Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
рассказывать то, что
было с нею, или то, что она слыхала от других. И я от души, глядя на ее
хохочущее лицо, смеялся вместе с ней, удивляясь свежести и неистощимости ее
юмора.
Но после того как мы расстались, вспоминая ее рассказы, я обратил
внимание на одну особенность их, которую раньше не замечал. Это полное
отсутствие нравственной оценки. Каждый отдельный случай как бы мог обойтись
и без этой оценки, но, когда осознаешь, что такой оценки никогда не бывало,
понимаешь, что за этим стоит. Я думаю, подсознательная тревога по поводу
этой особенности ее восприятия жизни и вызывала видение каторжного клейма.
Сейчас ясно -- не случись то, что случилось, рано или поздно она оказалась
бы в тюрьме.
Постель, конечно, была для нее кумирней. Святилищем, полным амурных
стрел, вроде того, куда я тебя сейчас веду. Однажды со мной случился
сильнейший сердечный припадок, в котором она же была виновата.
-- Попробуем, -- простодушно предложила она себя, -- может, пройдет.
При ее пиратской беззаботности и щедрости мы часто сидели без денег. Но
она, к ее чести, это переносила легко. Бывало, возьмет большой кусок хлеба,
обмажет аджикой, запьет чаем, и больше ей ничего не надо. Здоровье у нее
было феноменальное. Она могла на какой-нибудь пирушке у моих друзей
проплясать всю ночь, пить наравне с мужчинами, поспать два часа, уйти на
работу и прийти оттуда свежей, как восемнадцатилетняя девушка, только что
вставшая с постели.
Храбрость, дерзость -- об этом и говорить нечего. Однажды, когда я был
на раскопках, она забыла дома ключи. Мы жили на шестом этаже. Она пришла к
соседям, жившим под нами, вышла на их балкон, взобралась на перила,
дотянулась до нашего балкона и, к немому ужасу соседей, вскарабкалась на
него.
В другой раз мы были за городом в моем родном селе. Зашли в гости к
товарищу моего детства. И вот мы стоим в десяти шагах от волкодава,
привязанного цепью к своей конуре. А мой товарищ рассказывает про его
свирепый нрав. Он никого даже из домашних к себе не подпускал, кроме моего
товарища и его матери. Но мама его недавно умерла, и товарищ мой жаловался,
что теперь не может надолго отлучиться от дому, потому что собаку надо
кормить и выгуливать.
Зейнаб слушала, слушала его и вдруг, не говоря ни слова, быстрыми
шагами пошла к собаке. Я не успел ничего сказать, только заметил, что
товарищ мгновенно побледнел. Когда до волкодава оставалось несколько метров,
он вдруг вскочил и, громыхнув цепью, ввалился в конуру. Зейнаб чуть не упала
от хохота.
Товарищ мой остался с разинутым ртом. Я-то знал, что у него за собака,
но Зейнаб здесь была в первый раз, и хозяин почувствовал себя неловко. Потом
мы обедали у него в саду, и он, взглянув на Зейнаб, вздрагивал и покачивал
головой. Вероятно, собака, за многие годы привыкнув, что ее все боятся,
растерялась при виде решительно приближающейся женщины.
Одним словом, что говорить. Примерно через год в мою жизнь вошел
страшный призрак подозрения. Не будь я столь доверчив, думаю, он мог войти и
раньше.
Во-первых, стали раздаваться странные телефонные звонки, и, когда я
брал трубку, на том конце провода ее воровато клали. Вот именно воровато!
Обычно это случалось после моих приездов из командировок. Потом я стал
замечать какие-то полуулыбки, полунамеки моих знакомых.
Когда я пытался выяснить, что они хотели сказать своими намеками,
обычно я это выяснял несколько дней спустя, оказывалось, что они ничего не
имели в виду. Я думал, что схожу с ума. Теперь я понимаю, что, видимо, в
самой интонации, с которой я спрашивал об этом, им чудилась возможность
какой-то драмы, и они увиливали от ответственности.
Наступили страшные времена. Я все еще, а может быть, сильней, любил ее,
а она была ко мне просто равнодушна. И я знал, что за моей спиной что-то
делается. Но унизиться до того, чтобы следить за ней, я не мог. Я даже не
мог внезапно прервать командировку и приехать, чтобы застать ее врасплох. Не
знаю. Не мог. Вероятно, я боялся себя, и, так как еще не пришел к мысли, что
ее надо убить, я боялся этого.
Как я теперь понимаю, к этому времени она, видно, запуталась в
отношениях со своими подонками. Несколько раз она мне говорила:
-- А ты мог бы убить меня? -- И долгим взглядом глядела на меня. --
Нет, не смог бы, -- сама же отвечала себе, -- убить человека нелегко.
Во всем этом была невероятная подлость. Во-первых, ясно, что, когда
всерьез говорят такие вещи, значит, чувствуют за собой серьезные грехи. Но
самое подлое не это. Ее слова надо было понимать так: у тебя не хватит
денег, мужества, чтобы купить лицензию на мой отстрел. И самый высокий
оттенок подлости, до границ его терпения далековато, значит, можно еще
повольничать.
Ты понимаешь, в чисто идейном плане я никогда, никому спуску не давал!
А в личном плане сплошь и рядом. Ты замечал такую особенность? Человек по
отношению к тебе проявляет огромную бестактность, совершенно точно
рассчитав, что тебе не хватит маленькой бестактности в разоблачении его
огромной бестактности. И действительно не хватает ее.
Почему? Тут своеобразная логическая цепь. Порядочный человек
подсознательно требует от себя полноты справедливости, чем пользуются люди,
плюющие на всякую справедливость.
Обычно нам не хватает этой маленькой бестактности в разоблачении наших
добрых знакомых и коллег, потому что мы чувствуем, что сами в чем-то
виноваты. Теперешняя бестактность нарастала в процессе наших долгих
отношений с этим человеком.
Внезапно разоблачив его сегодняшнюю бестактность, мы ставим под
сомнение уже давно построенную пирамиду отношений. Сказав человеку, что
последние кирпичи этой пирамиды сделаны из дерьма, мы вызываем в нем прежде
всего чувство негодования. Он же прекрасно знает, что многие кирпичи этой
пирамиды были сделаны из того же материала, что и последние. Почему же мы до
сих пор молчали? Ведь это нечестно, это несправедливо, ведь, если бы мы
вовремя сказали правду, он бы не стал тратить время и труды на эту якобы
ложную пирамиду!
Конечно, в конце концов мы рвем с ним. Но что он думает о нас? Если
наши дела идут хорошо: зазнался, подлец, унижает друга! Если плохо, еще
проще: злоба, зависть!
Но я отвлекся, хотя тут похожая схема. Я сейчас не буду говорить,
поверь мне, я все о ней узнал. Ее убийство было бы всего лишь маленькой
бестактностью разоблачения огромной бестактности ее жизни. Она полностью
заслужила казни еще до знакомства со мной. Но мог ли я ее убить? Хотя я был
в каком-то безумии...
Однажды мне пришло в голову, что из тюрьмы вернулся ее муж и она тайно
встречается с ним. Но нет, я абсолютно точно установил, что он погиб в
лагере. За этот год она много раз уезжала к родителям и оставалась там на
несколько дней. В первый год она всего два раза ездила туда и оба раза со
мной. Я подумал, что она, зная, как ее бедный отец дорожит нашей совместной
жизнью, и теперь, собираясь рвать со мной, готовит родителей. Но на этом,
может быть не самом страшном, вранье она и попалась.
Как-то приехал ее отец. Зейнаб возилась на кухне, а мы с ним сидели в
комнате.
-- Слушайте, -- сказал он вдруг, -- я никак за этот год не мог
выбраться в город. Но неужели вы хотя бы на воскресенье не могли приехать к
нам?
-- А разве вы с Зейнаб не встречались? -- спросил я осторожно,
чувствуя, что кровь в моих жилах действительно остановилась. Руки и ноги
мгновенно одеревенели. Я никогда не думал, что это образное выражение
основано на реальном самоощущении человека.
-- Где же я ее мог увидеть, -- отвечал он, -- я в город не выезжал, а
вы совсем разленились и ни разу к нам не поднялись.
Отец ее на следующий день уехал, я крепко выпил и стал готовиться к
решительной расправе.
-- Ты в этом году ездила к родителям или к другим родственникам? --
спросил я ее вечером.
-- Конечно, к родителям! -- сказала она и, не моргнув, посмотрела мне в
глаза.
Я дал ей такую затрещину, что она отлетела метра на два. Когда она
вскочила, первое, что я увидел в ее глазах, -- испуг и уважение. Именно
уважение! Я готов был на все. Я подошел к ней, и она вдруг закрылась рукой и
сказала:
-- Не надо... Я все расскажу сама...
Страх ее меня поразил! Я сам вырос в своих глазах. Рыдая и сотрясаясь
от рыданий, она прильнула ко мне, целуя и обнимая. Если б она при этом
молчала! Нет! Она стала рассказывать, что из тюрьмы вернулся ее бывший муж,
что он ее весь год преследует, грозится убить нас обоих, что она поддалась
его угрозам, но теперь всг!
Теперь пусть убивает, но она его больше не хочет видеть!
При этом, сотрясаясь от рыданий, она все нежнее и нежнее прижималась ко
мне. Решение убить ее и решение любить пришло почти одновременно. Я раньше
никогда не думал, что секс и смерть как-то связаны. Но идея прихода одной
жизни разве не подразумевает идею ухода другой? Это, оказывается, так
близко, что люди, убивающие своих любовниц, иногда просто путают орудие. И
разве женщины делают не то же самое, предавая своих возлюбленных? И разве
сам я не был преступен, когда женился на ней вопреки воле матери и сестер?
Что это была за ночь! Рыданья, упоения, ее клятвы в вечной верности, и
я, лаская ее, думал, что она первый раз в жизни говорит истинную правду,
потому что готовился убить ее и был уверен, что до завтрашнего вечера она
будет в самом деле мне верна.
Мы решили на следующий день отметить начало новой жизни. Она пошла на
работу, а я накупил вин, закусок, фруктов. Мы решили поехать за город, где
мы иногда и раньше проводили время. У нас было два довольно глухих местечка
в зарослях дикого орешника, обвитого лианами. Там мы бывали раз десять,
выпивали, закусывали и любили друг друга, иногда под взглядом удивленной
белки, качавшейся над головой на ореховой ветке.
Там я решил убить ее. Днем я еще раз выпил. Это взбадривало меня. Перед
убийством я решил окончательно напиться. Хорошая выпивка, думал я, придаст
мне силы для этой необходимой операции и избавит ее от лишних страданий.
Вина было достаточно. У меня был большой фамильный нож, доставшийся мне от
предков. Этим ножом я решил убить ее здесь.
При ее склонности к безумным авантюрам некоторое время можно было
придерживаться версии, что она, видимо, с кем-то сбежала. А там, думал я,
все порастет травой забвения.
Странные видения носились в моей голове. Иногда мне мерещилось, что я
ее уже убил и в то же время, взяв ее за руку, подвожу к ее собственному
трупу и говорю:
-- Ну что, смог я тебя убить?
Она пришла с работы, мы поймали такси, при этом я обратил внимание на
то, чтобы таксист был незнакомым. Таким он и оказался. И он нас повез.
Заметив в корзине бутылки с вином, он пришел в некоторое возбуждение,
оглядывался на Зейнаб, шутил, предлагал приехать в назначенное время.
Разумеется, от этой услуги я отказался. Зейнаб, словно предчувствуя, что
будет, сидела на заднем сиденье притихшая.
Я показал таксисту, где надо свернуть с шоссе. Одно из двух наших мест
было поближе, но там недалеко была табачная плантация, и иногда на ней
работали крестьяне. Другое было подальше.
Метров за двести от нашего первого укрытия я остановил такси, доехать
туда было нельзя, и пошел посмотреть, есть ли люди на плантации. Если есть,
для полной безопасности, решил я, надо ехать дальше.
Я не прошел и пятидесяти шагов, как услышал громкие голоса крестьян,
ломавших табак. Я повернул обратно. Метров за десять от такси я остановился
как громом пораженный. Сначала я заметил, что таксист, обернувшись,
улыбается Зейнаб, а она ему что-то говорит. И вдруг я вижу, что она
наклоняется и целует его. Не верить своим глазам было нельзя. Таксист
расхохотался и рассеянно посмотрел из такси. Но меня не заметил. И тут она,
наклонившись, снова его поцеловала!
И вдруг с необычайной ясностью я понял комизм моего кровавого решения.
После этого таксиста убивать ее было -- все равно что казнить цыганку, за то
что она украла курицу. И я сразу догадался, почему на самом деле она
притихла, когда мы ехали сюда. Просто этот дурачок ей понравился. Я
повернулся и через двадцать минут выбрался на шоссе и на попутной машине
добрался домой.
Часа через два после моего приезда она позвонила и стала лепетать, что
они с таксистом повсюду меня искали, но не могли найти. Теперь мне было все
безразлично.
-- Долго же вы искали, -- сказал я, не исключая, что она с таксистом
довершила пикник, -- забирай вещи и уходи!
Последовало продолжительное молчание в трубке.
-- А я знаю, что ты хотел сделать, -- вдруг сказала она.
-- Что? -- спросил я и вспомнил, что в корзине остался нож. Мы его
раньше никогда не брали с собой.
-- Ты хотел меня убить, -- сказала она, -- я это поняла еще ночью.
-- Зачем же ты поехала? -- спросил я.
-- Я знала, что у тебя не хватит смелости, -- сказала она, -- убить
человека нелегко... Я хотела, чтобы ты сам понял, что у тебя на это не
хватит смелости.
-- Забирай вещи и уходи, -- сказал я и положил трубку.
Голос ее был насмешливым, когда она вдалбливала мне, что у меня не
хватит смелости. И тогда это было очень неприятно слышать. Ты же знаешь, что
я не из слишком робких людей. После моей книги о храмах я был на совещании
историков в Эндурске. Пригласили меня, конечно, не из Эндурска, а из
Тбилиси. Когда я вышел на трибуну делать свой доклад, все местные историки
демонстративно встали и скорбной процессией вышли из помещения. Некоторые
мои коллеги удивлялись, как я после этой книги вообще осмелился приехать в
Эндурск. Но борьба за истину, по-моему, -- единственный смысл жизни мужчины.
И я не испытывал ни малейшего страха в Эндурске. Но тогда слова ее меня
сильно задели, и, кто знает, может быть, она и была права.
За вещами она так и не пришла. Пришла ее родственница и забрала их.
Через полтора года я женился, у нас родился ребенок, и все осталось
позади, как сон безумца. После того как я женился, она вдруг стала звонить.
Звонила, конечно, подшофе и говорила моей жене какие-то глупости. Если я
подымал трубку, она молчала. Жена моя боялась ее как чумы.
Я кое-что слышал о ней стороной. Вершиной ее карьеры был один
знаменитый гангстер. После его ареста она совсем покатилась. Несколько раз
попадала в милицию. Отец ее увозил домой, но она каждый раз сбегала в город.
Наконец, не выдержав этого позорища, он пристрелил ее у себя во дворе...
Кстати, его скоро должны выпустить из тюрьмы. Неужели ты не слышал об этой
истории? Она же из Чегема?
-- Нет, -- сказал я, -- видно, я тогда был в Москве. Но сейчас тебе ее
не жалко?
-- Нет, -- сказал он. -- Самая лживая в мире гуманистическая легенда
состоит в том, что женщину делают проституткой социальные условия. Это так
же нелепо, как сказать, что некоторые умирают от обжорства, потому что нет
общественного контроля за питанием людей. Женщину делает проституткой именно
желание быть проституткой. Споткнуться может любой человек. Дальше все
зависит от него. Или у него есть воля выпрямиться, или он находит
удовольствие в этом спотыкании.
Тут Андрей неожиданно перешел на критику "Воскресения" Толстого. Видно,
он об этом много думал. Некоторые его аргументы показались мне достаточно
сильными. Суть их сводилась к тому, что дело не в Нехлюдове, а в ней самой.
Не подвернись Нехлюдов, нашелся бы другой. Зачем он (то есть Толстой) так
подчеркивает брызжущий чувственностью облик Катюши Масловой? Ведь это,
согласитесь, усиливая соблазн, снижает вину Нехлюдова! А ведь Толстой никак
не хотел снижать вину Нехлюдова! Чувство правды заставило его, частично
снизив вину Нехлюдова, обойтись без дальнейшего описания жизни Катюши,
сделать эту жизнь само собой разумеющейся. Сильный шахматный ход, хитрая
жертва, приводящая в дальнейшем к выигрышу замысла. Если бы Толстой шаг за
шагом показал, как она жила и что она в действительности чувствовала, будучи
еще прекрасной и молодой проституткой, у читателя почти не осталось бы
ощущения вины Нехлюдова.
-- Да что тут говорить, -- воскликнул он с жаром, -- она же просто
окосела от разврата!
Тут он, конечно, сгоряча слегка передернул, но прозвучало это смешно, и
я расхохотался. Андрей посмотрел на меня и мрачно кивнул, по-видимому, поняв
мой смех как подтверждение убийственной точности своего последнего
аргумента.
...Все круче и круче тропа, все мощнее и мощнее стволы буков,
освещающие сумрак леса своим серебристым сиянием. Каждый удар сердца
ощущается во всю грудь. И с каждым ударом он выталкивает из тела перегревший
жир размеренной городской жизни.
Мы опять остановились передохнуть и покурить. Было так хорошо
расслабиться, постоять и покурить, ни о чем не думая под освежающие душу
струи птичьего щебета.
-- Между прочим, -- Андрей махнул рукой наверх, -- здесь совсем
недалеко развалины крепости апсилов. Предков абхазцев. Второй век нашей эры.
Может, подымемся?
-- Ради бога, -- сказал я, -- в другой раз.
-- Я пятый год выбиваю деньги на раскопки, но пока не удается, --
добавил он, -- здесь, я уверен, зарыт настоящий клад по древнейшей истории
Абхазии.
Мы двинулись дальше. И вдруг из-за поворота тропы -- две навьюченные
лошади, привязанные к зарослям кликачки. А рядом у подножья особенно
могучего бука два человека сидят на бурке и перекусывают.
Одного из них я сразу узнал. Это был Кунта. Он ничуть не изменился,
хотя я его не видел множество лет. Бедный Кунта! Горбатый всю жизнь несет на
себе свой горб как холмик собственной могилы. Сейчас мне показалось, что
горбик его слегка ссохся, осел от времени, как холмик давней могилы.
Спутник Кунты был мне незнаком, но, оказывается, он хорошо знал Андрея.
Увидев нас, они оба встали, поздоровались с нами за руку, пригласили
перекусить.
Выяснилось, что они пастухи, спустившиеся в Чегем, чтобы перегнать
быков на летние пастбища. Сейчас стало слышно, как, лениво разбредаясь по
склону, быки то здесь, то там потрескивают в кустах.
-- Здравствуй, наш зять, -- не без некоторой насмешливости сказал
второй пастух, здороваясь с Андреем, -- что вас сюда занесло?
Андрей объяснил, что мы подымаемся к святилищу, где лежат наконечники
стрел.
-- Я слышал об этом святилище, -- сказал он, -- но это же очень далеко
отсюда?
-- Нет, -- сказал Андрей, -- а где вы остановились?
-- Мы прямо под ледником, -- сказал второй пастух.
-- Святилище юго-восточней ледника, -- пояснил Андрей, -- километров
восемь от него.
-- Слышал о нем от стариков, но сам не видел, -- признался второй
пастух с некоторой уважительностью, как мне показалось, не столько к самому
таинству святилища, сколько к его предполагаемой малодоступности.
Звали второго пастуха Бардуша. Это был человек лет шестидесяти,
высокий, сухощавый, крепкий, с маленькими яркими серыми глазами и с той
особой упрямой посадкой головы, которая, как мне кажется, свойственна людям,
давно и неуклонно следующим однажды принятому решению.
Андрей достал из вещмешка бутылку водки, и мы присели. Посреди бурки на
расстеленном полиэтиленовом пакете