорошая, честная позиция, многие замечательные люди до конца отстаивали ее и в жизни, и в литературе. Разве не был своего рода Дон-Кихотом Бертран Рассел? Разве не по-донкихотски ведут себя герои раннего Хемингуэя? И не чистейшими ли Дон-Кихотами, хоть и в панцире сложных философских систем, выглядят персонажи драматургии Сартра и прозы и эссеистики Камю? Последний так даже Сизифа превратил в Дон-Кихота. Фолкнер уважал такую позицию. Сколько угодно мог он говорить, что Хемингуэй боится рисковать и не выходит за пределы того, что умеет в литературе и гарантирует читательский успех, но нравственное мужество (не говоря уж о военном) автора "Фиесты" оставалось для него вне сомнений. Альберу Камю, по случаю присуждения ему Нобелевской премии, Фолкнер послал такую телеграмму: "Приветствую душу, которая неустанно ищет и вопрошает". Но сам Фолкнер действительно смотрел на мир и на миссию художника иначе, чем многие из его современников. "Бессмертие человека, -- говорил он, -- в том и состоит, что, сталкиваясь с трагедиями, которые он не в силах одолеть, он все же пытается сделать это". Поэтому, кстати, не раз вступал в спор с мифом, столь близким Камю, -- мифом о Сизифе. Вернее, так. Фолкнеру близок был диссидентский дух французского философа-экзистенциалиста. Он готов был принять его позицию. т-"жить вопреки", которая выразилась и в "Мифе о Сизифе". Но ни за что в жизни он не принял бы чувства фатальной обреченности. Наоборот, он был совершенно убежден, что человеку подвластно все, любые препятствия, любые твердыни. Оттого, может, столь прекрасный в своей неотразимой наивности, в своем личном благородстве образ Дон-Кихота вызывал у писателя и нечто похожее на внутреннее сопротивление. В "Диких пальмах" противоречивая, незастывшая, но и определенная в то же самое время мысль писателя нашла ясное выражение. Мы уже готовы не только разделить очевидную авторскую симпатию к герою "Старика", но и счесть, что, выстроив последовательный ряд оппозиций, писатель склонился к тому, что подлинная свобода -- в невинности духа, в умении принять неизбежное, в отказе от саморазрушительного бунта. Но тут в движении романа наступает резкий перелом. Чтобы резче выразить идею, Фолкнер с нажимом проводит прямую параллель в положениях: подобно Высокому Каторжнику, Гарри Уилберн попадает в тюрьму. Но в отличие от него -- не смиряется. Ему предлагают таблетку цианистого калия -- самоубийство он отвергает. Каторжник говорит просто, с сознанием выполненного долга: "Вот ваша лодка и вот ваша женщина. А этого сукиного сына из сарая я так и не нашел". Гарри мучительно раздумывает, и мысль его, спотыкаясь, наталкиваясь на барьеры противоречий, но их не обходя, выражая себя косноязычно, все же пробивается к свету: "Не может быть, чтобы этим все кончалось, -- подумал он. -- Не может. Прах. Не плоти прах, плоти всегда в достатке. Это стало ясно двадцать лет назад, когда защищали жизнь наций и выдвигали лозунги - если счесть, что нации и плоть заслуживают сохранения ценой отнятой плоти. Но память. Конечно же, память существует независимо от плоти. Но это было не так. Потому что тогда она, память, сама себя не узнает, -- подумал он. -- Она не узнает то, что вспоминает. Так что нужна и старая плоть, старая слабая тленная плоть, чтобы память могла пульсировать". И вот ударный, совершенно в карамазовском духе, финал: "Да, -- подумал он, -- между страданием и ничто я выберу страдание". Правда, этой сильной нотой повествование не завершается, автор вновь выпускает на сцену Высокого Каторжника, явно, учительно напоминая, о том, что бунту не должно быть чуждо смирение, что природа, жизнь не терпят никаких кренов, но жаждут равновесия. Однако же бесспорность неволи как истинной свободы (а такая именно мысль и проводится в "Старике") отвергнута. Автор любил мудрость, обретенную героем "Диких пальм". По самым разным поводам повторял он его последнюю фразу, укрепляя других и себя в минуты жизни трудные. Рассказывают, что под конец одной затянувшейся любовной истории, никому счастья не принесшей, Фолкнер сказал: "...выберу страдание". И вроде бы, сентиментальностью слова не прозвучали. Он напомнил их и в письме одной начинающей писательнице -- и, вроде, не прозвучали они с профессорской назидательностью. Даже на свои прежние книги Фолкнер теперь, случалось, смотрел при свете нравственной истины, обретенной в "Диких пальмах". Так он, совершенно неожиданно, говоря о репортере из "Пилона", перескакивает к Гарри Уилберну: "Если вы дошли до середины книги, -- обращается Фолкнер к читательнице, -- то, должно быть, вспомнили другого моего героя, который говорит: "Между страданием и ничто я выберу страдание". Да, идея дорога, может, ничего дороже и не было. Поэтому Фолкнер никогда не жалел, что написал "Дикие пальмы". Но как художнику роман ему внутреннего удовлетворения не принес, он даже равнодушно отнесся к тому, что впервые после "Святилища" название его книги появилось в перечне бестселлеров. Все-таки опять, как в "Пилоне", не хватало ему родного •края. Драма идей жаждала вновь превратиться в драму людей. ГЛАВА XI СНОУПСЫ В быту Фолкнер был довольно рассеян, часто говорил невпопад, вечно что-то терялось. Но в литературных делах отличался, напротив, большой дисциплинированностью. Тут у него как раз никогда и ничто не пропадало, любой замысел, даже давно и прочно, казалось, позабытый, заброшенный, в конце концов осуществлялся. В августе 1945 года Фолкнер писал Малкольму Каули, обсуждая с ним состав "золотой книги апокрифического округа": "Так тянулось десять лет, пока однажды я не решил, что пора наконец взяться за первый том, иначе вообще ничего не выйдет". Речь идет о знаменитой ныне трилогии о Сноупсах. Только автор сильно сжал сроки. Какие там десять лет -- все двадцать. Еще в 1925 году, путешествуя по Европе, Фолкнер набросал очерк под названием "Лжец", где обрисовались характеры деревенского люда, которым впоследствии предстояло развернуться, обрести имена и биографии в позднейших книгах. Тогда, правда, писатель этого еще не знал, никаких амбициозных планов не было. Но уже год спустя он принялся за огромное, в перспективе эпическое полотно "Отца Авраама". Много позже, уже после смерти писателя, один критик скажет, что ничего более грандиозного он в своей жизни не замышлял. Пожалуй, это верно. Уподобляя главу рода Сноупсов библейскому патриарху, водителю народа, Фолкнер собирался рассказать не просто о семейном клане, о "неистощимом семействе" (общим числом тридцать два Сноупса пройдут по страницам книг), но о целом общественном классе. Можно, разумеется, лишь гадать, отчего писатель дошел лишь до двадцать пятой страницы, а потом рукопись отложил, обратился к другим сюжетам, а главное, к другим людям. Впрочем, предположение напрашивается. При всем трагизме мировосприятия, Фолкнер был человеком редкостного душевного здоровья, однажды он даже назвал себя оптимистом. Автохарактеристика, конечно, спорная. Какой из Фолкнера оптимист? Оптимист, при всей своей желчности, -- Бернард Шоу, еще больший оптимист -- его постоянный оппонент в литературных спорах Честертон, чья проза и эссеистика вообще пронизаны чистым светом радости и безмятежного покоя. На этом фоне их младший современник из-за океана выглядит совершенным мизантропом. Но сумрачный его дух действительно обладал незаурядной силой сопротивляемости злу и несчастьям, он никогда не гнулся под напором бед и любимых героев наделял той же стойкостью характера. Вот почему с такой охотою обратился писатель к Сарторисам, а также Компсонам, де Спейнам, Маккаслинам и другим. Пусть эта среда далеко не спокойна, пусть здесь творятся несправедливости, больше того -- преступления, но это -- люди, сохранившие понятия чести, главное же -- живые люди, со своими пороками и добродетелями. К жизни-то Фолкнер и тянулся инстинктивно. И тот же инстинкт оттолкнул его от Сноупсов -- это неподвижность, это мертвое, которое жадно пожирает живое. Но, разумеется, вовсе отвернуться от мрачной действительности он не мог. Отсюда вся эта чересполосица -- уходы и воз* вращения к "Отцу Аврааму". Название исчезло -- проблема осталась. Параллельно с работой над "Флагами в пыли" Фолкнер пишет рассказ "Восемнадцатый катрен Омара", название которого весьма условно, впрочем, связано с "Рубай" великого персидского математика, философа и поэта XI века. От рукописи сохранилось только несколько страниц, и незаконченный, собственно, едва завязавшийся сюжет выглядит так: местные фермеры и с ними В.К.Сэрэт -- здесь этот коммивояжер появляется впервые -- отправляются во Французову Балку, находят в овраге укромное место и наблюдают, как Флем Сноупс копает землю. Попутно излагается история знаменитого в этих краях Старого Француза и его владений (эти куски почти без изменений перенесены из "Отца Авраама"). Приходит дядя Дик и раскрывает соглядатаям цель Флемовых раскопок. Здесь набросок обрывается, но вскоре Фолкнер к нему вернулся, продолжив с того самого места, где поставил точку. Выяснилось, что Флем просто сыграл с земляками старую как мир шутку, заставив их поверить, что в заброшенном саду, купленном им за бесценок, зарыт клад. Обман обнаружился уже после того, как кладоискатели заплатили Флему тысячу долларов за никчемную землю. Сэрэт и Талл только головой покачали, признав лишний раз, что Флем способен облапошить кого угодно, а впавший, в безумие Армстид продолжает яростно прорубаться вглубь, упорно не желая примириться с поражением. Теперь у рассказа появилось новое название -- "Ящерицы во дворе Джемшида", долженствующее, по-видимому, символизировать упадок и запустение где раньше легендарный царь древнего иранского эпоса -- владелец чаши, в которой отражался весь мир, -- устраивал пышные застолья, теперь бегают ящерицы да ревут дикие ослы. Под этим заголовком рассказ и был опубликован. Так сложился один из сюжетов будущей книги. Впрочем, уже не первый. Еще раньше Фолкнер написал два других рассказа, которые после недолгих блужданий по редакциям тогда же, в 1931-м, были напечатаны: "Пятнистые лошади" и "Собака". В одном повествуется, как Флем Сноупс на пару с барышником из Техаса торгует во Французовой Балке дикими лошадьми. Все выглядит весело и забавно, чистый фарс, замешанный на незатейливом юморе "границы", образцы которого Фолкнер (а задолго до него Марк Твен, Брет Гарт и другие) охотно использовал. С трудом загнав совершенно обезумевших в неволе лошадей за ограду, техасец живо рекламирует товар. Никто, естественно, на эту удочку не попадается, за вычетом вечного фолкнеровского неудачника - того же Армстида, который выкладывает за лошадь последнюю пятерку. Но ничего он не купил: лошадь вырвалась из загона и диким галопом унеслась прочь. Нагрел же руки на сделке, как всегда, Флем. В "Собаке" появляется другой Сноупс -- Минк (впрочем, это впоследствии он переменит имя, сейчас его зовут Эрнстом Коттоном), он убивает своего соседа, зажиточного фермера Хьюстона, в отместку за то, что тот заставил его расплатиться за долги скотиной. Труп скрыть не удалось, и Коттона берут под стражу. Простая фабула становится для автора поводом для раздумий над психологией убийства и феноменологией насилия. Был общий замысел, были три рассказа и еще четвертый, каким можно считать любовные похождения Байрона Сноупса в "Сарторисе" -- пора начинать большую книгу. Так Фолкнер и считал, он даже придумал название -- "Крестьяне", а уже весной 1932 года писал Бену Уоссону, что работа над книгой началась и займет, вероятно, не менее двух лет. Год спустя, отклоняя предложение написать очерк о Миссисипи (он будет написан, но много позже, в пятидесятых), Фолкнер обращается к тому же корреспонденту: "Звучит заманчиво, но заберет слишком много времени; во-первых, я никогда не занимался публицистикой, а во-вторых, должен разделаться с тем, чему и конца не видно. Сейчас я думаю только о романе, и, пока он не станет на ноги, единственное, что я могу себе позволить, -- рассказ-другой". Переписка продолжается. Осенью 1933 года -- Харрисону Смиту: "Вряд ли удастся закончить роман к весне. Я все еще бьюсь над ним, но сейчас в мой улей залетела другая пчелка ("Реквием по монахине". -- Н.А.). Боюсь, я буду вынужден на время отложить роман, потому что снова на мели, умер отец, я должен кормить две семьи, так что придется либо заняться рассказами, либо возвращаться в Голливуд, а этого ужасно не хочется". Ему же -- в январе следующего года: "О романе. Я по-прежнему думаю, что "Сноупсы" потребуют двух лет безотрывной работы. Другую книгу (опять-таки "Реквием". -- Н.А.) мог бы завершить быстро, если только "Сноупсы" оставят меня в покое, чего они не сделают... Если не придется думать о деньгах на будущий год -- все гонорары я уже прожил, -- пожалуй, я мог бы обещать рукопись к осени будущего года". Словом, книга и впрямь продвигалась медленно, и причиной тому, наверное, не только необходимость отвлекаться в поисках заработка. В 1936 году Фолкнер публикует рассказ "Проделка с лошадью", написанный в том же духе "пограничного" анекдота, что и "Пятнистые лошади". Известный в здешних краях пройдоха Пэт Стэмпер, этакий хитроумный американский пикаро, перепродает хозяину только что купленную у него же лошадь, предварительно выкрасив ее в другой цвет. Обманутый не назван по имени, повествователь тоже фигура безымянная, но по намекам, по случайно брошенным словам можно догадаться, что дело происходит тут же, в Йокнапатофе, Сноупсы и Компсоны присутствуют невидимо, а Сэрэт выступает как источник сведений, с его слов история и передается. Незадолго до того у Фолкнера в Оксфорде гостил его переводчик Морис Куандро, ему нужно было прояснить у автора некоторые непонятные места "Шума и ярости". Накануне отъезда хозяин устроил небольшую вечеринку, а после застолья вызвался почитать. Этот рассказ, заметил он, вытаскивая из кармана небольшую стопку бумаги, написан не мною, а одним молодым человеком, вы его не знаете, зовут его Эрнест Трублад. Но это рассказ обо мне, я здесь главный герой, и, по-моему, получилось довольно забавно. Далее, по словам Блотнера, дело происходило так. Чтение продолжалось минут двадцать, наступило молчание. "Что, не очень смешно?" -- спросил Фолкнер. "Да не особенно", -- отозвался один из гостей. "Мне кажется, слишком много всего наворочено, слишком многословно", -- сказал другой. Куандро сохранял "une neutralite respectueuse" --

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  - 59  - 60  - 61  - 62  - 63  - 64  - 65  - 66  - 67  -
68  - 69  - 70  - 71  - 72  - 73  - 74  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору