Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
лкнер настойчиво окружает себя аурой ветерана. В начале
1919 года на улочках Оксфорда появляется человек в потертом офицерском
мундире; в руках, как мы уже знаем, -- палочка, а в глазах -- печаль,
невыразимая тоска: так выглядят люди, столкнувшиеся со смертью лицом к лицу
и уж не ждущие от мира никакого добра, никакой пощады.
Это была распространенная поза. Сам же Каули, фолкнеровский сверстник,
вспоминает, что "в те годы смерть оказывала на молодежь
странно-магнетическое воздействие... В представлении американских писателей
нового поколения она превратилась в романтическую мечту".
Вот теперь и впрямь можно, то есть нельзя не обратиться к поэзии. Все
есть: предательство любимой, томление духа, которому тесно в студенческих
классах, не говоря уж о банковских конторах, где Фолкнер прослужил
несколько месяцев, и, наконец, последнее звено -- несостоявшееся, правда, но
как бы состоявшееся свидание с небытием.
Готова, то есть казалось, что готова, -- на самом деле другими
подготовлена -- и форма.
Шестнадцати лет Фолкнер открыл Суинберна, вернее, вскоре поправится
он, "Суинберн открыл меня, выскочив, как разбойник с большой дороги,
откуда-то из глубин моего измученного юношеского подсознания. Теперь мне
кажется, что я увидел в нем лишь объемистый сосуд, в который можно
поместить, не расплескав их, мои собственные смутные переживания".
Потом попалась на глаза книга, "раскрыв которую, я обнаружил то, что
ищут столь настойчиво, подвывая, как бездомные псы, нынешние поэты. Я
увидел, что это значит -- родиться в фантастическом мире: раскрыть
великолепие оседлости, красоту принадлежности к почве, как принадлежит ей
дерево, которое облаивают глупцы, а ветра смерти, отчаяния, безнадежности
раздевают безжалостно догола; и все равно оно стоит, прекрасное в своей
печали". Книга называлась "Парень из Шропшира", написал ее другой
английский поэт-неоромантик, Альфред Хаусмен.
Далее -- уже через посредство педанта-систематика Фила Стоуна --пришли
елизаветинцы и Ките и, наконец, Верлен, Малларме, Элиот.
Мешанина, конечно, изрядная; тем не менее Фолкнер брал понемногу у
каждого. Именно брал, заимствовал -- этого необходимого уточнения и не
делают как раз нынешние публикаторы и комментаторы. Иногда даже кажется,
что они не дают себе особого труда вчитаться в то, что печатают и
разбирают; а может, чрезмерно доверяются мнению все того же Фила Стоуна.
Впрочем, он, при всем пристрастии, судил все же осторожнее некоторых
нынешних. В предисловии к "Мраморному фавну" (сборник был издан в 1924 году
и сложился в основном из стихов, написанных четырьмя-пятью годами ранее)
Стоун пишет: "Это стихи молодого человека, в них неизбежно отражается пора
исканий и иллюзий. Им присущи слабости, также характерные для начинающего
поэта: нетерпение, незрелость, недостаток образования. Но есть и чистый
восторг юности, и печаль, странная, смутная, без повода печаль, которую
случается испытывать в этом возрасте... Мне кажется, эти стихи внушают
надежду. Они обнаруживают незаурядное чувство слова, в них есть музыка,
инстинктивное ощущение цвета и ритма, а временами -- намек на будущую
твердость руки. Они написаны человеком, который наделен истинным даром,
наносное уйдет, и в конце концов распустятся цветы, которые могли быть
взращены только в собственном саду".
Ничего не сбылось, сад не вырос, ростки, не успев пробиться наружу,
зачахли еще в зерне. Ибо рассада была привозной.
Мы уже знаем, как это было. Вернулся домой молодой человек и, приняв
облик все повидавшего и во всем разочаровавшегося скептика, начал подбирать
слова и рифмы.
О чем стихи, кто их лирический герой? Естественно, пилот, естественно,
солдат-фронтовик. Но поскольку реального опыта не было и подлинных
переживаний тоже не было, пришлось сразу же этого героя-ветерана извлекать
из естественной среды обитания, окружать романтическим флером, превращать
во влюбленного, жестоко обманутого возлюбленной, а также в стоика, гордо
принявшего удел одиночества и смерти. "Вечность", "молчание", "рок",
"тьма", "каверны земли", "струи звездного света" -- таковы декорации, в
которых разыгрываются драмы отчаяния и слабой надежды. В таких декорациях
Актер должен выглядеть соответственно. Какое-то, недолгое впрочем, время
еще удерживался военный летчик, разумеется, не просто летчик; -- рядовой
труженик войны, а Икар XX века, искатель; его неудержимо тянет к солнцу, в
лучах которого "сквозь утра свет шагает он, огромный... а затем, как пулею
звезда..." -- здесь набросок стихотворения "Ас" обрывается. Не потому ли,
что автору явно мешает солнечный свет, а того более - "кожаная куртка",
"сигарета", "светлые волосы" пилота -- слишком все оптимистично, слишком
осязательно. Так и не начавшемуся, по существу, полету приходит на смену
мраморная стылость форм, солнечному лучу -- пугающая тьма, реву мотора --
запредельная музыка сфер, человеческим фигурам -- фигуры мифа и сказки. Тут
как раз очень кстати пришелся Суинберн. Вакханки и нимфы, бассариды и
менады прочно поселились в поэзии Фолкнера, кочуя из стихотворения в
стихотворение и придавая им, по видимости, единство образного смысла. Но
заемное всегда выдает себя, и уж тем более неспособно чужое компенсировать
недостаток своего.
Зачем нужны были английскому поэту мифические персонажи, зачем
возрождал он ритуалы, закрепленные в старых сказаниях? Затем, чтобы, бросив
вызов ханжеским нравам викторианского века, воспеть волю природной жизни,
ненавидящей любые запреты. В праисторической дали виделось ему спасение от
пошлости, от торгашеской расчетливости современной жизни. Здесь -- плен и
тоска чувства, там -- полная раскованность и грешная свобода.
Пан при свете дневном, Вакх во мраке вечернем
Быстроногой лани быстрей,
Преследуют с пляской, поят восхищеньем
Бассарид и менад -- лесных дочерей.
И, как губы, что радость таят, улыбаясь,
Так же нежно смеется листва, расступаясь,
То скрывая, то вдруг открывая зренью
Бога в пылкой погоне, беглянку среди ветвей.
(Пер. В.Невского)
Но Фолкнер-то жил в другие времена и в других краях, что ему нравы
викторианской Англии? И эротическая символика мифа в своем содержательном
значении не особенно его волновала. Положим, ничто не пропадает -- не прошло
даром и знакомство со Суинберном, а также с другими англичанами. Нам еще
предстоит прочитать "Деревушку", и, дойдя до нее, мы увидим, как отозвалась
в этом романе знаменитая "Аталанта в Калидоне" (откуда и взяты только что
приведенные строки): "...всей своей внешностью она... напоминала о
символике дионисииских времен -- о меде в лучах солнца и о туго налитых
виноградных гроздьях, о плодоносной лозе, кровоточащей соком под жадными и
жестокими копытами козлоногих". А Китса скрыто и прямо Фолкнер вообще будет
цитировать постоянно. Но там эти цитаты органично войдут в уже созданный,
свой художественный мир, займут в нем необходимое место. А пока фавны и
нимфы образуют только искусственный фон, долженствующий оттенить
возвышенные чувства несчастного влюбленного -- сквозного героя фолкнеровской
лирики. Поэтому там, где у Суинберна -- мускульная сила, скульптурная
точность стиха, у подражателя -- лишь вялая, сентиментальная
расслабленность. Вот подстрочный перевод:
Несчастная нимфа и Пан несчастный, о, как рыдал он, ощутив
Лишь ветра тихий вздох и шевеленье
Речного тростника; несмелый чувства взрыв
И сладость запустенья -- и боли аромат.
Впрочем, энергичная ритмика, контрастная четкость образов -- это как
раз то, что Фолкнера привлекало в английском поэте всего менее, скорее --
смущало.
Вперед, через мели к волнам,
Крепнет ветер соленый, ревет,
Преследуя нас по пятам,
Подгоняя смерть вперед.
(Пер. И.Кашкина)
"Смерть" -- подходит, и ощущение погони тоже подходит, но слишком все
здесь определенно и динамично, а нужны полутона, неукротимость следует
сбалансировать фатализмом.
Тогда Фолкнер обратился к французам -- Верлену, Малларме, Валери.
Вообще говоря, интерес к поэтам "конца века" был понятен: уж если учиться
изображать разочарование, тлен души, безнадежность, то у кого же, как не у
тех, кто действительно пережил -- и в совершенстве запечатлел -- тяжелейшую
душевную смуту? Но начинающий поэт из американской провинции слишком
поверхностно и слишком эгоистически прочитал "проклятых поэтов".
В поисках мира высших значений, которые должны прийти на смену
утраченным ценностям, они стремились "запечатлеть не саму вещь, а
производимые ею впечатления" (Малларме). Фолкнера же привлекали прежде
всего слова, приемы -- в их смысл он не вдумывался. Он даже название мог
позаимствовать -- написал вслед за Малларме собственный "Полдень фавна". Но
что с того? Близость все равно оказывается внешней, ибо повтор никогда не
бывает точным.
Не поиск собственного поэтического языка, хоть и с посторонней
помощью, это был. Придумывая ощущения и настроения ("...песня спета -- земли
великая душа разбилась пред кончиной света"), актер у нас на глазах
декламирует чужие строки, перебирает чужие парики, примеряет чужую одежду.
Получается просто гримаса, сплошная жестикуляция. В манере Суинберна.
И Малларме. И Франсуа Вийона. И Китса. Наконец, Элиота, который как раз
тогда начал выдвигаться в центр литературной жизни. В Европе, а потом в
Америке прочитали "Любовную песнь Дж. Альфреда Пруфрока", и Фолкнер не
замедлил воспользоваться новым образцом. Но и тут он просто подражает, а
суть безнадежно утрачивается. Элиот откровенно смеется над нелепыми
притязаниями своего персонажа -- потрепанного, облысевшего, уютно
свернувшегося в раковине быта Гамлета, -- Фолкнер его возвышает. В оригинале
герой, то есть, разумеется, совершенный антигерой, саморазоблачается; в
копии -- застывает в горделивом одиночестве, по-настоящему стремится "уйти
от мира к молчащей полночи на лоно", вовсе не задумываясь над тем,
насколько комически выглядит в своей позе непонятого и отверженного.
Оборачиваясь назад, можно, конечно, обнаружить в ранних пробах пера
известную необходимость. Сохранились, развились не только отдельные образы;
пристально вчитываясь в строки английских и французских предшественников,
Фолкнер воспитывал в себе интуитивно-поэтическое восприятие мира> столь
сильно сказавшееся в его зрелой прозе.
И все же между опытами молодости и позднейшими взлетами -- целая
пропасть.
Поражаешься, как изменяло Фолкнеру-поэту чувство меры, чувство стиля.
Осенью 1920 года он написал пьесу "Марионетки" (поставлена она так и не
была, даже на любительской сцене университета), где действуют персонажи
комедии дель арте: Пьеро, Коломбина, Арлекин. А несколько месяцев спустя
появился как бы стихотворный комментарий к пьесе: "Мир и Пьеро: ноктюрн".
Опять происходит очевидная подмена. Традиционный Пьеро, персонаж народной
комедии -- комедии! -- масок. Это, как мы помним, симпатичный паяц и растяпа,
все время попадающий в дурацкие положения. А Фолкнер под заемным именем
изображает страдальца, замкнутого в клетке из лунного света, и луна-паук
прошивает его сердце серебряными нитями. Коломбина, в свою очередь, уже не
неверная жена, а силуэт женщины, бросающей к ногам Пьеро алую розу --
"отрезанную руку". Двум влюбленным не найти дороги друг к другу, и Пьеро
грустно осознает, что "в одиночестве состариться он должен и погибнуть".
Короче -- еще один вариант фавна -- летчика -- непонятого художника.
Как говорилось, вслед за Суинберном Фолкнер принялся за Хаусмена.
По-видимому, и в пору изнурительной погони за нимфами и наядами жил в
глубине души деревенский парень, которому внятен язык леса и земли. Потому
и вызывали сердечный отклик строки, в которых и чувство места сохранялось,
и темная грусть-тоска жила.
А что теперь с упряжкой,
А что с плужком моим,
Которыми я правил,
Покуда был живым?
Как прежде тянут кони
По той земле плужок,
Где ты пахал когда-то,
Куда ты ныне лег.
(Пер. Б.Слуцкого)
Только и Хаусмен слабо помогал, больше того, "шропширский парень",
попадая в чужие края, сразу утрачивал живость, превращаясь опять-таки в
разочарованного изгнанника.
Снова думаешь о том, как на Фолкнера поработало время -- не всегда к
его благу. Все написанное им теперь найдено и обнародовано, но страсть
библиофила этим, естественно, не утолишь. Согласно изысканиям одного
энтузиаста, к 1974 году сохранилось 70 экземпляров первоиздания "Мраморного
фавна": двадцать шесть хранится в университетских библиотеках, тридцать -- в
частных коллекциях, а четырнадцать у случайных владельцев, которые и
становятся объектами осады. Причем готовы дать за тощий томик больше, чем
дают за первоиздание "Тамерлана" Эдгара По, не говоря уж о хемингуэевском
сборнике того же 1924 года -- "Три рассказа и десять стихотворений".
Семьдесят, лет назад такую ситуацию и вообразить было невозможно.
6 августа 1919 года нью-йоркский журнал "Нью рипаблик" опубликовал
"Полдень фавна" и заплатил автору первый в его жизни гонорар -- пятнадцать
долларов. Эта победа чрезвычайно вдохновила автора, а также его
литературного опекуна, и они принялись рассылать рукописи в различные
издания. Стихи повсюду отклоняли, иногда с объяснениями, иногда без всяких
объяснений... Однажды, сильно раздраженные очередным отказом, друзья решили
разыграть издателей. Переписали знаменитую поэму Кольриджа "Хан Кублы" и,
подписав ее собственным именем автора, отправили в редакцию журнала. Пришел
ответ: "Мистер Кольридж, нам понравилась Ваша поэма, но, к сожалению,
опубликовать ее в настоящее время не представляется возможным". Фолкнер мог
чувствовать себя удовлетворенным: если уж Кольриджа не хотят печатать,
стало быть, не в том дело, что стихи молодого автора дурны, -- просто
издательским миром правят дураки.
Пошутив, Фолкнер все же возобновил попытки. -- эффект был прежним.
Тогда Стоун принялся за дело решительно -- предложил сделать авторское, то
есть за собственный счет, издание. Таким образом тиражом в тысячу
экземпляров и был отпечатан известный уже нам "Мраморный фавн".
Сборник встретило полное молчание критики и такое же равнодушие
публики. Забегая вперед, скажу, что та же судьба ожидала вторую -- и
последнюю -- поэтическую книгу Фолкнера "Зеленая ветвь". К тому времени --
дело происходило в 1933 году -- автор уже завоевал некоторое положение в
литературе, но не помогло и это -- спроса не было. Правда, ко второму
поражению Фолкнер отнесся хладнокровно, примирившись, очевидно, с тем, что
поэта из него не получилось. Во всяком случае, к стихотворной форме он, по
существу, больше не возвращался и издать ранее написанное попыток не
предпринимал.
Есть, впрочем, некоторые основания полагать, что и в молодости, в
самую бурную пору стихотворчества, он уже смутно подозревал, что взялся не
за свое дело. Свидетельства косвенные, но все же внимания они заслуживают.
Многие в Фолкнере видели раньше, а некоторые видят и сейчас, лишь
природного, пусть необыкновенно одаренного художника, этакого барда"
заброшенного в XX век из седой древности, либо медиума, чьими устами вещает
дикая природа. Мыслей, сознательного отношения к творчеству, которое столь
характерно именно для литературы XX века, у него не находили. Один
американский критик писал в 50-е годы: "Не думаю, что у Фолкнера когда-либо
были идеи. Ощущения, высказанные с устрашающей энергией, -- да, но не идеи,
не стремление понять мир, вместо него - одно лишь желание чувствовать
глубоко и переводить на язык слов свои ощущения и видения". Честно сказать,
писатель и сам приложил некоторые усилия к созданию такого именно образа.
Не счесть, сколько раз повторял Фолкнер, что он не литератор, а фермер,
простой деревенский парень, что напрасно в его книгах ищут больше, чем в
них есть. "Мне нравится рассказывать истории, описывать людей и ситуации.
Но это все. Сомневаюсь, чтобы какой-нибудь автор знал, о чем хочет
рассказать. Он всего лишь пытается поделиться тем, что знает о своих местах
и людях этих мест, и сделать рассказ по возможности волнующим". А все
остальное, мол, - интеллектуальные игры критиков, которые, в минуту
раздражения скажет Фолкнер, являются естественными врагами художника.
Есть в этих высказываниях искренность, есть доля кокетства, есть
самозащита недоучки, который в свое время грамотой пренебрег, а потом тайно
по этому поводу всю жизнь сокрушался и, как мог, приобщался к знанию.
Например, еще в Париже Фолкнер тщательно, с карандашом в руках, читал
"Книгу по современной критике", где особенное его внимание привлекли статьи
Гуго фон Гофмансталя "Поэт и его слушатель" и немецкого историка культуры,
представителя так называемой "философии жизни" Вильгельма Дильтея "Опыт и
творчество". Сохранились заметки на полях этих статей, свидетельствующие о
живом, не стороннем интересе автора к прочитанному.
Это были уже не первые критические опыты -- если, конечно,
позволительно назвать опытом достаточно дилетантские реплики. Представляясь
публике "деревенским парнем", Фолкнер то ли забыл, то ли не хотел
вспоминать, что писал в молодости не только стихи, но также и статьи --
нерегулярно, от случая к случаю, не придавая им, может быть, серьезного
значения, но все-таки писал. Сейчас они включены в книгу "Ранняя проза и
поэзия", тогда печатались все в той же университетской газете и еще в
авангардистском журнальчике "Дабл Дилер", который издавался в начале 20-х
годов в Новом Орлеане. Им явно не хватает определенности и системы, - да и
откуда взяться? -- не хватает и мыслительной широты, отличавшей, допустим,-
критическую прозу молодого Джойса, не говоря уж об эссеистике Томаса Манна,
-- глубочайшее уважение к университетской учености обоих Фолкнер пронес
через все годы. Но какие-то догадки были, автор ощупью натыкался на нечто
важное и необходимое -- во всяком случае для себя. Эти догадки и позволяют
предполагать, что не вполне тверд он был в поэтических поисках.
Вот рецензия на сборник стихов Уильяма Перси "Однажды в апреле".
Стихи, объективно говоря, посредственные, подражательные, в
ложноромантическом духе. Но понять, что в них задело Фолкнера, можно --
скорее всего ощущение, как сказал бы Гете, избирательного сродства, он и
сам писал нечто подобное, сам испытывал те же трудности. Потому критика
становится подобием самокритики -- автор пытается осознать и собственную
силу -- или то, что силою казалось, -- и слабости, в которых прямо
признаваться не хотелось. Конечно, ему понравился у Перси "яркий
романтический колорит средневековья" -- "да и самому рецензенту был близок,
даром, что ли, читались так жадно прерафаэлиты -- Россетти и прежде всего
Суинберн? Он оценил позу отверженного: "Как, увы, многим из нас, ему
следовало