Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
это часто, -- не позволял себе увлекаться, да и других
пытался уберечь от слишком рискованных сопоставлений. Интервьюируя
Фолкнера, его хороший знакомый, критик Харви Брайт, заметил, что, по его
мнению, "Медведь" -- это "Моби Дик" современности. Собеседник, по словам
самого Брайта, на удочку не попался, "отклонил провокацию": "Ну что за
ерунда"? А провокация, безусловно, была, Брайт не мог не знать, что Фолкнер
считал книгу Мелвилла величайшим американским романом, ставил его даже выше
столь любимого им "Гекльберри Финна".
В другой беседе -- с Синтией Гренье, женой сотрудника американской
информационной службы в Париже, Фолкнер услышал: "Вчера вечером я
перечитывала "Медведя", и, хотя я не очень-то знакома с охотой и тому
подобными вещами, меня затронули чувства, описанные в нем. Мне кажется, что
это очень хороший рассказ". Фолкнер только слегка улыбнулся: что же, вам
нравится, я рад, и на этом покончим.
И все же, по всему чувствуется, автору рассказ был очень близок, тайно
он им и впрямь гордился. Недаром, не желая рассуждать о достоинствах
"Медведя", всегда поддерживал разговор о мотивах, деталях, серьезно и
неспешно предлагая толкования тех или иных мест. Тут уж не просто терпение
было или уважение к аудитории, была охота, был интерес -- рассказ словно рос
в сознании автора, и герои его сохраняли неизменную живость. Фолкнер даже,
что случалось нечасто, раскрывал жизненные истоки произведения. Та же
Синтия Гренье спросила, существовал ли в действительности Старый Бен --
гигантский медведь, наводящий страх на всю округу, и Лев -- смешанной породы
пес, который годами Бена преследовал. Фолкнер, явно радуясь старому
воспоминанию, ответил, и сказал больше, чем спрашивали: "Да. Когда я был
мальчишкой, у нас в округе бродил медведь вроде Старого Бена. Однажды он
попал лапой в капкан, охромел, и с тех пор все его так и звали -- Хромая
Лапа. Его тоже убили, но, конечно, не так эффектно, как я убил его в
рассказе. Хоггенбека я списал с парня, который работал у моего отца. Было
ему лет тридцать, но ум четырнадцатилетнего. А мне было восемь или девять.
Конечно, раз я сын хозяина, мы всегда делали по-моему. Просто чудо, как мы
остались в живых, чего только не вытворяли! Просто чудо".
Вот так же, и сочиняя рассказ, Фолкнер испытывал, наверное, чистую
радость погружения в мир собственного детства и дальше, глубже -- в те
невозвратные, а может и не бывшие, мифические, времена, когда природа жила
собственной жизнью, а человек шел не покорять ее, а отдаваться, постигать
законы и с готовностью принимать их.
Невинность давно утрачена, цивилизация вступила в права, напридумывала
разного рода условностей, только искажающих человеческие отношения, и
все-таки остается возможность -- если хватит воли и выдержки -- через эти
условности переступить и принять вызов природы, сделать последнюю попытку
обрести утраченную цельность. Так и прокладывает свой путь в жизни Айк
Маккаслин.
Собственно, даже не прокладывает -- ведет, с детских лет, безошибочный
инстинкт, надо быть лишь верным ему, не поддаваться ни на какие провокации,
противостоять любым искушениям. В охотничьем лагере перебрасываются
случайными, казалось бы, словами, но звучат они по-особому веско, даже
величественно. Пьют обыкновенное виски, но буроватый напиток в бутылке
кажется мальчику "конденсатом дикого и бессмертного духа".
Все вокруг неуловимо увеличивается в размерах, окрашивается в цвет
славы и подвига, на все ложится отсвет мужества и силы.
Такой сценой начинается "Медведь", и повествование сразу исполняется
чувством вселенского эпического покоя. Но это взорванный эпос, это
расколотый мир, и трещина прошла и через сердце тех, кто не успел еще по
сути ничего совершить -- ни доброго, ни дурного.
Да, Айк наделен верным чутьем, но все равно к правде, к истинному в
себе приходится пробиваться через затвердевшую кору исторического опыта.
Погоня за медведем, в которую устремляется мальчик, вырастает в роковое
испытание, становится даже не просто актом мужества -- мужества хватало, --
но актом познания, приобщения к символам веры, что требует чистоты и
решимости духа. Изо дня в день мальчик покидал лагерь, углублялся в чащу,
надеясь хотя бы увидеть того, за кем годами безуспешно гоняются взрослые,
испытанные охотники. И ничего не получалось: только следы находил. И не
получилось бы, если б индеец Сэм Фэзерс, единственный, пожалуй, среди
обитателей Йокнапатофы, кому язык леса внятен до конца, -- поистине
мифологическая фигура, -- не подсказал: ружье. Таково правило, таков ритуал:
общение с природой *- а Старый Бен ее часть -- нельзя осквернять
посторонними предметами. Награда не замедлила: оставив ружье, сняв с руки
часы и компас, мальчик добился заветного свидания -- медведь "предстал
недвижный в стоячих зайчиках зеленого знойного полдня, не громадный из
снов, а каким мерещился наяву или чуть крупнее -- размеры скрадены
пятнисто-сумеречным фоном -- и смотрит".
Трещина между миром человеческим и миром природным вроде бы заделана.
Но тут же -- новый взрыв. Медведь, только что явившийся в окружении
вековечной тишины, превращается в яростное, опасное животное. Сцены,
живописующие последнюю, решающую схватку собак и людей со Старым Беном,
написаны апокалипсически, здесь все полыхает огнем, исступлением, безумием.
"Лес впереди и отягченный дождем воздух обратились теперь в сплошной рев.
Заливистый, звенящий, он ударялся в тот берег, дробился и вновь сливался,
раскатывался, звенел, и мальчику казалось, что все гончие края, сколько их
было и есть, ревут ему в уши. Он вскинул ногу на спину выходящей из воды
мулице. Бун не стал садиться, ухватился рукой за стремя. Они взбежали на
обрыв, продрались сквозь прибрежные кусты и увидели медведя: на задних
лапах встал спиной к дереву, вокруг вопят и каруселью вертятся собаки, и
вот опять Лев метнулся в прыжке".
Конечно, этот грозный непокой, эти громовые раскаты Фолкнеру ближе и
дороже визга циркулярной пилы или свистка паровоза. Но и идиллии он не ищет
и не хочет. Стихийные силы не упорядочены, они всегда готовы к бунту, к
самозащите, а то и к безжалостному нападению. Автор счел нужным специально
это разъяснить: ""Дикая природа"... символизирует темные силы прошлого --
старины, чуждой всякой жалости, но в собственных глазах непогрешимой и
последовательной. Она как жила, так и канула в небытие, ни в чем не
сомневаясь... Медведь -- символ такого прошлого и тех его начал, которые
сами по себе не злы, поскольку неотделимы от человеческого естества, и в
юности проявляются в человеке волею извечной безжалостности природы через
инстинкт -- это ощущается и в юношеских грезах, и в ночных кошмарах".
Человек, как и природный космос, мечен грехом -- мысль для Фолкнера
принципиальная. Но тут нет равенства. Природа ни в чем не сомневается, и
если различает добро и зло, то "своим, особенным образом". А человеку
даровано сознание, и он обязан до конца осуществлять этот дар. Исправляя
природу, он и себя исправляет. Как? Разные приспособления, инструменты тут
не помогут, это просто иной способ насилия, выдающего себя за прогресс и
наивно верящего в свое могущество. Нет, нет, Фолкнер, стоит напомнить,
ничуть не разделял идеи возврата: как только остановится движение, исчезнет
сама жизнь. Но в его понимании прогресс, если это прогресс подлинный,
означает накопление не суммы технических знаний, а суммы милосердия. В нем
спасение мира. Вот еще один авторский комментарий к "Медведю": "Я рассказал
о том, что он (Айзек Маккаслин. -- Н.А.) должен обязательно понять: нужно не
только преследовать, но и догнать -- и потом сжалиться и не уничтожить,
поймать, потрогать и отпустить, потому что тогда можно будет завтра снова
начать погоню. Если же уничтожить то, что поймал, все пропадет, погибнет.
Иногда эта способность не разрушить то, к чему стремишься, представляется
мне главным достоинством человека, и, во всяком случае, в этом самая
большая радость. Важно само преследование, стремление к цели, а не
вознаграждение, добыча".
На относительно небольшом повествовательном пространстве сгустились
идеи и образы, выражающие нравственное кредо художника. Он говорил, что не
любит идеи и символы, -- ничего подобного. В "Медведе" то и другое проведено
четко и нескрываемо. "Неукротимым и как перст одиноким виделся старый
медведь, вдовцом бездетным и неподвластным смерти, старцем Приамом,
потерявшим царицу и пережившим всех своих сыновей". Вряд ли Фолкнер
запамятовал, что в мифе, напротив, последний царь Трои гибнет в войне при
взятии города греками, гибнут и сыновья, а жена его, Гекуба, остается жить.
Скорее он, может, хотел исправить миф, воплотить если не бессмертие, то
такую силу жизни, которая сильнее всего, даже разрушительных инстинктов
зла. И сцена гибели Старого Бена выдержана в мифологическом стиле: "...не
поник, не склонился долу. Рухнул, как дерево..." -- прямая цитата из
"Илиады", где слова эти повторяются вновь и вновь.
Под стать медведю-символу молодой Маккаслин, недаром дано ему
библейское имя и недаром апеллирует он к всевышнему: "И меня Он должен был
провидеть -- Айзека, Исаака, рожденного во времена уже не Авраамовы и не
согласного быть отданным в жертву".
Словом, миф энергично вторгается в действие, бросает величественный
отсвет на людей и события. После завершившегося наконец гона умирает старый
Сэм Фэзерс, и эта смерть -- тоже лишена обыденности завершения пути
какого-то одного человека. В ней есть некая недоговоренность, даже загадка.
Только что индеец еще дышал, и вот уже вырос могильный холм, самый момент
смерти даже не показан. Автор разъясняет: "Он понимает, что жизнь его
кончена, он устал от жизни, и, если бы у него были силы, он бы отошел сам,
а он не может. Он просит Буна,и, я думаю, Бун убил его. Это был жест,
достойный греческого героя.
Как и другие рассказы, из которых составился роман, "Медведь" был
опубликован отдельно, впрочем, всего за два дня до того, как увидела свет
вся книга. Он и в дальнейшем не раз включался в различные новеллистические
сборники, привлекая, между прочим, куда большее читательское внимание,
нежели роман как целое. Но между журнальным и книжным вариантом есть
большая разница, в первоиздании не хватает целой большой главы. К
сожалению, это была воля самого автора: сначала он уступил нажиму
редакторов из "Поста", а потом сам решил, что, коль скоро публике рассказ
нравится в таком виде, значит, так тому и быть. Между тем без этой
опущенной, четвертой по счету, главы рассказ мелеет, а роман и вовсе
перекашивается. Это писатель отлично видел, потому в данном случае был как
раз непреклонен, отказываясь что-либо менять и уж тем более -- опускать
главу в романном варианте. Впоследствии у Фолкнера состоялся такой диалог:
Вопрос. С какой целью вы перерабатывали "Медведя" -- рассказ о мальчике
и огромном медведе-изгое?
Ответ. На самом деле он не перерабатывался. Это была необходимая часть
произведения, которое я считал не сборником рассказов, а романом, книгой.
Мне казалось, что рассказ о медведе в определенном месте необходимо было
прервать и вставить туда что-нибудь другое по тем самым соображениям, по
которым музыкант говорит себе: "В этом месте мне нужен контрапункт.
Необходим диссонанс. Или стоит сменить тему".
Можно, конечно, сказать и так, можно принять авторское объяснение,
имея в виду только, что контрапункт для Фолкнера -- понятие далеко не
техническое.
Поначалу "Медведь" кажется естественным продолжением первых глав и
предшествованием того, что последует.
Мотив посвящения в мужчины возникает еще в "Стариках": первый олень
убит, мальчик символически помазан кровью, -- и в новой части только
развивается, уходя несколько от чистой ритуальности охотничьего быта,
клонясь в сторону универсальных истин. "Это история не просто о мальчике, --
говорил автор, -- а о взрослении человека вообще; становясь старше, он
учится завоевывать место в мире, на земле. Медведь олицетворяет собой
старину, некогда непоколебимую; и именно в силу былой непоколебимости, а
также верности представлений о том, как должно себя вести, прошлое
заслуживает того, чтобы его уважали. Как раз это чувство испытывает
мальчик. Из встречи с медведем он вынес знание не о медведях, он обрел
понимание жизни, нашел место в ней. Многому научил его медведь -- отваге,
состраданию, ответственности".
Далее, в "Медведе" сильно звучит, как мы имели уже случай заметить,
противопоставление вольной природы миру банков и ферм. Это тоже развитие и
предшествование -- от "Очага и огня" -- к "Осени в пойме".
А четвертая глава -- не просто продолжение, то есть и продолжение тоже,
но одновременно и резкий обрыв в логическом нарастании темы.
Как будто Айзек Маккаслин, выдержав все испытания, пробивается к
истине, обретает цельность в единении с природным миром. По смерти Сэма
Фэзерса, своего духовного отца, он готов нести эстафету жизни дальше -- не
просто продолжать завещанное предками дело, но удерживать в равновесии
очеловеченный космос. И вот в этот самый момент происходит надлом,
построенное с таким трудом здание заваливается, и мальчик -- то есть не
мальчик уже -- мужчина, двадцать один исполнился,-- оказывается перед
трагической необходимостью все начинать сначала. Только задача неимоверно
усложняется.
Перелистывая старые конторские книги, которые с детства видел на
полках отцова дома, Айзек между записями о рождениях и смертях, доходах и
расходах, разных мелких домашних происшествиях обнаруживает отчеты о
купле-продаже рабов. Такие, например, корявым почерком выведенные строки
ему попадаются: "Тенни Бичем 21 год. Выиграна в покер Амодеем Маккаслином у
г-на Хьюберта Бичема Возможный стрит против трех открытых троек". Или еще:
"Евника Куплена отцом в Новом Орлеане 1807 г за 650 долларов... Утонула в
речке на рождество 1832 г". Уточнение: "Юня 21 1833 Утопилас". Далее
эпистолярный обмен мнениями: "23 юня 1833 г Да кто когда слыхал чтоб негры
топилис" -- "Авг 13 1833 г Утопилас".
Конечно, не настолько невинен Айзек, чтобы не видеть того, что видят
все. И может быть, ничего нового из этих пожелтевших свитков он не узнал,
разве что подробности: Евника утопилась потому, что Люциус Карозерс
Маккаслин, патриарх рода, взял в наложницы собственную -- и ее, Евники, --
дочь Томасину.
Но эта ожившая история позора особенно потрясла его именно теперь, на
сильном психологическом фоне обретенной, казалось, духовной зрелости:
понятно стало, что найти общий язык с лесом и землей -- это еще далеко не
все.
В новый регистр переводится тема, прозвучавшая в "Черной арлекинаде".
Айзек пускается в спор со своим дядей, а вернее, с целой системой взглядов,
с традицией, заложником которой и сам является.
" -- Они выстоят. Они лучше нас. Сильнее нас. Их пороки скопированы,
собезьянничаны с белых или привиты белыми и рабством: безалаберность,
нетрезвость, уклонение от работы -- не леность, а уклонение от того, что
заставляет делать белый не для благоденствия рабов и не для облегчения их
жизни, а для собственного обогащения...
и Маккаслин:
-- Что ж, продолжай перечень... Спанье с кем попало. Необузданность,
неуравновешенность. Неспособность различать между своим и чужим...
и он:
-- Как же различать, если в течение двух сотен лет для них вовсе не
существовало своего?
и Маккаслин:
-- Ладно. Продолжай. А их добродетели... и он:
-- Да. Исконны, никем не привиты. Выносливость...
-- Выносливы и мулы, и он:
-- ...сострадание, терпимость, и терпение, и верность, и любовь к
детям...
и Маккаслин:
-- Чадолюбивы и собаки.
и он:
-- ...безразлично, своим или чужим детям, черным или белым. И более
того: не только не привиты белыми эти добродетели, но и не переняты,
вопреки белым. Ибо врожденны, достались от свободных праотцов, свободных
задолго до нас, да мы-то никогда и не были свободны".
Но и теперь круг не замкнулся.
"Да мы-то никогда и не были свободны", -- говорит Айзек. Почему? Ясно:
тяготеет проклятие рабовладения. Однако это не единственное проклятие. Раса
обрекла себя на несвободу еще и потому, что присвоила, захватила в
собственность то, что собственностью быть не может, -- землю. Эта мысль
тяжело, медленно растет в сознании героя, она, как мы видели, догадкой
мелькала и прежде, а теперь оформляется в непреложное знание. Путь к нему
не показан, остался в том пропущенном пятилетии, что разделяет смерть Сэма
Фэзерса и словесную битву двух Маккаслинов в отцовской лавке. И лишь по
отшлифованной четкости формулировок можно догадаться, сколь насыщенно
протекала жизнь духа, какой бесповоротный перелом произошел. Айзек,
единственный прямой потомок по мужской линии, отказывается от
наследственного владения; впрочем, не отказывается даже, ибо, "чтоб
отказаться, надо прежде владеть, а земля и не была моей. И никогда
отцовской не была и дядиной, и завещать они ее мне не могли, потому что и
дедовой не была она, и завещать им во владение и мне на отреченье дед не
мог, потому что земля и старому Иккемотубе не принадлежала, и продать он ее
не мог ни во владенье, ни на отреченье. Потому что и пращурам его индейским
никогда она не принадлежала так, чтобы пойти через Иккемотубе на продажу
деду или кому другому, ибо в ту минуту, когда Иккемотубе обнаружил,
уразумел, что можно продать ее за деньги, тут же земля вовеки, изначально
перестала быть его владевшем из рода в род, и купивший ее человек не купил
ничего".
Давно, больше десяти лет назад, Фолкнер написал рассказ
"Справедливость". Там впервые прозвучали эти индейские имена, впервые
поведано о том, как заселялись пустынные прежде места, которые потом станут
Йокнапатофой. Было так: в 1820 году в леса северной части Миссисипи пришел
вождь, за которым закрепилась черная слава отравителя, -- Иккемотубе, чье
имя было переделано на французский манер, впрочем, ошибочно, -- Du Homme
(надо -- L'Homme ), и насилием, обманом, убийством установил свою власть в
этих краях. Все это мы узнаем от Квентина Компсона, но он лишь
пересказывает слова Сэма Фэзерса, услышанные по пути домой "в странных,
почему-то зловещих сумерках". И когда дед спрашивает притихшего мальчика, о
чем все-таки шла речь, тот и ответить не может: "Мне было тогда двенадцать
лет, и надо было еще долго ждать, пока я преодолею это марево сумерек. Я
уже тогда знал, что когда-нибудь все пойму, но к тому времени Сэма в живых
не будет".
Так оно и произошло. Раскрылось (но уже не Квентину, а молодому
Маккаслину) не понятое тогда значение имени вождя -- в английском
произношении оно звучит как Дуум -- "Рок", "Проклятье", и наступила пора
расплаты. Айзек готов принять на себя бремя вины предков. Только
см