Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
ействительно крупном художнике, то неизбежно в его творческой практике
заключается и нечто общее, продвигающее художественную мысль вперед, нечто
необходимое для нее.
Так было и с Фолкнером. Его творчество, обнаруживая связь с основными
чертами реализма XX века, в то же время отмечено совершенно неповторимыми
особенностями, новым взглядом на жизнь. Чтобы уяснить суть его, надо, может
быть, для начала, вернуться к параллели с Бальзаком.
Последний, как известно, считал себя "секретарем французского
общества", был занят анализом многоразличных сфер этого общества --
политической, экономической, художественной, частной. Для Фолкнера
безусловный и конечный интерес представляет только эта последняя -- частная
-- жизнь. Индивидуальная судьба человека-- это, можно сказать, альфа и омега
его творчества. Не раз и не два, с упорством необыкновенным, он повторял,
что лишь "одинокий голос" человека есть единственная ценность в мире, что
"спасение человека кроется в нем самом как индивидуальности, что он имеет
значение именно как само себе довлеющее единство, а вовсе не как член
общества"{40}.
В этих словах -- а они подтверждаются всею деятельностью Фолкнера как
художника -- и кроется объяснение неожиданности и странности поэтического
мира писателя, его новаторства в {двадцатом} веке.
Автор "Шума и ярости" берет по сути дела ситуацию, широко испытанную
его недавними предшественниками, -- постепенное вырождение одного семейства:
"Будденброки", "Сага о Форсайтах", "Семья Тибо"{41}. С точки зрения
упомянутых выше особенностей современного искусства их авторы безусловно
принадлежат нынешнему столетию: жизнь общества, притом в самых решающих
своих чертах, изображается в романах через судьбы людей разных поколений,
картины времени здесь поверяются внутренними состояниями человеческой души.
С другой стороны, реально-историческое время и время, так сказать,
индивидуально-психологическое в "семейных романах" неразрывны, больше того
-- объективный ход истории явно подчиняет, вбирает в себя представления и
ощущения персонажей; потому и повествование сохраняет зримые черты
традиционности: неторопливый, подробно воссозданный, хронологически
последовательный ход действия.
У Фолкнера все иначе -- взрыв постепенности и последовательности, и
объясняется это именно тем, что в йокнопатофской саге, хоть и лежат в ее
основании вполне конкретные реалии, Время -- это только грозный фон, всегда,
постоянно давящий своей тяжестью на человека. Поэтому в духовном мире того
же Квентина Компсона (не надо уравнивать его знание со знанием автора --
последнее много объемнее) существует единственная реальность -- реальность
чувства, неиссякающей сердечной боли, сугубо психологическая реальность,
одним словом. Не удивительно, что такая реальность, история, пропущенная
сквозь изломанное сознание, напоминает о себе случайно, внезапно, вроде бы
немотивированно, но на самом деле с большой силой художественной и
эмоциональной достоверности.
Форма, следовательно, пользуясь известным выражением И. Кашкина,
становится содержанием.
Если нужно итоговое определение, можно сказать так: новизна
фолкнеровского взгляда на жизнь, суть его новаторства в искусстве состоит в
том, что объективная история воплощается у него в резко, предельно
субъективном облике.
Здесь же пролегает та грань, о которой уже говорилось: грань перехода
от проблематики чисто южной к проблематике общечеловеческой.
Роман "Шум и ярость" появился фактически в самом начале писательской
работы автора-- впереди оставалось еще тридцать лет жизни в литературе, в
продолжение которых художник стойко пробивался к сути вещей, возвращался к
рассказанному, переписывал его, рисковал и терпел "поражения". Но одна
мысль оставалась заветной, сохранилась в неприкосновенности (только в том
же "Особняке" была подвергнута некоторому сомнению) -- мысль о том, что
возвышение человека не имеет никакого отношения к общественному прогрессу.
Человек должен выстоять в одиночку, в этом его крест, его страдание и -- его
величие.
История -- а она понималась Фолкнером лишь как неуклонное накопление
буржуазных качеств -- может гибнуть, но человек обязан сохраниться.
Фолкнер не различал в мире сил, общественных идей, которые могли бы
стать союзником человека, а не его противником. Это, конечно, мешало ему
проникнуть в истинную суть социальных конфликтов века, сужало круг
художественного видения и даже как бы, если брать вопрос шире, отбрасывало
искусство реализма назад с уже завоеванных рубежей.
Однако это, разумеется, далеко не весь Фолкнер. В его нелегком опыте
действительно было нечто дорогое и важное для художественной мысли мира.
Прежде всего -- грандиозная проникающая сила художника, высокое мастерство
психологического анализа, без которого уже немыслимо ныне реалистическое
искусство. Но лишь в том случае открытия автора "Шума и ярости" на самом
деле войдут в опыт искусства XX века как существенное приобретение, а не
станут просто холодной модой, если будет ясно осознан {этический} фундамент
этих открытий.
Как порой бывает, негативные стороны фолкнеровского взгляда на жизнь
лишь оттеняли контрастом непреходяще-ценное в нем. Ведь неверие в
исторический прогресс обратной своей стороной имело непоколебимую, заранее
заданную веру в возвышение человека. Предлагаемые художником пути и способы
этого возвышения могли оказаться и ложными, но бесспорным и неизменным
оставался гуманистический пафос творчества.
Все эти сложно переплетенные черты фолкнеровского таланта с особенной
силой высказались в "Шуме и ярости", потому и приходится столь подробно
говорить об этой вещи. Вернемся же теперь к ее сюжету.
Я по-прежнему не склонен буквально воспринимать автокомментарий к
роману в той его части, где говорится, что монолог Джейсона только
"запутал" дело. Напротив, в известном смысле -- окончательно его прояснил:
непреложно подтвердил конец Йокнопатофы, а пожалуй, и конец человека -- на
смену людям пришли нелюди.
Четвертая же, "от автора", часть потому и понадобилась, что Фолкнер
совершенно не желал мириться с такого рода ясностью, с таким итогом.
Художественная логика влекла к нему, а он -- "отказывался принять конец
человека". Здесь в поле действия попадает, становясь центральной, фигура,
которая до того пребывала в тени, лишь сопровождая со своими соплеменниками
действие книги, -- негритянка Дилзи.
Впоследствии (в "Авессаломе", особенно в "Осквернителе праха")
негритянская проблема, связанные с нею социальный и психологический
комплексы жизни на Юге, глубоко займут Фолкнера. Пока же его не особенно
интересует цвет кожи -- куда важнее нравственное задание героини. Здесь
авторский голос слышится более всего внятно -- и вполне совпадает в своем
звучании с той прямой характеристикой, которая была дана героине в интервью
с Джин Стайн: "Дилзи -- один из моих любимых характеров, ибо она храбра,
мужественна, щедра, мягка и правдива. Она куда более мужественна и
правдива, чем я сам"{42}.
Подобного рода человеческий облик требует особой интонационной темы --
и она сразу находится. Дилзи не терзают квентиновы комплексы, и выражается
она на редкость просто, ясно, прямо. Чужды ей эгоистические устремления
Джейсона, и вокруг нее при всей примитивной грубоватости ее собственного
слога -- возникает своего рода лирическая пленка; это ей представляется,
будто в бессмысленных воплях идиота "игрой соединения планет все горе,
утесненье всех времен обрело на миг голос". Используя библейское выражение
(вынесенное "южной" романисткой Шерли Энн Грау в заголовок переведенного у
нас романа), ее, пожалуй, можно было бы назвать "стерегущей дом".
Разрушающийся дом старого Юга: ведь именно Дилзи в свое время взрастила
Кэдди, ныне -- терпеливо ухаживает за Бенджи, оберегает Квентину от
жестокости Джейсона. Можно сказать и иначе: она живая свидетельница
распада, недаром в уста ее вложены исполненные библейской торжественности
слова: "Я видела первии и вижу последнии".
И все-таки это еще только поверхностный слой характера. Истинная роль
его в романе куда важнее и куда сложнее.
В последней части есть прекрасно, с необычайным подъемом написанная
сцена (она показана глазами Дилзи) -- служба в негритянской церкви. В едином
экстатическом порыве откликается приход на проповедь полуграмотного
проповедника, толкующего лишь самые простые библейские символы, но
знающего, однако, как найти кратчайший путь к сердцам паствы, как вызвать
слезы на глазах у прихожан, как пробудить волненье духа.
Легко понять жизненную достоверность этого эпизода: известно ведь,
сколь сильны в слоях негритянского, особенно сельского населения,
религиозные чувства. Церковные праздники -- единственная отрада и
отдохновение в чреде тяжелых и унылых дней труда. Но для Фолкнера эта
традиция имеет в романе глубокий художественный смысл: ему важно показать,
как пробуждается в человеке--Человек, как осознает он себя духовной, не
подверженной силам распада личностью. Теперь как раз становится понятным,
зачем Фолкнеру именно сюда понадобилось перенести рассказ о погоне Джейсона
за сбежавшей с деньгами племянницей. Безнадежная прозаичность его служит
своего рода фоном, на котором с яркой контрастностью выявляется высокая
идея автора. Юг, повторяет он, умер, но человек остается жить. Ибо человек,
мог бы сказать Фолкнер вслед за художником, к которому не уставал
обращаться,-- "не кукла жалкая в руках у времени" (Шекспир, сонет 116, пер.
С. Маршака).
Понятно, тут сразу возникают и сомнения: не слишком ли великая тяжесть
положена на плечи хрупкой и маленькой негритянки, не слишком ли просто
преодолеваются те препятствия, которые встают на пути человека, не окажется
ли вера бессильной противостоять смерти, которую сам же Фолкнер с такою
безжалостной и великолепной силой запечатлел?
Вопросы эти -- не праздность и не придирка; писатель сам их будет
постоянно задавать и себе, и героям своим, вновь и вновь испытывая их на
прочность, вновь и вновь заставляя усомниться в самих себе -- и преодолевать
сомнения. Но то уже будет пора анализа, когда и силы, противостоящие
человеку в современном мире, будут развернуты в более широкой и
конкретно-подробной картине, и самой его способности выжить будут искаться
различные обоснования и варианты. Ну, а "Шум и ярость", как говорилось,--
это книга итогов. Фолкнер воображает себе общее состояние бытия, с тем
чтобы потом разобрать его на грани.
Каковы же эти итоги? Да, в общем, те самые, которые уже обнаружила
наша критика: автор "Шума и ярости" верит в добро, сострадание и
человечность и этой верою своею противостоит модернистским концепциям жизни
и человека.
Только надо было понять выстраданную тяжесть этой веры.
4. На черном кресте
В незаконченной своей книге "Там, за холмами" младший современник
Фолкнера, Томас Вулф писал: "Странным образом война (Гражданская.-- Н. А.)
из дела оконченного и забытого, ушедшего в небытие... превратилась в
мертвеца, которому впрыснули животворный эликсир и которого теперь нужно
было лелеять пуще самой жизни. Это привело к возникновению мифа, который со
временем получил силу чуть ли не божественной святости. Он стал своего рода
народной религией. И под влиянием его убаюкивающего, неземного очарования
Юг стал отворачиваться от теней и уродств повседневной жизни, которые
обступили его со всех сторон, и начал искать спасение в видениях былого
величия, красоты, которой никогда не существовало".
В этих строках с нечастой для художественного сочинения
публицистической точностью выражено психологическое состояние многих
американцев-южан, корнями своими связанных с аристократией старого Юга.
Хоть действительно с той поры и прошли десятилетия, они так и не* смогли
примириться с поражением своих отцов и дедов. Они упорно пытались объяснить
трагический для них исход войны чем угодно, только не истинной причиной:
непреложностью капиталистического развития, которому все более мешала
система рабского труда, принятого в южных штатах Америки. Куда приятней и
сладостнее было считать, что капиталистический молох Севера, презирающий на
свете все, кроме экономической целесообразности, смял незащищенную красоту
Юга, питающегося соками возвышенной поэзии и морального кодекса благородных
леди и джентльменов. И что с того, что красота эта и благородство были
совершенно придуманы, насквозь мифичны, -- для поклонников легенды они
оставались единственной реальностью -- реальностью истинной: "уродств
повседневной жизни" (которая в XX веке и на Юге стала жизнью буржуазной)
они демонстративно замечать не хотели.
На такой вот духовной почве и возник весьма своеобразный эстетический
феномен, который впоследствии назвали литературой "южного ренессанса".
Название неточное, ибо возрождаться тут было нечему, -- сколь-нибудь
выдающихся поэтических достижений Юг в XIX веке не имел (По и Марк Твен,
родившиеся на Юге,-- фигуры явно не "локальные"); но звучность титула легко
и объяснить: Юг, который всегда в Америке считался зоной духовной и
интеллектуальной провинции, неожиданно поразил современников: тут появились
не только таланты, тут возникли и идеи, нашедшие отклик далеко не только на
Юге.
В книгах Р.-П. Уоррена, К.-А. Портер, К. Гордон, Ю. Уэлти, К.
Маккаллерз с удивительной чистотой прозвучала лирическая нота, герои их в
шумном и злобном, враждебном человеку мире искали покой души -- и обретали
его в безмолвном созерцании пышной природы родных мест, в бесконечной
элегической тоске по прошлому, которое в туманной дымке мечты виделось и
волнующим и прекрасным. Казалось, искусство подсказывает человеку,
растрачивающему себя в пустой погоне за материальным успехом, безжалостно
лишаемому души буржуазной машиной,-- путь к самому себе, выход из духовного
рабства в царство свободы.
Но очень скоро стало ясно, что это только иллюзия: уж слишком
герметично был замкнут художественный мир литераторов "южной школы",
слишком очевидно оторван он был от забот и проблем реальной жизни. К тому
же и легенда о былом не могла сохраняться вечно, не могла с постоянной
надежностью обеспечивать литературу живыми соками. Истинность переживания
грозила обернуться мнимостью моды. Самые талантливые и проницательные это
понимали. Начав произведениями вполне "южными" по своему содержанию,
интонации, комплексу идей, Роберт Пени Уоррен, один из теоретиков школы,
пришел ко "Всей королевской рати", роману, в котором, в традиционной
"южной" форме, исследовалась остросовременная общественная проблематика.
Идеологические и поэтические формулы "южного ренессанса" впервые
возникли в середине 20-х годов, когда Фолкнер только начинал еще свою
литературную карьеру. Однако же десятилетие спустя именно его объявили
лидером направления, именно в его книгах обнаружили наиболее выразительное
подтверждение жизненности традиции.
Оснований к тому, вроде, хватало. Мало того что действие его романов
разворачивается на глубоком Юге,-- во многих из них возникают образы, прямо
выражающие ту сумму настроений, которые и составили как раз
идейно-психологический фундамент нового литературного движения. Это и
знакомая нам мисс Дженни, и другая героиня того же "Сарториса" -- Нарцисса
Бенбоу, это и миссис Компсон из "Шума и ярости" ("Разве можно так запросто
обидеть меня, издеваться надо мной? -- вопрошает она.-- Бог, кто бы Он там ни
был, не допустит этого. Я -- леди"), это, наконец, один из персонажей "Света
в августе", преподобный Хайтауэр.
Далее, в литературе "южного ренессанса" исключительную роль всегда
играла природа: ее мягкая естественность противопоставлена пронзительному
скрежету машины, потеснившей человека на задворки жизни. Но ведь и в
фолкнеровском мире природа -- деятельный и существенный элемент.
Перелистывая страницы романов его и новелл, мы то оказываемся в "горячей,
неподвижной, пьяняще-сосновой тишине августовского дня", то наблюдаем
"спокойные закаты в октябре, безветренные, с запутавшимися в них полосками
дыма", то перемещаемся дальше-- в зиму, когда "нигде не видно никакого
движения, только дым стелется по земле... и не слышно ничего, кроме стука
топоров и тоскливых гудков паровоза".
Наконец, возвышенная поэтичность слога, являющаяся приметой творческой
манеры едва ли не любого "южного" автора, была весьма характерна и для
фолкнеровской прозы.
"Светает, занимается утро; сера и пустынна, обмирает окрестность,
проникнутая мирным и робким пробуждением птиц".
"И где-то далеко позади, бесконечно холодное и чуждое их нелепому
круговращению, но в то же время неразрывно с ними слитое, перед Баярдом
стояло чье-то лицо. Вырисовываясь в непроглядно-черной тьме, оно, несмотря
на свою отчужденность, казалось, было чем-то сродни быстротекущему
мгновенью, какой-то частице бесконечного хаоса, но частице, вносящей в эту
круговерть ровную прохладу легкого слабого ветерка".
Примеров в таком роде можно привести немало -- недаром Фолкнер
совершенно всерьез говорил о себе как о "неудавшемся поэте". Он и
действительно начинал стихотворными опытами-- еще в 1919 году журнал
"Нью-Рипаблик" опубликовал "Послеполуденный отдых фавна", а затем, в 1924 и
1933 годах, вышли два сборника стихов (написанных, впрочем, в юношеские
годы) : "Мраморный фавн" и "Зеленая ветвь". Поэтическое творчество Фолкнера
слишком явно зависимо от французского символизма (скажем, в том же "Отдыхе
фавна" не только художественная идея, но и само название заимствовано у
Малларме), чтобы говорить о нем всерьез. Сколько-нибудь интересным оно
кажется лишь с точки зрения последующего пути писателя. Например,
бодлеровский принцип "соответствий", столь бледно и подражательно
сказавшийся в стихах Фолкнера, замечательно и оригинально отозвался в прозе
-- взять хоть упомянутый уже эпизод "свидания" Айка Сноупса с коровой, взять
один из центральных персонажей того же романа ("Деревушка"), Юлу Варнер, --
этот образ весь построен из частиц сугубо материальных, земных-- и в то же
время он величественно, высоко поэтичен.
Словом, поэтическая природа фолкнеровского таланта безусловна, и в
этом отношении взгляд его на мир действительно совпадал, совмещался со
взглядом писателей-земляков. Но близость внешнего облика обманчива.
Впрочем, даже и она небезоговорочна.
Верно: Фолкнер, подобно большинству писателей "южной" школы, нередко
ищет в природе тишину и покой и находит соответственные художественные
способы передачи этого состояния. Но если для них оно непреложно и вечно,
то для Фолкнера человечески значимо и потому непостоянно. То и дело в его
книгах возникает -- в лад эмоциональной взвинченности персонажей -- мотив
опасного буйства природы. Взять хоть роман "Когда я ум