Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
можно так выразиться, локальный, будучи приурочено лишь к определенным
областям. Оно, кроме того, подчинено другим движениям. Сказать же, что
тяжелые предметы движутся вниз, а легкие -- вверх, это то же, что сказать,
что тяжелые предметы тяжелы, а легкие легки. Ибо то, что выражено в
предикате, уже по смыслу самого термина содержится в субъекте. Но если под
тяжелыми предметами философы подразумевают плотные, а под легкими --
разреженные, тогда они делают некоторый шаг вперед, но доходят, скорее, до
познания дополнительного и сопутствующего явления, чем до познания причин.
Те же, кто, с другой стороны, объясняет стремление тяжелых тел таким
образом, что, мол, они стремятся к центру земли, а легких -- что они
стремятся к небесным сферам и областям как к свойственным им местам,
конечно, высказывают нечто определенное и даже устанавливают определенную
причину, однако это всецело ошибочно. Места ведь не являются силами, а на
тело нельзя действовать иначе как через другое тело; и всякое быстрое
движение тела, которое представляется нам как бы стремлением найти себе
место, на деле есть стремление не просто занять какое-нибудь место или
положение, но положение по отношению к некоторому другому телу. ......
ОПЫТЫ ИЛИ НАСТАВЛЕНИЯ
НРАВСТВЕННЫЕ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ
ПОСВЯЩЕНИЕ
К ПЕРВОМУ ИЗДАНИЮ "ОПЫТОВ" 1597 Г.
М-ру Антони Бэкону
Любезный брат мой! Я поступаю ныне подобно тем владельцам садов,
которые, имея плохих соседей, собирают плоды, прежде чем они созреют,
опасаясь, чтобы их не разворовали. Эти плоды моих размышлений готовы были
выйти в свет. Задержать их выход было бы хлопотно и могло подать повод к
толкам; пустить их на волю судеб значило бы подвергнуть их опасности
искажения или приукрашивания, как вздумалось бы любому их издателю. Вот
почему я почел за лучшее издать их самому так, как они некогда вышли из-под
моего пера, что не грозит никакими неприятностями, разве что автора их
упрекнут в слабости. Я всегда был того мнения, что изъятие своих
произведений из обращения (за исключением особых случаев) может быть
поступком столь же тщеславным, как и навязывание их читателю. Так что я в
этом случае сам явился себе цензором и не нашел их ни в чем противными
религии или же вредными для нравов, но, скорее, как кажется мне,
целительными. Единственно, почему я выпускаю их неохотно, это потому, что
они будут подобны новым полупенсовым монетам: серебро в них полноценно, но
монеты очень уж мелки. Но раз уж они не остались со своим создателем, а
хотят гулять по свету, я представляю их тебе, как ближайшему мне по крови,
посвящая их, каковы они есть, нашей любви; она во мне так сильна (уверяю
тебя), что я иной раз желаю себе твои недуги, дабы ум твой, столь деятельный
и сильный, мог служить ее величеству, а я имел возможность посвятить себя
всецело созерцанию и занятиям, которые всего более мне по душе. Препоручаю
тебя всевышнему. Писано в моей адвокатской конторе на Грейс-Инн, 30 января
1597 года.
Любящий тебя брат Фрэнсис Бэкон
ПОСВЯЩЕНИЕ
К ИЗДАНИЮ "ОПЫТОВ" 1612 Г.
Генриху, принцу Уэльскому,
герцогу Корнуэльскому и графу Честерскому
Ваше высочество!
Разделив жизнь свою на две части -- созерцательную и деятельную, -- я
желал бы преподнести ее величеству и вашему высочеству скромные плоды обеих
этих частей. Обстоятельные трактаты требуют досуга пишущего, равно как и
досуга читателя, между тем как ваше высочество заняты своими королевскими
делами, а я -- постоянной службою. Это и вынудило меня избрать иной род --
кратких очерков, примечательных, скорее, содержанием, нежели тщательностью
отделки, которые я назвал "Опытами". Слово это новое, сама же вещь отнюдь не
нова. Ибо послания Сенеки к Луцилию, если хорошенько в них разобраться, не
что иное как "Опыты", т. е. отрывочные размышления, хотя и облеченные в
форму посланий. Я знаю, что эти мои труды недостойны вашего высочества: ибо
что может быть вас достойно? Но я питаю надежду, что они, как малая толика
соли, возбудят в вас аппетит, не пресыщая. И хотя они касаются вещей,
наиболее обычных и в жизни людей, и в их сочинениях (чего удалось мне
достичь, я не знаю), однако я старался избегать в них пошлости и черпать
больше из опыта, нежели из книг; так что они не являются ни повторением, ни
пустыми вымыслами. Как бы то ни было, я смиренно прошу ваше высочество
благосклонно принять их и заключить отсюда, что если я так стремлюсь
доказать свою преданность вашему высочеству по собственному своему почину,
то тем более готов я служить исполнению приказаний ваших.
Желая вашему высочеству всех благ вашего высокого сана, остаюсь вашего
высочества смиренным слугою.
Фр. Сент-Албан
ПОСВЯЩЕНИЕ
К ИЗДАНИЮ "ОПЫТОВ" 1625 Г.
Моему милостивому господину
светлейшему герцогу Бэкингему, лорду-адмиралу Англии
Милорд!
Соломон сказал: "Добрая слава подобна драгоценному благовонию". Такова,
несомненно, будет судьба вашего имени в потомстве. Ибо вы равно возвеличены
судьбою и собственными заслугами и посеяли много доброго, чему суждено жить
долго. Сейчас я выпускаю в свет мои "Опыты", которые из всех моих сочинений
получили наибольшее распространение; надо полагать, потому, что они ближе
всего к практическим делам и чувствам людей. Я увеличил их число и улучшил
достоинство, так что они представляют совершенно повое сочинение.
Преданность моя вашей светлости и милости, оказанные мне вами, побуждают
меня предпослать ему ваше имя как в английском, так и в латинском изданиях.
Ибо я надеюсь, что латинское издание (будучи на языке международном) будет
жить, покуда живут книги.
Мое "Восстановление" я посвятил королю; мою "Историю Генриха Седьмого"
(которую я ныне тоже перевел на латинский) и части "Естественной истории" --
принцу; а эти "Опыты" -- вашей светлости. Они принадлежат к лучшим плодам,
которые божьей милостью могло принести мое перо. Да сохранит Бог вашу
светлость!
Вашей светлости преданный и верный слуга
Фр. Сент-Албан
"I. Об истине"
"Что есть истина?" -- спросил насмешливо Пилат и не стал дожидаться
ответа. Разумеется, есть люди, которые испытывают восторг от
неопределенности и головокружения и считают, что они попадут в рабство, если
станут придерживаться какого-либо неизменного убеждения, что истина повлияет
на свободу воли как в мыслях, так и в поступках. И хотя секты такого рода
философов исчезли, еще остаются нерешительные умы, которые сохраняют эту
привычку, хотя они и не пользуются таким влиянием, какое имели философы
древности. Но ложь попадает в фавор не только потому, что для обнаружения
истины нужно преодолеть трудности и приложить труд; и не потому, что, когда
истина обнаружена, она налагает ограничения на мысли людей; а в силу
естественной, хотя и порочной любви ко лжи, как таковой. Одна из более
поздних философских школ греков занималась этим вопросом и зашла в тупик, не
зная, что же во лжи есть такого, что она нравится людям, хотя она и не
доставляет им наслаждения, как поэтам, и не приносит им барыша, как
торговцам, а просто нравится ради самой лжи.
Но я не могу не сказать: эта самая истина есть обнаженный и открытый
дневной свет, при котором маски, представления и торжества мира выглядят в
половину менее величественными и утонченными, чем при свете свечей.
Возможно, истина и может по своей ценности приблизиться к жемчугу, который
лучше всего выглядит днем, но она никогда не поднимется до ценности алмаза
или карбункула, которые смотрятся при самом разном освещении. Действительно,
примесь лжи всегда увеличивает наслаждение. Разве кто-либо усомнится в том,
что если бы умы людей были освобождены от суетных мнений, лестных надежд,
ложных оценок, свободной игры воображения и тому подобного, то они у многих
людей сжались бы и обеднели, исполнились бы меланхолии и отвращения и стали
бы неприятны им же самим. Один из отцов в великой суровости назвал поэзию
"vinum daemonum"[1], поскольку она насыщает воображение, и все же
она является лишь тенью лжи. Но вред приносит не та ложь, которая проходит,
не задерживаясь, сквозь ум, а та, которая пускает корни и укрепляется в нем,
т. е. такая ложь, о которой мы говорили ранее.
Но как бы ни представлялись все эти вещи в извращенных суждениях и
чувствах людей, все же истина, которая действительно только сама может
судить о себе, учит, что поиски истины, т. е. любовь к ней и ухаживание за
нею, знание истины, т. е. ее присутствие, и вера в истину, т. е. наслаждение
ею, составляют высшее благо человеческой натуры. Первым созданием Бога, в
трудах дней его, был свет видимый, последним -- свет разума; и его субботний
труд с того времени всегда есть свет его духа. Сначала он вдохнул свет в
лицо материи, или хаоса; затем -- свет в лицо человека, и с тех пор он
постоянно вдохновляет и вызывает свет в лицах избранников своих. Ведь
прекрасно сказал тот поэт, который украсил секту, в других отношениях
уступавшую остальным: "Приятно стоять на берегу и видеть корабли, борющиеся
с волнами; приятно стоять у окна замка и наблюдать внизу битву со всеми ее
превратностями; но ни с чем не сравнимо то наслаждение, когда стоишь на
прочном основании истины (вершина, которую ничто не может превзойти и где
воздух всегда свеж и чист) и наблюдаешь ошибки, и блуждания, и туманы, и
бури внизу в долине"[2]. Это правильно, но всегда это зрелище
должно наблюдать с жалостью, а не с напыщенностью или гордостью. Разумеется,
добиться того, чтобы ум человека действовал в милосердии, покоился на
провидении и опирался на столпы истины, значит достичь рая на земле.
Если перейти от теологической и философской истины к мирской, то даже
те, кто сам не придерживается этого правила, признают, что честность и
прямота в делах составляют честь человеческой натуры и что добавление лжи
подобно примеси в золотой или серебряной монете; это, быть может, и улучшает
обработку металла, но портит его чистоту. Ибо эти извилистые и кривые пути
суть действия змия, который бесчестно передвигается на брюхе, а не на ногах.
Нет другого порока, который бы так покрывал человека позором, как если его
найдут лживым и вероломным; и поэтому очень хорошо сказал Монтень, когда он
исследовал причину того, почему лживое слово является таким бесчестьем и
таким позорным обвинением: "Если хорошенько взвесить, то сказать, что
человек лжет, это значит сказать, что он смел перед Богом и труслив перед
людьми"[3]. Ибо ложь открыта Богу и ускользает от человека.
Безусловно, вся преступность лжи и вероломства ни в чем не может быть
выражена более полно, как в том, что она будет последним трубным гласом,
который призовет род человеческий на суд божий, ибо предсказано, что, когда
придет Христос, он не найдет веры на земле.
"II. О смерти"
Люди страшатся смерти, как малые дети потемок; и как у детей этот
врожденный страх усиливается сказками, так же точно и страх смерти. Конечно,
мысль о смерти как каре за грехи и переходе в иной мир благочестива. Но
боязнь ее как неизбежной дани природе есть слабость. Да и в благочестивые о
ней размышления примешивается порой доля суетности и суеверия. В иных
монашеских сочинениях о смертных муках нам напоминают, какова боль,
ощущаемая человеком, если терзать хотя бы кончик пальца его, и каковы,
следовательно, должны быть муки смерти, когда разрушается все тело. А между
тем смерть зачастую менее мучительна, чем повреждение одного члена, ибо
самые важные для жизни органы не есть самые чувствительные. "Pompa mortis
magis terret quam mors ipsa"[4] -- слова эти заключают в себе и
философскую и житейскую истину. Стоны, судороги, мертвенный лик, слезы
друзей, траур, погребение и прочее -- вот отчего смерть предстает ужасной.
Заметьте, что нет в душе человека такой даже самой слабой страсти,
которая не побеждала бы страха смерти; а значит, смерть не может быть столь
уж страшным врагом, раз есть у человека целая рать, способная ее одолеть.
Месть торжествует над смертью; любовь ее презирает; честь призывает ее; горе
ищет в ней прибежища; страх предвосхищает ее. А когда убил себя император
Отон, жалость -- это слабейшее из чувств -- многих побудила искать смерти из
сочувствия императору и в знак верности. Сюда же Сенека прибавляет еще
прихотливость и пресыщение: "Cogita quamdiu eadem feceris, mori velle non
tantum fortis, aut miser, sed etiam fastidiosus potest"[5]. Ведь
человек бывает готов умереть, не будучи ни храбрецом, ни несчастливцем,
оттого только, что ему наскучит однообразие. Заметьте и то, как мало
действует приближение смерти на сильных духом, ибо каждый из них до конца
остается самим собой. Цезарь Август умер с любезностью на устах: "Livia,
conjugii nostri memor, vive et vale!"[6] Тиберий -- продолжая
лукавить; как говорит Тацит: "Jam Tiberium vires, et corpus, non
dissimulatio, deserebant"[7]; Веспасиан -- с шуткой, сидя на
стульчаке: "Ut puto deus fio"[8]; Гальба -- с изречением,
подставляя шею убийце: "Feri, si ex re sit populi Romani"[9];
Септимий Север -- впопыхах: "Adeste, si quid mihi restat
agendum"[10]. И так далее.
Стоики, несомненно, уделяли смерти чрезмерно много внимания и пышными к
ней приготовлениями делали ее еще более устрашающей. Мне же более по душе
тот, "qui finem vitae extremum inter munera ponat naturae"[11].
Умереть столь же естественно, как и родиться; а для младенца второе, быть
может, не менее болезненно, чем первое. Кто умирает за важным делом --
подобен раненному в жарком бою, поначалу едва ощущающему боль. Поэтому, кто
поглощен благими помыслами, тот поистине избавлен от мук смерти. Но всего
слаще, поверьте, звучит гимн "Nunc dimittis"[12], когда человек
достиг достойной цели и оправдал ожидания. У смерти есть еще то, что она
открывает врата доброй славы и унимает завистников: "Extinctus amabitur
idem"[13].
III. О единой религии[14]
Будучи главной связующей силой общества, религия и сама должна быть
скреплена силой единства. Религиозные расколы и распри были неизвестны
язычникам. Причиной было то, что религия их состояла более в обрядах и
церемониях, нежели в твердой вере. Какого рода была эта вера, можно видеть
из того, что учителями и отцами церкви были у них поэты. Но истинный Бог
отличается именно тем, что он -- Бог-ревнитель, а поэтому и служения себе
требует безраздельного. Скажем же несколько слов о единстве церкви: каковы
плоды его, каковы границы и каковы пути к его достижению.
Плодами единства -- не говоря уж о том, что оно угодно Богу, а это
превыше всего -- равно пользуются и те, кто не приобщен к церкви, и те, кто
находится в лоне ее. Что касается первых, то, несомненно, ереси и расколы
являются величайшим соблазном, худшим даже, нежели развращенность нравов.
Ибо, как в теле человеческом ранение или нарушение связей более опасны, чем
скопление испорченных соков, так же точно и в теле церковном. Ничто так не
отдаляет и не отвращает людей от церкви, как нарушение единства. А поэтому
всякий раз, когда один говорит: "Ecce in deserto", а другой: "Ecce in
penetralibus"[15], т. e. когда одни ищут Христа на сборищах
еретиков, а другие -- во внешней церкви, надо, чтоб непрерывно звучал в ушах
людей голос: "Nolite exire!" -- "Не выходите!" Учитель
язычников[16] (чьим призванием была забота о не приобщенных к
церкви) говорит: "Если вся церковь сойдется вместе, и все станут говорить
незнакомыми языками, и войдут к вам незнающие или неверующие, то не скажут
ли, что вы беснуетесь?". А ведь так оно и есть: атеисты и нечестивцы, слыша
о стольких разногласиях в делах веры, отвращаются от церкви и "занимают
места в собрании развратителей"[17]. Сошлюсь на пример, хотя и
пустяшный для столь серьезного предмета, зато наглядно рисующий уродство, о
котором я говорю. Один мастер насмешки в свой список книг для вымышленной
библиотеки включил такое заглавие, как "Мавританская пляска
еретиков"[18]. И действительно, каждая секта кривляется на свой
лад; как же не вызвать насмешек у нечестивцев и развращенных политиканов,
склонных относиться непочтительно к священным предметам?
Для тех, кто уже находится в лоне церкви, плодом единства является мир,
таящий в себе неисчислимые блага, ибо он укрепляет веру, побуждает к
милосердию, из мира церковного претворяется в мир душевный; а силы, ранее
затрачиваемые на полемические сочинения, обращаются на проповедь смирения и
благочестия.
В отношении границ единства чрезвычайно важным является правильное их
обозначение. Тут возможны две крайности. Иным фанатикам невыносим малейший
намек на примирение: "С миром ли? И сказал Ииуй: что тебе до мира? Поезжай
за мною"[19]. Не мир им важен, но вербовка приверженцев. И
напротив, иные лаодикийцы[20] и нерадивые полагают, что в делах
веры можно сойтись на полпути, хитроумно согласовав стороны и взявши от
обеих понемногу -- словно берутся быть судьями между Богом и людьми. Обеих
крайностей следует избегать; а этого можно достичь, если будут просто и
понятно разъяснены два по видимости противоречивых положения христианского
устава, начертанного самим Спасителем: "Кто не с нами, тот против нас" и
"Кто не против нас, тот с нами"[21], т. e. если основные и
существенные вопросы веры будут отделены и отграничены от вопросов,
касающихся не столько веры, сколько мнений, порядка или добрых намерений.
Это многие могут счесть чем-то само собой разумеющимся и уже свершившимся.
Однако если бы оно вершилось с меньшим пристрастием, то получило бы большее
распространение.
Касательно этого я могу дать лишь один совет, сообразно моему скромному
разумению. Следует остерегаться двух видов разногласий, терзающих божью
церковь. В одном случае спорный вопрос настолько пуст и ничтожен, что не
стоит затрачиваемого на него пыла, каковой разжигается единственно духом
противоречия; ибо, как замечает один из отцов церкви, "хитон Христа не имел
швов, одежды же церкви были пестры". При этом он добавляет: "In veste
varietas sit, scissura non sit"[22], ибо единство и единообразие --
вещи различные. В другом случае спор идет по вопросу серьезному, но
доводится до чрезмерной тонкости и запутывается, так что становится скорее
изощренным, нежели существенным. Человек здравых понятий и суждений, слушая
порой спор глупцов, знает про себя, что спорящие разумеют одно и то же, но
сами никогда не придут к согласию. И если такова разница в суждении между
одним человеком и другим, нельзя разве предположить, что всевышний, читающий
в сердцах, различает в некоторых людских спорах единое намерение и приемлет
правду обеих сторон. Природа подобных разногласий отлично определена святым
Павлом в его предостережении против таковых: "Devita profanas vocum
novitates, et oppositiones falsi nominis scientiae"[23]. Люди сами
создают несуществующие противоречия и облекают их в новые слова, причем
таким образом, что смысл, вместо того чтобы подчинять себе слово, сам ему
подчиняется. Есть также два вида ложного единения, или примирения:
во-первых, когда единение зиждется л