Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
Ганди. Терпение, ненасилие, спокойствие,
достоинство - такие лозунги следует начертать на знаменах борьбы за
гражданские права. Ее энтузиастам и руководителям следовало бы, советует
Фолкнер, повторять: "Мы должны научиться быть достойными равенства, так
чтобы, получив его, можно было его сохранить и удержать. Мы должны
научиться ответственности, которую налагает равенство". Эту идею Фолкнер
проводил все время с необыкновенной последовательностью, отыскивая все
новые аргументы. В дни, когда напряжение, связанное с делом Оссирин Лаки,
достигло критической точки, он писал одному из профессоров Алабамского
университета: "Сегрегация существует, нравится это нам или нет. У нас нет
больше выбора между сегрегацией и несегрегацией. Вопрос только в том,
какими средствами действовать. То есть будет ли сегрегация отменена
насильственно, извне, несмотря на все наши усилия; или же она будет
отменена согласно свободному выбору, нами самими, южанами, теми, кто готов
принять на свои плечи бремя, не ожидая, пока оно будет навязано.
Я голосую за то, чтобы действовать самостоятельно, хотя бы потому,
что, давая негру шанс на равенство, которым он сможет распорядиться, мы
остаемся наверху; он будет обязан нам благодарностью; но если его равенство
будет навязано нам законом, насильственно внедрено извне, наверху будет он
-- как победитель, сокрушивший оппозицию. А нет тирана более безжалостного,
чем тот, кто только вчера был униженным, был рабом".
С моральной точки зрения все это, очень мягко выражаясь, звучит
сомнительно. Положим, тут нет воинственности потенциального линчевателя, но
"клановый, расовый эгоизм кричит во всю мочь. Чувство исторической
справедливости должно было, кажется, подсказать писателю другие слова, да и
позицию -- тоже другую; но нет, предрассудки воспитания, среды удерживают
мертвой хваткой. Три года спустя Фолкнер получил письмо от Пола Поларда,
активиста Национальной ассоциации в защиту прав цветного населения; автор,
некогда бывший с женой у Фолкнеров в услужении, просил поддержать
организацию материально. Последовал развернутый ответ, некоторые мотивы
которого заставляют думать, что Фолкнер говорил-таки о готовности взять в
руки винтовку, во всяком случае, мог сказать это.
"Дорогой Поллард, -- писал он, -- миссис Фолкнер и я были рады получить
вашу с Элизабет весточку и хотели бы возобновить старую дружбу.
Я не могу выслать деньги, о которых вы просите. Попытаюсь объяснить
почему. В прошлом мне приходилось, частным образом, оказывать кое-какие
услуги вашему комитету, потому что мне казалось, что это единственная
организация, которая давала вашему народу хоть какую-то надежду. Но в
последнее время она, на мой взгляд, начала совершать ошибки. Может, она
делает это сознательно, может, ненарочно, но во всяком случае она
присоединяется и приветствует акции, которые наносят вашему народу ущерб,
ибо возникает положение, при котором белые, ненавидящие и глубоко
переживающие те несправедливости, что заставляют ваш народ страдать,
окажутся перед выбором: либо защищать своих, либо драться со своими, и
тогда им, даже тем из них, кого ваши считают лучшими среди моих, придется
стать на сторону своего народа.
Я согласен с вашими двумя великими представителями, Букером
Вашингтоном и доктором Карвером. Любая социальная справедливость и
равенство, дарованные вашему народу одним лишь законом и полицией,
исчезнут, как только полиция будет отозвана, пусть даже отдельные члены
вашей общины заслужили право на свободу. Мне думается, что люди вашей расы
должны заслужить это право, право на свободу и равенство, которых они
взыскуют и которыми должны обладать, выработав в себе чувство
ответственности за бремя, каковым они являются. Так, как об этом сказал
доктор Карвер: "Мы должны заставить белых испытывать в нас нужду, хотеть,
чтобы мы были им равны".
Мне кажется, ваша организация не способствует этому. Какое-то время
назад я отложил известную сумму, которую расходовал и буду расходовать на
то, чтобы дать людям вашей расы образование, научить их завоевывать право
на равенство и на то, чтобы убедить белых, что ему, вашему народу, достанет
ответственности удержать свободу. Как сказал доктор Карвер, надо заставить,
убедить белых захотеть равенства, а не просто принять его, потому что оно
насаждается штыками полиции -- и будет отброшено, как только штык примкнут к
винтовке.
Мне кажется, суть состоит в следующем: чтобы люди вашей расы получили
право на равенство и справедливость как живые участники нашей культуры,
большинству из них придется полностью переменить свой нынешний образ
поведения. Они в меньшинстве и потому должны вести себя лучше, чем белые.
Они должны быть более ответственны, более честны, более нравственны, более
трудолюбивы и образованны. Они сами, а не закон должны убедить белых
сказать: "Добро пожаловать, будьте нам роднею". Если негр не сделает этого
путем самовоспитания и укрепления в себе чувства ответственности,
нравственного совершенствования, напряженность между нашими двумя расами
будет только усиливаться.
Ваш искренний друг Уильям Фолкнер".
Теперь он высказался до конца. Последовательность, неуклончивость
позиции делают честь. Но ни славы, ни душевного покоя участие в делах,
которые волновали и Юг, и всю страну, писателю не принесло. Правоверные
южане, не стесняясь порой в выражениях, обвиняли Фолкнера в антипатриотизме
-- им казалась кощунственной сама мысль о равенстве, какими бы там путями к
нему ни идти. Когда Фолкнер печатно выступил против смертной казни негру,
обвиненному в изнасиловании белой, окружной прокурор заявил -- тоже печатно,
-- что писатель "либо дал волю своему богатому воображению, либо вступил в
союз с коммунистами". А радикалы и даже просто либерально настроенные
сограждане били с другой стороны: расист.
На перекрестке таких суждений оказался, едва появившись на свет, роман
"Осквернитель праха" -- пора нам к нему вернуться. Авторитетный нью-йоркский
критик Максуэлл Гайсмар заявил, что книга написана рукою южного шовиниста.
А земляки писателя встретили "социологию" романа в штыки.
Оксфордская "Игл" получила (и обнародовала) немало писем, авторы
которых возмутились антипатриотической позицией автора книги. И уж вовсе
взрыв страстей вызывало известие, что "Метро-Голдвин-Майер", купившая права
на экранизацию, собирается снимать фильм по "Осквернителю праха" в
окрестностях Оксфорда. Когда один из ведущих в то время режиссеров студии
Кларенс Браун приехал сюда со своей группой искать натуру, его встретили с
открытым недоброжелательством: не нужны нам здесь всякие пришельцы,
собирающиеся рассказывать о том, как мы линчуем негров. Браун был несколько
обескуражен, а оправившись, попытался успокоить публику. В интервью
местному журналисту он сказал:
"Мы постараемся снять фильм так, чтобы он стал красноречивым
выражением подлинного южного взгляда на расовые отношения и расовые
проблемы". Протесты, однако, продолжались, и тогда редактор газеты назвал
вещи своими именами: Голливуд -- это большие деньги, а деньги нашему городу
не помешают. Такое трезвомыслие несколько притушило эмоции; впрочем,
наиболее принципиальные оппоненты остались при своем: выгода выгодой,
реклама рекламой, а честь знамени превыше всего.
Съемки все же начались. На этот раз Фолкнер, чего раньше не бывало
никогда, энергично включился в работу. Ему понравился Хуан Эрнандес,
актер-пуэрториканец, выбранный на роль Лукаса Бичема, и он терпеливо учил
его акценту, с каким говорят негры в этой части Юга. А еще больше
понравился режиссер и режиссерский сценарий. "Браун -- один из лучших
режиссеров, с кем мне приходилось работать, -- пишет Фолкнер Беннету Серфу,
своему редактору из издательства "Рэндом Хаус". -- Он начал с того, что
попросил меня прочитать сценарий и сказать, какие требуются изменения;
уверен, что это не просто из вежливости. Но там нечего было менять. Я,
впрочем, внес небольшие поправки в тюремную сцену, переписал эпизод в кухне
шофера, когда они нарезают мясо, но это и все". Чтобы создать праздничную
атмосферу, Фолкнер даже, при всей своей нелюбви к шумным сборищам, устроил
домашний прием. При этом он совершил, увы, вполне сознательно, огромную
бестактность. С присутствием заезжего цветного его гости, скрепя сердце,
еще как-нибудь примирились бы, но если приглашать Эрнандеса, то надо
приглашать и негритянскую семью, у которой он в Оксфорде остановился. А
такого нарушения традиций никто бы не потерпел. Так и прошел прием без
ведущего актера.
Через несколько месяцев состоялась премьера. Очевидец так описывает
ее: "Воскресным вечером 9 октября светло-голубой луч от лампы в восемь
миллионов свечей прорезал небо над площадью. Три другие лампы, поменьше,
образовали световую дугу над зданием суда, и еще с десяток осветил фронтоны
свежевыкрашенного нового здания кинотеатра... С тех пор как янки сожгли
город, такого всеобщего возбуждения здесь не было. Оркестр Миссисипского
университета играл мелодию за мелодией, и вот по радио начали объявлять
поименно о прибытии знатных гостей". Но начало представления задерживалось.
В то самое время, когда местные знаменитости занимали места в зале, герой
дня препирался с близкими, отказываясь участвовать в церемонии. Только
появление тетки, не привыкшей, чтобы ей перечили, положило конец спору.
Ворча и морщась, Фолкнер надел визитку и направился в театр. Не зря, не из
упрямства он сопротивлялся.
Ему ли, старому голливудскому волку, не знать, что сценарий -- это
одно, а фильм -- другое? А ведь увлекся, решил, что раз на бумаге все
получается как надо, то и фильм будет хорошим. Самообман продолжался до
того самого момента, когда Фолкнер побывал в Мемфисе на просмотре. Он, как
водится, проявил лояльность, сказал интервьюеру, что фильм отличный, что он
гордится так, как если бы снял его сам, и т.д. Правда, оговорился на всякий
случай, что язык кино не следует смешивать с языком литературы.
Но дело все-таки было не в трудностях перевода. Фильм, если
воспринимать его вне литературной основы, действительно получился удачным,
так что, может, Фолкнер не слишком лукавил, рассыпаясь в похвалах. Ну, а
если все же сравнить "Осквернителя праха", каким он получился на экране, и
"Осквернителя праха" в оригинале, то сразу будет заметно, что детектив
остался, более того -- усилился, а социология, не говоря уже о психологии,
почти исчезла. Так оно, наверное, и должно было быть. Дело в том, что
главным героем фильма, человеком, и впрямь все на себя берущим, стал Лукас
Бичем, прекрасная актерская игра лишний раз это подчеркивала. И быть может,
глядя на экран, Фолкнер -- по контрасту -- лучше понял, о чем же и о ком
все-таки написан роман. Во всяком случае, уже после того, как фильм был
закончен, пошел в прокат, завоевал шумную популярность, Фолкнер сказал, что
на самом-то деле "Осквернитель праха" -- это "неплохое исследование на тему
о том, как шестнадцатилетний подросток за одну ночь вырастает в мужчину".
Вот это точно. Чик Маллисон уже мелькал на дорогах Йокнапатофы -- в
рассказах "Монах", "Завтра", "Ошибка в опыте". Но именно мелькал, один из
многих, в лучшем случае -- наблюдатель детективных разысканий Гэвина
Стивенса. Теперь он выходит в центр и оказывается в том же положении, в
каком раньше были Баярд Сарторис и Айк Маккаслин (вообще эта троица
гробокопателей: Чик, его чернокожий приятель Алек Сандер, престарелая мисс
Хэбершем -- точь-в-точь напоминает скитальцев из "Непобежденных": Баярд --
Ринго -- Роза Миллард). Есть, впрочем, и куда более отдаленный
предшественник -- Гек Финн. Не особенно высоко ставя Марка Твена как мастера
("слишком расплывчат, его книги -- неоформленная масса материала"), Фолкнер
в то же время говорил, что из "Гекльберри Финна" вышла вся новейшая
американская литература.
Как и все, по существу, фолкнеровские герои, Чик родился уже взрослым,
то есть человеком, у которого есть память и опыт -- история. Из малейшего
дуновения воздуха, выбоины на асфальте, звука имени складывается в его
сознании четкая картина. Стоило кому-то произнести: "Лукас", как мальчик
сразу понял, хоть и не знал его лично, кто это, а затем "вспомнил все
остальное из этой истории, представляющей собой кусок или часть летописи
здешнего края". И стоит ему пройти мимо городской тюрьмы, как уже не часть,
а вся история общины встает перед ним, "ибо не только загадочные, всеми
забытые инициалы, слова и даже целые фразы, вопли возмущения и обвинения,
нацарапанные на стенах, но самые кирпичи хранят не осадок, но
сгусток--уцелевший, нетронутый, действенный, неистребимый сгусток страданий,
и позора, и терзаний, о которых надрывались и разрывались сердца, давно
обратившиеся в неприметный прах".
Такая память -- дар и благо: ребенку не надо учиться ходить,. как всем
другим детям" он; не открывает мир, не тычется сдай по -- приходит в него
по-хозяйски, ему не нужна даже направляющая рука, не нужны подсказки,
советы, предостережения. "Дядя знал", "дядя рассказывал" -- Чик будто бы
передает слова и знание старшего, но это чистая условность, он сам все
знает и рассказывает нам - людям со стороны.
Однако же еще в большей степени такая память -- проклятие и бремя,
немыслимая нагрузка на душу. Потому что ее приходится не просто принимать с
благодарностью, но -- превозмогать. На долю героя выпадает испытание, и. от
того, выдержит он или нет, зависит не только его, Лика Маллисона, но и
целой общины будущее. &щ времен Марка Твена прошли десятилетия, над миром
пронеслись смерчи, о каких относительно спокойный XIX век и не подозревал,?
захолустный американский Юг они тоже не миновали. Потому фолкнеровским
мальчикам не поиграть в те игры, не испытать такого покоя, в какой погружен
их земляк и сверстник Гек Финн. Тут гибель всерьез, тут за окнами дома не
плавная Миссисипи течет -- "огромная лавина времени ревела, не приближаясь к
полночи, а волоча ее за собой, не затем, чтобы швырнуть полночь в крушение,
но чтобы изрыгнуть на них останки крушения полночи, одним хладнокровным,
заслоняющим небо зевком".
Соответственно и сроки сдвигаются; мужчинами становятся в одночасье.
Даже сравнительно с "Непобежденным", с "Моисеем" время драматически сжато,
в если в тех книгах мы видели результат скрытой, растянувшейся на годы
работы души, то здесь она протекает на глазах, стремительно.
Три порога приходится преодолеть Чику Маллисону. Вся эта история
началась раньше, чем начался сюжет ("Это было в то воскресенье, ровно в
полдень шериф подъехал к тюрьме с Лукасом Бичемом..."). Она началась четыре
года назад, когда унаследованный, упорядоченный мир сильно накренился:
Лукас Бичем переступил, сам того не заметив (и тем это для мальчика
ужаснее), черту, отделяющую черных от белых. Он помог Чику выбраться из
ручья, куда тот ненароком свалился, охотясь на зайцев, высушил, накормил,
обогрел - и плату принять отказался, Чик опозорен -- не просто лично
уязвлен, он чувствует; что унизил "не только свое мужское "я", но и всю
свой расу". С этого момента жизнь превратилась в мучительное ожидание и
поиски реванша. Совершенно заурядные события, поступки исполняются
рокового, провиденциального смысла. Чик посылает Лукасовой жене
рождественский подарок и вздыхает облегченно: теперь я свободен. Но в ответ
приходит ведерко свежей патоки, и все начинается сначала. Проходя по
городской площади, Лукас не замечает его (а болтался-то там Чик затем лишь,
чтобы попасться на глаза), и это новое оскорбление, потому что невозможно
поверить, будто негр не заметил белого, хотя бы у этого негра и случилось
большое горе -- жена умерла. Да затем, собственно, и бросился Чик в свое
отчаянно-рискованное ночное приключение с раскопкой могил: он спасает
Лукаса от веревки и костра, но еще больше облегчаем собственную душу.
То есть мальчику так кажется, или, может быть, он действительно верит,
что главное -- расквитаться за пережитое унижение. Но на самом деле он уже
споткнулся, незаметно, неосознанно пока, о другой порог. Теперь он лицом к
лицу с собственной расой. На пути к тюрьме им с дядей встретился
джефферсонский лавочник, они перекинулись парой слов, земляк посетовал, что
жена занемогла и нет времени поглазеть на камеру, куда поместили негра и
откуда понаехавшая в городок родня убитого наверняка его вытащит. Но если
вдруг будет в нем нужда, стоит только окликнуть.
"Вот видишь? -- сказал дядя. -- Он ничего не имеет против, как он
выразился, черномазых. Спроси его, и он тебе наверняка скажет, что он любит
их больше некоторых известных ему белых, и сам он этому верит. Они, по всей
вероятности, частенько обсчитывают его, недодадут цент-другой и тащат,
наверное, какие-нибудь пустяки, по мелочам... он, вероятно, и сам отдает им
даром какие-нибудь там кости, мясо с душком, которое он по недосмотру
принял от мясника, завалявшиеся карамельки. Все, что он требует от них, --
это чтобы они вели себя, как черномазые. Вот так именно и поступил Лукас:
пришел в ярость и застрелил белого человека; и, наверное, мистер Лилли
считает, что все негры хотели бы сделать то же, а теперь белые возьмут и
сожгут его, все правильно, как полагается, и он твердо убежден, что и сам
Лукас хотел бы, чтобы с ним поступили именно так, как. подобает белым; и
те, и другие поступают неуклонно по правилам: негр -- как положено негру, а
белые -- как полагается белым, и после того, как каждая сторона утолила свою
ярость, никто не в обиде... и сказать правду, мистер Лилли, наверное, даже
одним из первых предложит дать деньги на похороны Лукаса и помочь вдове и
детям, если бы они у него были".
Мальчик промолчал, ничего не ответил, но, может, эта длинная
профессорская тирада нарушила, сдвинула авторитетную систему представлений,
с которой он родился и вырос, может, мелькнула, не задержавшись пока
надолго в сознании, мысль: а чем я лучше этого захудалого мистера Лилли,
ведь и я думаю, как он, как все думают: "Если бы только он сначала был
просто негром, хоть на секунду, на одну крохотную, бесконечно малую долю
секунды". Пусть другим этого мало, пусть они требуют от негров постоянно
правильного поведения, но тут уж идут количества и оттенки, а система,
порядок, иерархия -- одни и те же.
А потом, через несколько часов, -- но только по календарному счету --
эта случайная встреча, эти не застрявшие в памяти слова породили обвал:
тщедушная фигурка лавочника грозно выросла до размеров целого мира,
открывшегося теперь Чику. во всей своей устрашающей, недоброй тяжести.
Джефферсон " заполнился людьми с Четвертого -- самого, даже по местным
понятиям, консервативного -- участка округа (впрочем, по словам автора,
"Четвертый участок не сделал при данных обстоятельствах ничего такого, чего
не сделали бы остальные", -- потому и отклонил он