Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
наследии Джефферсона сопротивляется --
глупо, неумело, комически порой -- и все же не сдается. Утратившая немалую
долю своей дионисийской божественности, спустившаяся на землю Юла всячески
старается, по словам Рэтлифа, подорвать сноупсизм изнутри. Ей самой это,
впрочем, уже не под силу, все надежды она, как и другие, возлагает на свою
дочь Линду (так подготавливается тема, которая полное развитие получит в
заключительной части трилогии). Судья Стивенс, при всей своей склонности к
резонерству, действует практически. Разгадав секрет процветания Монтгомери
Уорда, он отправляет его в тюрьму: может быть, таким способом удастся
пробить хоть малую брешь в монолите сноупсизма. Миссис Хейт оставляет в
дураках А.О. Сноупса. Наконец, весь городок с затаенным удовольствием
наблюдает, как в течение долгого времени Юла обманывает мужа с Манфредом де
Спейном -- столпом, последним олицетворением ушедшего порядка. Когда
любовная история началась, "мы еще не прочли письмена и знамения, которые
предупредили, предостерегли, побудили бы нас сплотиться и грудью защитить
от мистера Сноупса наш город". Но потом, задним числом, стало понятно --
или, может, просто захотелось истолковать так, -- что то был неосознанный
акт борьбы, месть Джефферсона не лично Флему Сноупсу -- всей системе. Он,
Джефферсон, надо отдать должное, ничуть себя не идеализирует: и де Спейна
за шашни с Юлой вполне всерьез порицает, и старому Варнеру не склонен
прощать сомнительной сделки с Флемом, и вообще обнаруживает развитую
способность к самокритике. Иное дело, что община резонно полагает, что даже
ее пороки человечнее Сноупсовой бесчувственности.
Увы! все пока оказывается бессильным в дуэли со Сноупсами. Помимо
всего прочего, они редкостно развили в себе способность к мимикрии. Наш
Джефферсон, Джефферсон превыше всего -- Флем великолепно овладел
риторическими приемами, и, хоть подлог никого не обманывает, -- право
представительства затверждено, нет, -- узурпировано. И вот уже городок,
сражаясь с Флемом, с ужасом видит, что и он, Джефферсон, как прежде
Французова Балка, в сущности, выполняет волю завоевателя. Разве судья
Стивенс разоблачил Монтгомери Уорда? Да ничего подобного -- это сам Флем все
подстроил. Разве миссис Хейт победила А.О. Сноупса? Опять-таки ничего
подобного: в решающий момент появляется вездесущий Флем и завершает дело --
а без него ничего бы и не получилось. Так главный Сноупс избавляется от
родственников, занимающихся слишком грубым промыслом и тем самым пятнающих
имя.
Он неотвратимо идет к цели.
Совершает самоубийство Юла. Флем наживается и на этом несчастье --
безутешный муж демонстрирует землякам верность семейным устоям, сооружает
на могиле памятник с приличествующей надписью: "Добродетельная жена - венец
супругу. Дети растут, благословляя ее".
Покидает Джефферсон, чтобы больше не вернуться, Манфред де Спейн.
Остались, правда, Рэтлиф со Стивенсом. Но хоть и ненавидят они сноупсизм,
силенок все-таки не хватает, да и старая склонность к рассуждательству
необорима. Впоследствии, уже на страницах новой книги, Юрист устроит
честный самосуд: "Да, в конце концов я все-таки трус... А кто говорит, что
ты трус?.. Но я вовсе не трус... Я гуманист... Ты даже не оригинален, это
слово обычно употребляется как эвфемизм для слова трус".
Флемова карьера состоялась. Но точка еще не поставлена.
В Виргинском университете произошел знаменательный диалог:
Вопрос. Что бы ни происходило с генералом Компсоном, полковником
Сатпеном и полковником Сарторисом, в них есть нечто героическое. Считаете
ли вы, что во времена, когда разворачивается действие романа "Городок",
есть еще место героическому?
Ответ. Да. Мне кажется, что, хотя человек не всегда оказывается на
высоте момента, сам этот момент выберет нужных людей. У таких, как Компсон
или Сатпен, было стремление к героическому, они потерпели поражение из-за
отсутствия-характера или таких свойств, которых быть не должно; но, по
крайней мере, они предприняли попытку. Я убежден, что героическая минута
найдет нужных людей. Трагична судьба человека, который не пережил такой
минуты, который не сумел стать таким, каким мог бы".
Хронологически время действия "Городка", согласно авторскому указанию,
- 1909--1927 годы. Надо полагать, студент, задавая свой вопрос, и писатель,
отвечая на него, этим отрезком не замыкались. Чем дальше двигался по
извилистым своим дорогам XX век, тем больше в нем появлялось сноупсов.
Девушка может рыдать по утраченной любви, скряге не дано оплакивать
потерянную копейку -- новейшая история безжалостно оправдывает старый
афоризм Рескина. Уходит чувство, уходят герои чести, уходят даже рыцари
наживы, вроде пушкинского Барона, или Эжена Ругона из многотомной эпопеи
Золя, или Фрэнка Каупервуда из драйзеровской трилогии.
Измельчал мир. У Фолкнера достало печальной трезвости показать это. Но
он так и не поверил, что перемены необратимы, так и не отказался от поисков
людей, которые в критическую минуту поднимутся и докажут, что не все
потеряно.
Эта неугасающая вера высказалась в "Особняке".
Алберт Эрскин, редактор заключительной части трилогии, до самого
последнего момента уговаривал Фолкнера устранить несоответствия с
"Деревушкой". Автор упорно стоял на своем -- если что и менять, то в ранней
книге. Отсылая последние страницы рукописи в издательство, он писал: "Этот
том должен быть определяющим, другие, в очередных изданиях, можно
отредактировать так, чтобы избавиться от противоречий".
"Особняку" предпослана краткая авторская заметка, в которой собрались
мысли, то и дело мелькавшие в переписке с издателями: "Эта книга --
заключительная глава, итог работы, задуманной и начатой в 1925 году. Так
как автору хочется верить и надеяться, что работа всей его жизни является
частью живой литературы, и так как "жизнь" есть движение, а "движение" --
-это изменение и перемены, а единственная антитеза движению есть
неподвижность, застой, смерть, то за тридцать четыре года, пока писалась
эта хроника, в ней накопились всякие противоречия и несоответствия; этой
заметкой автор хочет просто предупредить читателя, что он уже сам нашел
гораздо больше несоответствий и противоречий, чем, надо надеяться, найдет
читатель, и что эти противоречия и несоответствия происходят оттого, что
автор, как ему кажется, понял человеческую душу и все ее метания лучше, чем
понимал тридцать четыре года назад, -- он уверен, что, прожив такое долгое
время с героями своей хроники, он и этих героев стал понимать лучше, чем
прежде".
Итог... В области точных величин это вывод, сумма, сложившаяся из
частных заключений, промежуточных формул. Если одно противоречит другому,
значит, где-то допущена ошибка. Но в искусстве, области величин
психологических, нерасчетных, итог -- это преодоление, отказ, сознательное
порой опровержение того, что раньше казалось бесспорным или неизменным.
С этого, собственно, Фолкнер и начинает. В четвертый раз переписывает
он сюжет, возникший давно, в рассказе "Собака", а затем повторенный, в
вариантах, на страницах "Деревушки" и "Городка", -- убийство Джека Хьюстона.
Но раньше менялись только детали обстановки и т.д. Теперь по-другому
освещаются лица, иным становится характер отношений и мотивы убийства тоже
иные. В рассказе, затем в первых двух частях трилогии Минк Сноупс
представал воплощением тупой, иррациональной злобы, в маленькой фигурке его
словно сосредоточивалась вся человеческая обида на мир, заслуживающий лишь
безжалостной мести. Собственно, Хьюстон был только случайной жертвой,
подвернувшейся на пути этой "змеи особой породы", как выглядит Минк в
глазах Рэтлифа.
В "Особняке" все заметно меняется. На место добродушного фермера
среднего достатка приходит, под тем же именем Джека Хьюстона, как у нас бы
сказали, мироед, последнюю рубашку с соседа снимающий. С другой стороны, и
Минк уже не просто сгусток слепой ярости, ненависти, которая только и ждет
повода извергнуться на людей. Это бедняк, которого "всю жизнь... так мотало
и мытарило", которому "так не везло, что волей-неволей приходилось
неотступно и упорно защищать самые насущные свои права".
Никогда еще Фолкнер так не писал. Социальным романистом, в том смысле,
в каком были ими Драйзер или Стейнбек, он, положим, не становится, однако
же хочет показать, что конфликт человеческого сердца с самим собой
неотделим от конфликтов, которые раскалывают общество на тех, кто имеет, и
тех, кто не имеет. Психология, да еще с явным оттенком патологии, находит
опору в социальном состоянии общества.
Минк совершает еще одно убийство -- обрывает победительную жизнь и
карьеру Флема Сноупса. Перекличка тут сразу становится заметна, даже в
деталях: и ружье, направленное на Хьюстона еще в "Собаке", и старый ржавый
пистолет, из которого Минк застрелил Флема, с первой попытки дают осечку.
Сначала Фолкнеру не нравилась эта очевидность. "Слишком много совпадений, --
писал он Алберту Эрскину, -- рассказ теряет от повторения". Но уже через
несколько дней отсылает новое письмо: "Теперь я знаю, как переписать главу
о Минке в "Особняке", чтобы и осечка, случившаяся при выстреле, который был
сделан в "Деревушке", осталась, и история, рассказанная в "Особняке",
ничего не утратила". И Фолкнер на самом деле вносит значительные
исправления. Прежде он больше нажимал на внешние детали, зеркальная
повторяемость которых действительно слишком обращала на себя внимание.
Сейчас находит существенные соответствия.
По сюжету Минк расправляется с родичем за то, что сначала тот не
выручил его и позволил засадить в тюрьму, а потом, когда подошла пора
выходить на волю, подстроил дело так, что срок удвоили. А может, и не
только по сюжету. Сам этот забитый, загнанный человечек совершенно
неспособен на малейшее усилие мысли, он знает только одно: Флем нарушил
закон кровного родства и потому должен понести кару. Настолько полон он
этой верой в то, что порок должен быть наказан, и не свыше, а им самим,
Минком Сноупсом, что сорок лет -- громада времени, -- проведенные в
Парчменской тюрьме, проходят словно незамеченными, чредою стремительных
мгновений, каждое из которых приближает час неизбежной расплаты. Такова,
пояснял автор, его, Минка, судьба, предназначение, проклятие.
Но это -- самоощущение персонажа. А писатель видит дальше и судит
вернее. За личной обидой стоит нечто гораздо более значительное: все та же
обида обездоленного, которому много не надо - - просто хозяйничать на
земле, обрабатывать свой небольшой участок, чтобы хватало на прокорм. Так
ведь и этого не дают. Грозный смутный призрак - Они -- Он -- Оно - преследует
Минка, когда Хьюстон отнимает у него корову, и приходится -- никуда не
денешься -- единственным доступным способом доказывать Им, что есть у него
"сила выдерживать всякие мытарства и мотания, чтобы заслужить право дать
сдачи". И тот же равнодушный призрак -- Они -- встает перед ним, когда
грязные, дрожащие худые руки поднимают с усилием пистолет, наводят его на
Флема. Это новое убийство - в своем роде коллективный акт социальной мести.
Кажется, собралась их в этом огромном гулком особняке, где живет в
одиночестве Флем, -- невидимая, безликая, огромная толпа неимущих,
несчастных, лишенных крова и хлеба насущного, чтобы бросить последний вызов
тем силам, что неуклонно увлекают их на дно жизни, и заявить тем самым о
своем существовании и непокоренности.
Верно написал один наш критик: подлинная история антагонизма двух
Сноупсов "может быть до конца прочитана лишь в бухгалтерских книгах
торгово-земледельческого банка".
Но если Фолкнер не хочет сводить все к мотивам вендетты, то и
внелично-социальных объяснений ему тоже мало.
В финале, совершив дело жизни, Минк внезапно утрачивает свой, здешний
облик и воспаряет в горние выси. Или иначе -- сферы смыкаются, верх и низ
сходятся -- герой уходит в землю, становится горстью вечно возрождающегося
праха. "...Тот Минк Сноупс, которому всю жизнь приходилось мучиться и
мотаться зря, теперь расползается, расплывается, растекается легко, как во
сне; он словно видел, как он уходит туда, к тонким травинкам, к мелким
корешкам, в ходы, проточенные червями, вниз, вниз, в землю, где уже было
полно людей, что всю жизнь мотались и мыкались, а теперь свободны, и пускай
теперь земля, прах, мучается, и страдает, и тоскует от страстей, и надежд,
и страха, от справедливости, и несправедливости, от горя, а люди пусть себе
лежат спокойно, все вместе, скопом, тихо и мирно, и не разберешь, где кто,
да и разбирать не стоит, и он тоже среди них, всем им ровня -- самым добрым,
самым храбрым, неотделимый от них, безымянный, как они: как те прекрасные,
блистательные, гордые и смелые, те, что там, на самой вершине, среди
сияющих владений и снов, стали вехами в долгой летописи человечества, --
Елена и епископы, короли и ангелы -- изгнанные, надменные и непокорные
серафимы".
Такими строками роман завершается. Похоже, что под конец жизни в
Фолкнере пробудился несостоявшийся поэт, а эта страсть, эта любовь к
поэтическому слову так его и не покинула, он говорил даже, что если уж
присуждать Нобелевскую премию американцу, то это должен быть поэт, --
неважно, кто по имени, -- но поэт.
Только уж больно резкий переход в иное измерение происходит, слишком
разительно несоответствие возвышенного гимна вполне прозаической личности
героя. Положим, Минк уже не тот, каким знали мы его раньше, но "непокорные
серафимы"? Нет, увольте, это все-таки о ком-то другом, уж величия в нем нет
никакого.
Но все дело в том, что не от собственного имени выступает в финале
этот персонаж. Теперь этот избранник, орудие рока, инструмент возмездия,
творимого несдавшимися силами справедливости.
Ему, Минку, эти силы неведомы, но они существуют и действуют. Рассказ
по-прежнему ведется от лица трех знакомых нам персонажей, прерываемых,
впрочем, порой самим автором. Поначалу кажется -- не только прием
сохранился, но и сами эти люди легко и естественно переместились на
страницы нового романа и просто продолжают прерванный было разговор. Разве
что Чик Мэллисон повзрослел и соответственно утратил невинность сознания,
которая, как говорил автор, позволяет увидеть события в неожиданном
ракурсе.
Так-то оно так - имена прежние и роли прежние. Только исполнители
изменились, прожитые годы -- те самые тридцать восемь лет, что Минк провел в
Парчмене, -- даром ни для кого не прошли. Все трое по-прежнему рассуждают --
резонерствуют, но по-другому и о другом. Может, потому, что впервые,
кажется, пришло им в голову -- им, а не всеведущему автору, -- что маленькая
Йокнапатофа не отделена от всего остального мира, включена в трагический
ход всемирной истории. Дом им, как и прежде, дорог, потому и вспоминают они
элегически старые времена: на трех страницах уместился едва ли не весь
сюжет "Сарториса". И все же, все же....
Гэвину Стивенсу, этой традиционной выучки гуманисту, всегда
отвратительны были Сноупсы. Но только теперь он увидел, как все
взаимосвязано: наполеончики в масштабах штата Миссисипи, и толстосумы из
Нью-Йорка, и "тот, кто уже сидит в Италии, и тот, другой, куда более
опасный, в Германии, и тот, кто в Испании, ему только и надо, чтобы его не
трогали мы, все те, кто считает, что, если хорошенько зажмурить глаза, все
само собой пройдет". Так образуется всемирный круг, всемирный заговор
сноупсизма: ку-клукс-клан, "Серебряные рубашки", Гитлер, Муссолини,
Франко...
После новой войны вновь пошла в ход патриотическая демагогия, обман
общественного мнения, запугивание, пропаганда и все в этом роде. Подобно
тле, разъедает эта упорно нагнетаемая атмосфера общественный организм,
пожирает некогда здоровые клетки, извращает ценности. Раньше Джефферсон
ничего не мог поделать со Сноупсами, но хотя бы ощущал угрозу и, как умел,
старался ей противостоять. Теперь "джефферсонские пролетарии не только не
желали осознать, что они пролетариат, но и с неудовольствием считали себя
средним классом, будучи твердо убеждены, что это -- временное, переходное
состояние перед тем, как они, в свою очередь, станут собственниками банка
мистера Сноупса или (как знать?) займут место во дворце губернатора
Джексона или президентское кресло в Белом доме".
Когда-то Фолкнер очень романтически представлял себе войну. Теперь он
давно научился ее ненавидеть, давно понял, что почем, и знание свое передал
героям. В "Осквернителе праха" Чик Мэллисон становится мужчиной,
освобождаясь от предрассудков клана и расы. Ныне происходит как бы второй
обряд посвящения. Молодой человек вспоминает, как городок встречал
ветеранов первой мировой. Сначала устраивались шумные сборища, парадные
приемы, людей с нашивками за ранения уверяли, что они спасли свободу и
цивилизацию, а потом все эти демонстрации надоели, и героям сказали:
"Ладно, ребятишки, доедайте мясо с картофельным салатом, допивайте пиво и
не путайтесь у нас под ногами, мы по горло заняты в этом новом мире, где
главное и единственное наше дело -- не просто извлекать выгоду из мирного
времени, а получать такие прибыли, какие нам и не снились".
Поистине мечтатели, метафизики, с охотою рассуждавшие ранее о грехе и
искуплении, о расе и национальном характере, спустились на землю. Но
оказалось, что и этого недостаточно.
В предисловии к "Притче" Фолкнер писал: "Если в моей книге есть идея,
мораль... то состоит она в том, чтобы показать средствами поэтической
аллегории бессилие пацифизма; положить конец войне человек может, либо
отыскав, изобретя нечто более сильное, чем война, воинственные устремления
и жажда власти любой ценой, либо прибегнув к огню ради уничтожения огня;
человечество может в конце концов сплотиться и вооружиться орудиями войны,
чтобы покончить с войной; противопоставлять один народ другому или одни
политические взгляды другим -- ошибка, которую мы последовательно совершали,
пытаясь прекратить войны; - люди, отвергающие войну, могут собраться с
силами и сокрушить военными методами союзы сил, которые держатся устарелой
веры в целесообразность войны: их (эти силы) необходимо заставить
ненавидеть войну не по моральным и экономическим причинам, даже не просто
из стыда, а из страха перед ней, из сознания, что на войне они сами -- не
как нации, или правительства, или идеологии, а как обыкновенные смертные --
будут уничтожаться первыми".
Теперь мы знаем, что Фолкнер заблуждался: равновесие страха не
убережет человечество от гибели, а прибегнув к огню ради уничтожения огня,
оно просто не успеет достичь цели -- раньше сгорит. Так что пацифизм вовсе
не бессилен, может, на этой основе человечество только и может сплотиться в
нынешнюю эпоху.
Но несправедливо судить мнения, высказанные в середине пятидесятых, с
высоты знания, обретенного к концу века. К тому ж