Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
н слегка отодвинул сумку с деньгами в сторону пришельца, словно
осторожно указывая направление развития их дальнейшей беседы. Потом он
посмотрел на пастуха, но лицо Махаза оставалось непроницаемым.
И вдруг он сразу догадался, что с деньгами здесь ничего не получится. В
этом лице нет щели, куда можно было бы просунуть деньги, нет слуха в этих
ушах, способного радоваться колдовскому шелесту этих бумажек. Все-таки он
преодолел это дурное предчувствие и сказал, взглянув на сумку с деньгами:
-- Может, деньги нужны... Мало ли что... По хозяйству...
Пастух обратил внимание на его слова не больше, чем если бы Шалико
почесался. Переждав несколько секунд, он снова спросил с терпеливым
упорством:
-- Разве она тебе не говорила?
Если бы Шалико имел дело с человеком, подобным тем людям, с которыми он
обычно имел дело, он стал бы выкручиваться, требовать доказательств и в
конце концов выкрутился бы. Но он понимал, что перед ним совсем другой
человек, и здесь эта мелкая ложь может только ухудшить его положение.
-- Когда-то говорила, -- вздохнул он, -- так ведь я ненасильно...
-- Если ребенку, скажем, протянуть отравленную конфету, это тоже
ненасильно, не правда ли? -- спросил Махаз. Было видно, что пастух хорошо
обдумал, что говорить.
-- Виноват, -- сказал Шалико, опуская голову и в самом деле чувствуя
вину и сознательно доигрывая это чувство, потому что по его ощущениям теперь
только такой путь мог отвести от него кару этого дикаря.
-- Ха! -- хмыкнул пастух и, не глядя, потянулся рукой за ножом, вытащил
его из чехла и ткнул острием в сторону неба. -- Это ты ему скажешь...
-- Как? -- спросил Шалико, цепенея и не веря своим глазам. -- Ты хочешь
взять мою кровь?!
-- Не взять, а выпить поклялся я, -- поправил его пастух, ссылаясь на
клятву, как на документ, который никак нельзя перетолковывать.
Сейчас он смотрел на Шалико без всякой вражды, и это сильнее всего
ужаснуло Шалико. Так крестьянин без всякой вражды смотрит на овцу,
предназначенную для заклания.
Шалико почувствовал, что внутри у него все немеет от страха, хотя он не
был трусом. Мускулы отказывались подчиняться. Он скосил глаза на тяжелые
щипцы для пломбирования, подумал, что можно было бы кинуть их в него или
ударить его ими, но это была вялая, пустотелая мысль, он знал, что сейчас не
способен сопротивляться.
В десяти шагах от места, где они сейчас стояли, проходила улица, и было
слышно, как вверх и вниз по этой улице пробегают машины. И каждое мгновенье,
когда слышался звук приближающейся машины, душа Шалико замирала со смутной
надеждой, словно машина должна была остановиться перед его магазином, словно
оттуда должны были выйти люди и спасти его от этого страшного человека.
Но каждый раз машина пробегала мимо, и душа его с беззвучным криком
отчаянья кидалась за ней, отставала, возвращалась сюда, чтобы снова
прислушиваться к голосам людей, проходящих мимо магазина по тротуару, к шуму
новых приближающихся машин.
Странно, что на людей, проходящих мимо магазина, он почти не возлагал
никаких надежд, а возлагал надежды на машину, которая вдруг остановится
возле его магазина, и тогда случится такое, что этот пастух не посмеет его
тронуть. С мистической бессознательностью надежда его тянулась к машине, к
технике, то есть к тому, что дальше всего стоит от этого пастуха и самим
своим существованием уничтожает его древние верования, его дикие понятия и
предрассудки.
Мгновеньями ему хотелось изо всех сил крикнуть, забросать пастуха
бутылками из ящиков, стоявших позади него, но какой-то мелкий здравый смысл
подсказывал ему, что, если он начнет шуметь, он раньше погибнет. Все-таки у
него еще теплилась надежда, что пастух его пугает, но убивать не будет.
-- Выйди из-за стола, -- сказал пастух.
-- Зачем? -- спросил Шалико, едва ворочая во рту одеревеневшим языком.
-- Так надо, -- сказал пастух, и, чувствуя, что парень этот стал плохо
соображать, подошел к нему, и, слегка подталкивая его, подвел к раковине. Не
может быть, не может быть, думал Шалико, вот сейчас даст мне по шее и
отпустит.
-- Нагнись, -- приказал пастух, и Шалико покорно согнулся над
раковиной, словно собирался мыть голову.
В то же мгновение он почувствовал, что пастух налег на него сзади всем
своим телом и с такой силой надавил на него, что ему показалось -- вот-вот
край раковины врежется в живот. Он чувствовал необыкновенную боль в
продавленном краем раковины животе, но от этой боли в сознании выпрыгивала
радостная мысль, что раз пастух делает ему так больно, он его убивать не
будет. И когда пастух, схватив его за чуб, со страшной силой откинул его
голову назад и еще сильнее придавил его тело, снова из боли выпрыгнула
радостная догадка, что раз он ему делает так больно, он его не будет
убивать.
В первое мгновенье, когда Махаз полоснул его ножом по горлу, он не
почувствовал боли, потому что та боль, которую он испытывал, была сильней.
Он только успел удивиться, что вода в кране булькает и хлещет, хотя пастух
вроде крана не открывал. Больше он ничего не чувствовал, хотя тело его еще
несколько минут продолжало жить.
Махаз изо всей силы прижимал его к раковине, потому что знал: всякая
живая тварь, как бы ни оцепенела от страха перед смертью, в последний миг
делает невероятные усилия, чтобы выскочить из нее. В эти мгновенья даже
козленок находит в себе такие силы, что и взрослый мужчина должен напрячь
все свои мышцы, чтобы удерживать его.
Когда кровь, хлеставшая из перерезанного горла, почти перестала идти,
он бросил нож в раковину и осторожно, чтобы не запачкать карман, полез в
него и достал из него стопку. Продолжая левой рукой придерживать труп Шалико
за волосы, он подставил стопку под струйку крови, как под соломинку
самогонного аппарата.
Набрав с полстопки, он поднес ее к губам и, отдунув соринки, попавшие
туда из кармана, где лежала стопка, осторожно вытянул пару глотков. Он
поставил стопку в раковину и, дождавшись, когда кровь совсем перестала идти
из горла, осторожно переложил труп на пол.
Он вернулся к раковине и пустил сильную струю воды, и раковина
заполнилась розовой, пенящейся смесью крови и воды, и постепенно в этой
смеси воды становилось все больше и больше, она светлела и наконец сделалась
совершенно прозрачной, и стопка сверкала промытым стеклом, и нож был чист
без единого пятнышка.
Он закрыл воду, вложил нож в чехол, а стопку вбросил в карман. Он
оглядел помещение склада и увидел висевший на стене старый плащ. Он снял его
со стены и укрыл мертвеца плащом. Он заметил, что плащ на Шалико велик,
значит, не его, подумал он, кого-нибудь из работников магазина. На самом
деле этот плащ принадлежал бывшему заведующему. Он его здесь забыл, когда
прямо после ревизии под стражей выходил из магазина.
Прикрывая его плащом, Махаз замешкался, залюбовавшись его лицом, сейчас
спокойным и красивым, собственной кровью очищенным от скверны собственной
жизни.
Он подумал, что, если бы все было по-человечески, не отказался бы от
такого зятя, несмотря на его малый рост. Да, не отказался бы, даже счел бы
за честь. Но теперь об этом не стоило думать.
Он огляделся в поисках замка и нашел его висящим на стене возле дверей.
Он еще раз огляделся, обшарил глазами стол, но нигде не увидел ключа от
замка. Он подумал, что ключ может быть в кармане Шалико. Но ему не хотелось
шарить по карманам мертвеца. В этом, по его разумению, было что-то
нечистоплотное. Взяв в руки замок, он вышел из магазина, прикрыл дверь и,
навесив на нее замок, так повернул его, чтобы снаружи казалось, что он
заперт.
Он вышел на улицу и огляделся. С наружной стороны магазина двое
бродяжьего вида людей, разложив на прилавке нехитрую снедь, пили водку,
закусывая копченой ставридкой и хлебом. Судя по всему, они никуда не
торопились.
Ему не понравилось, что здесь, у незакрытого магазина, он оставляет
двух подозрительных людей. Они могли зайти в магазин и обворовать его. Кроме
того, он подумал, что они могут осквернить труп, роясь в его карманах и как
попало передвигая его. Пожалуй, это его беспокоило больше, чем возможность
ограбления магазина.
Он заспешил поскорее отдаться в руки властям, чтобы они приехали сюда
и, запечатав магазин, отвезли бы труп родственникам.
Милиционера нигде не было видно, но он знал, что в городе полным-полно
милиционеров. Но ему сейчас почему-то не попадался ни один. Он вспомнил, что
видел милиционера у входа в городской ботанический сад.
Он поспешил туда. Он почувствовал, что с каждым шагом в ногах у него
прибавляется легкости, а голова начинает звенеть, как будто он хватил стопку
первача. Неужто от человеческой крови можно опьянеть, подумал он. Нет,
поправил он себя, это сказывается, что я выполнил свой долг, и господь
облегчил мне душу. Ему тоже, подумал он, теперь господь отпустил грехи, и
душа его, может быть, спешит в родную деревню, чувствуя, что она очистилась.
В таком случае, подумал он, душа его скоро будет на месте. Шалико родом был
из Эшер, совсем близко от города.
Завернув за угол, Махаз увидел идущего ему навстречу милиционера. По
обличью он понял, что милиционер -- русский. Ему бы больше всего подошел
абхазский милиционер или, если уж абхазского нет, мингрельский. Но выбирать
не приходилось, и он напряг голову, чтобы она правильно подносила к языку
русские слова.
Легкой и, как показалось милиционеру, гарцующей походкой он подошел к
нему.
-- Моя резала амагазин ахозяин, -- сообщил он ему. Милиционер решил,
что к нему подошел подвыпивший крестьянин. Он кончил дежурство и шел домой,
и ему совершенно неохота было с ним связываться.
-- Езжай домой, -- сурово ответил ему милиционер и пошел дальше. Махаз
остановился, удивленный равнодушием милиционера. Он постоял немного и снова
нагнал его.
-- Моя резала амагазин ахозяин! -- крикнул он требовательно.
-- Будешь буянить -- арестую, -- вразумительно сказал милиционер и
помахал пальцем возле его носа.
-- Да, да, арестуй! -- радостно подтвердил пастух. Это важное слово он
никак не мог вспомнить, а тут милиционер сам его подсказал.
-- Ты убил человека? -- спросил милиционер заинтересованно.
-- Убил, -- сокрушенно подтвердил пастух. Он сказал это сокрушенно не
потому, что чувствовал раскаянье, а потому, что хотел показать милиционеру,
что правильно понимает печальное значение этого слова. -- Горло резал: хрр,
хрр, -- также сокрушенно добавил он, -- амагазин ахозяин...
-- За что? -- спросил милиционер, начиная что-то понимать и замечая
кончик чехла от ножа, торчавший у него сбоку из-под ватника.
-- Плохой дело делал, -- старательно разъяснил Махаз, -- моя клятва
давал: кто плохой дело делает -- моя кровь пьет. Моя пил кровь амагазин
ахозяин.
Махаз вынул стопку из кармана и показал милиционеру, чтобы тот
окончательно убедился в правдивости его слов. Но милиционер, почти
поверивший ему, увидев стопку, снова усомнился в его трезвости.
-- Езжай домой, -- сказал он ему, -- садись в автобус и езжай...
-- Езжай -- нельзя! -- крикнул раздраженный пастух. Он столько усилий
употребил, чтобы донести до сознания милиционера суть своего дела, и вот
теперь оказывается, что они возвратились к тому, с чего он начинал. -- Чада!
Чада! (Осел! Осел!) -- добавил он по-абхазски для облегчения души и снова
перешел на русский. -- Моя резала амагазин ахозяин... Клянусь господом, этот
осел заставит меня совершить преступление, -- добавил он по-абхазски,
страшно утомленный непонятливостью милиционера.
Он подумал, что сказанное милиционеру было сказано ему с такой
предельной ясностью, что не понять его было невозможно. До чего же неясен
русский язык, подумал он, абхазец понял бы его с полуслова.
-- Ладно, пошли, -- сказал милиционер и повернул назад в сторону
городской милиции. Легким шагом ступал рядом с ним пастух. Если он и в самом
деле убил человека, думал милиционер, меня отметят как проявившего
бдительность.
Махаз, почувствовав, что с ним распорядились верно и теперь его
арестуют, стал проявлять беспокойство по поводу тела убитого.
-- Амагазин ахозяин мертвая, -- сказал он после некоторой паузы.
-- Ты убил? -- спросил у него милиционер.
-- Моя убил, -- подтвердил он как бы мимоходом, чтобы милиционер не
останавливал внимание на этом выясненном вопросе. -- Мертвая ночью крыс
кушайт -- нехорошо. Людям стыдно -- нехорошо. Скажи домой: возьми мертвая
амагазин ахозяин. Ночь -- нельзя: крыс портит...
-- Сейчас все выясним, -- сказал милиционер. Они уже входили во двор
милиции.
Милиционер ввел его в помещение и сдал дежурному лейтенанту, объяснив
ему все, что он понял из рассказа пастуха. Дежурный лейтенант вызвал
абхазского милиционера, и пастух рассказал ему все как было, объяснив, что
он мстит за дочерей. Но почему его дочки нуждаются в мести, он не стал
объяснять, но милиционер и так догадался, в чем дело.
Через пятнадцать минут милицейская машина подъехала к указанному
магазину. Открыли его и убедились, что все сказанное пастухом правда. Махаза
обыскали и при обыске отняли стопку и пояс с пастушеским ножом в чехле.
-- Мертвого отправили домой? -- спросил Махаз, увидев абхазского
милиционера.
-- За него не беспокойся, все в порядке, -- отвечал ему абхазский
милиционер, чтобы успокоить его. Он не стал ему объяснять, что еще немало
формальностей предстоит сделать, прежде чем труп можно будет отдать
родственникам.
Милиционер, приведший пастуха, убедившись, что он в самом деле совершил
преступление, жалел, что сразу не сказал лейтенанту, что он сам задержал
преступника. Теперь ему казалось, что вид этого крестьянина ему сразу же
показался подозрительным и он хотел его задержать, но тот сам подошел к
нему.
Махаза ввели в камеру предварительного заключения и закрыли за ним
дверь. Он сразу же улегся на нары и, прикрыв лицо своей войлочной шапкой,
стал думать.
Вот я наконец исполнил свой долг, думал он, освободил свою душу,
отомстив за обеих дочерей. Он подумал, что теперь, исполнив свой самый
высший мужской долг, он доказал, что имеет право на сына. Жаль, что теперь
жены долго не будет под рукой, чтобы проверить, насколько он прав. Он
подумал, что если его не убьют и он не слишком постареет в тюрьме для этих
дел, то он сможет иметь сына и через десять и через пятнадцать лет, смотря,
сколько ему дадут.
То, что жена его Маша для этих дел не постареет, он был уверен. Он был
уверен, что жена его сама, добровольно, для этих дел никогда не постареет.
Но он не беспокоился о ее чести. Он знал, что теперь он так защитил честь
своих дочерей и собственную честь, что больше их ничто не запачкает. Тем
более если его убьют. Он знал, что если суд решит, что его надо убить, и его
убьют, то для чести дочерей это будет еще одной водой, которая отмоет их
честь на всю жизнь, как бы долго они ни жили.
Он заснул, и ему приснилась далекая молодость, кенгурийский порт, где
он дожидался прибытия из Новороссийска большого парохода, держа за поводья
двух лошадей.
И было множество праздничных людей, махавших платками с пристани, и
было множество праздничных людей, махавших платками с медленно пристававшего
к пристани парохода.
И юная женщина, которую он никогда не видел, подбежала к нему, ослепив
его светлым лицом и сияющей улыбкой, и он ее подсаживал на лошадь, и
обнажилось колено, круглое и нежное, как щека ребенка, и он, не удержавшись,
поцеловал это колено, и женщина сверху, с лошади, трепанув его по волосам,
сказала ему самое сладкое, что он слышал от женщины и вообще на этом свете:
-- Ах ты, дурачок!
И он был счастлив во сне и во сне же пронзительно печалился, зная, что
это сон, а сон рано или поздно должен окончиться.
--------
Глава 14. Умыкание, или загадка эндурцев
В этот теплый октябрьский день, уже основательно близившийся к закату,
трое молодых парней стояли у огромного ствола каштана, крона которого была
слегка позолочена солнцем и неторопливой абхазской осенью.
В воздухе стоял кисловатый дух то ли слегка подгнивающих прошлогодних
листьев, устилающих землю, то ли усыхающих ягод черники, не оборванных
людьми и не доклеванных птицами, то ли древесных соков, бродящих в могучих
стволах смешанного леса.
Всем троим этот кисловатый дух напоминал запах вина "изабелла" на
осенних свадебных пиршествах, что нам кажется вполне правдоподобным,
учитывая причину, по которой эти молодые люди притаились у подножья
огромного каштана.
Впрочем, чтобы установить с абсолютной точностью истинный состав
запахов, который вдыхали молодые люди в описываемый час, нам пришлось
устроить спиритический сеанс с вызовом духа нашего замечательного писателя
Ивана Бунина, гениальные ноздри которого по своей чуткости не уступали
ноздрям дворянской гончей, а широту умственных интересов даже и сравнить не
с чем.
Кстати, мы чуть не забыли упомянуть, что выше по косогору, метрах в
двадцати от кряжистого каштана, к веткам молодого ольшаника были привязаны
четыре лошади. И так как привязаны здесь они были довольно давно, к
вышеупомянутым запахам примешивался запах свежего конского навоза, на что,
между прочим, сурово указывал дух нашего знаменитого классика, а мы, по
своей тупости, не сразу поняли, что он имеет в виду.
Итак, трое молодых людей, двое в черных черкесках, а один в белой
(ошибаетесь, в белой не дядя Сандро, у него вообще никогда не было белой
черкески), притаились у подножья каштана, четыре лошади привязаны к молодому
ольшанику, и читатель сам догадывается, что речь идет об умыкании.
Но кто же двое остальных? Один из них дружок дяди Сандро по имени
Аслан. Он-то как раз и щеголяет в белой черкеске. Аслан, несмотря на
недавнюю Октябрьскую революцию, не только не скрывает своего дворянского
происхождения, а, наоборот, всячески подчеркивает его, в том числе и своей
белоснежной черкеской. Больше всего Аслан боится, как бы кто не подумал, что
он боится своего происхождения.
И что характерно для обычаев наших краев, новая, Советская, власть,
отстранив представителей этого сословия от высоких должностей, тех, которые
занимали таковые, не только не продолжала преследовать, как это делалось в
России, но издали поглядывала на них с прощальной почтительностью.
Правда, новая, Советская, власть так поглядывала на них в тех случаях,
когда выражение ее лица со стороны Москвы невозможно было разглядеть. А так
как в те времена из Москвы разглядеть Абхазию было затруднительно, не только
из-за естественной преграды Кавказского хребта, но также из-за слабого
развития средств связи, местные власти почти всегда, за исключением
революционных праздников, поглядывали на своих бывших аристократов с
прощальной почтительностью.
Национальное своеобразие абхазской психологии наряду со своими
недостатками имеет одно безусловное достоинство -- почти полное отсутствие
холопства, а отсюда и хамства.
В силу особенностей национальных традиций абхазцы по сравнению с
многими народами почти не знали сословной обособленности. Аталычество --
воспитание дворянски