Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
, я
смутно и в то же время сильно почувствовал трагическую ошибку, которая
всегда была заключена в жизни этой семьи.
Я понял, что так жить нельзя, и у меня была надежда, что еще есть время
впереди и я догадаюсь, как жить можно. Как маленький капиталист, я уже тогда
мечтал вложить свою жизнь в предприятие, которое никогда-никогда не лопнет.
С годами я понял, что такая хрупкая вещь, как человеческая жизнь, может
иметь достойный смысл, только связавшись с чем-то безусловно прочным, не
зависящим ни от каких случайностей. Только сделав ее частью этой прочности,
пусть самой малой, можно жить без оглядки и спать спокойно в самые тревожные
ночи.
С годами эта жажда любовной связи с чем-то прочным усилилась,
уточнялось само представление о веществе прочности, и это, я думаю,
избавляло меня от многих форм суеты, хотя не от всех, конечно.
Теперь, кажется, я добрался до источника моего отвращения ко всякой
непрочности, ко всякому проявлению пизанства. Я думаю, не стремиться к
прочности -- уже грех.
От одной прочности к другой, более высокой прочности, как по ступеням,
человек подымается к высшей прочности. Но это же есть, я только сейчас это
понял, то, что люди издавна называли твердью. Хорошее, крепкое слово!
Только в той мере мы по-человечески свободны от внутреннего и внешнего
рабства, в какой сами с наслаждением связали себя с несокрушимой Прочностью,
с вечной Твердью.
Обрывки этих картин и этих мыслей мелькали у меня в голове, когда я
выбирал среди наваленных арбузов и выбрал два больших, показавшихся мне
безусловным воплощением прочности и полноты жизненных сил.
Из моря доносился щебет купающейся ребятни, и мне захотелось швырнуть
туда два-три арбуза, но, увы, я был для этого слишком трезв, и жест этот
показался мне чересчур риторичным.
Вот так, когда нам представляется сделать доброе дело, мы чувствуем,
что слишком трезвы для него, а когда в редчайших случаях к нам обращаются за
мудрым советом, оказывается, что именно в этот час мы лыка не вяжем.
Подхватив арбузы, я вернулся к своим товарищам. Акоп-ага уже принес
кофе и, упершись подбородком в ладонь, сидел задумавшись.
-- Теперь мы сделаем карточку "Кинязь с арбузом", -- сказал Хачик,
когда я поставил арбузы на стол.
-- Хватит, Хачик, ради бога, -- возразил князь. Но любящий неумолим.
-- Я знаю, когда хватит, -- сказал Хачик и, расставив нас возле князя,
велел ему положить руки на арбузы и щелкнул несколько раз.
Мы выпили кофе, и Кемал стал разрезать арбуз. Арбуз с треском
раскалывался, опережая нож, как трескается и расступается лед перед носом
ледокола. Из трещины выпрыгивали косточки. И этот треск арбуза, опережающий
движение ножа, и косточки, выщелкивающие из трещины, говорили о прочной
зрелости нашего арбуза. Так оно и оказалось. Мы выпили по рюмке и закусили
арбузом.
-- Теперь возьмем Микояна, -- сказал Акоп-ага, -- когда Хрущев уже
потерял виласть, а новые еще не пришли, был такой один момент, что он мог
взять виласть... Возьми, да? Один-два года, больше не надо. Сделай
что-нибудь хорошее для Армении, да? А потом отдай русским. Не взял, не
захотел...
-- Вы, армяне, -- сказал князь, -- можете гордиться Микояном. В этом
государстве ни один человек дольше него не продержался у власти.
-- Слушай, -- с раздражением возразил Акоп-ага, -- ляй-ляй, конференция
мине не надо! Зачем нам его виласть, если он ничего для Армении не сделал?
Для себя старался, для своей семьи старался...
Акоп-ага, поварчивая, собрал чашки на поднос и ушел к себе.
-- Когда он узнал, что я диспетчер, -- сказал Кемал, улыбаясь и
поглядывая вслед уходящему кофевару, -- он попросил меня особенно
внимательно следить за самолетами, летящими из Еревана. Он сказал, что
армянские летчики слишком много разговаривают за штурвалом, он им не
доверяет...
-- Народ, у которого есть Акоп-ага, -- сказал дядя Сандро, -- никогда
не пропадет!
-- Народ, у которого есть дядя Сандро, -- сказал князь, -- тоже никогда
не пропадет.
-- Разве они это понимают, -- сказал дядя Сандро, кивая на нас с
Кемалом, вероятно, как на нелучших представителей народа.
-- А что делать народам, у которых вас нет? -- спросил Кемал и оглядел
застольцев.
Воцарилось молчание. Было решительно непонятно, что делать народам, у
которых нет ни Акопа-ага, ни дяди Сандро.
-- Мы все умрем, -- вдруг неожиданно крикнул Хачик, -- даже князь
умрет, только фотокарточки останутся! А народ, любой народ, как вот это
море, а море никогда не пропадет!
Мы выпили по последней рюмке, доели арбуз и, поднявшись, подошли к
стойке прощаться с Акоп-ага.
-- То, что я тебе сказал, помнишь? -- спросил он у Кемала, насыпая
сахар в джезвей с кофе и на миг озабоченно вглядываясь в него.
-- Помню, -- ответил Кемал.
-- Всегда помни, -- твердо сказал Акоп-ага и, ткнув в песочную жаровню
полдюжины джезвеев, стал, двигая ручками, поглубже и поуютнее зарывать в
горячий песок медные ковшики с кофе.
Мы стали спускаться вниз. Я подумал, что Акоп-ага и сам никогда не
пропадет. Его взыскующая любовь к армянам никому не мешает, и никто никогда
не сможет отнять у него этой любви. Он связал себя с прочным делом и потому
непобедим.
Примерно через месяц на прибрежном бульваре я случайно встретил Хачика.
Мне захотелось повести его в ресторан и угостить в благодарность за
фотокарточки. Часть из них князь передал Кемалу, а тот мне.
Но Хачик меня не узнал, и, так как он уже был достаточно раздражен
непонятливыми клиентами, которых он располагал возле клумбы с кактусами и
все заталкивал крупного мужчину поближе к мощному кактусу, а тот пугливо
озирался, не без основания опасаясь напороться на него, я не стал объяснять,
где мы познакомились.
Я понял, что он совсем как та женщина, стоявшая у входа на водную
станцию "Динамо", видел нас только потому, что мы были озарены светом его
возлюбленного князя Эмухвари. Я уже отошел шагов на десять, когда у меня
мелькнула озорная мысль включить этот свет.
Я оглянулся. Маленький Хачик опять заталкивал своего клиента, большого
и рыхлого, как гипсовый монумент, поближе к ощеренному кактусу, а тот
сдержанно упирался, как бы настаивая на соблюдении техники безопасности.
Женщины, спутницы монумента, не выражая ни одной из сторон сочувствия, молча
следили за схваткой.
-- Хрустальная душа! -- крикнул я. -- Простой, простой!
Хаки немедленно бросил мужчину и оглянулся на меня. Мужчина,
воспользовавшись свободой, сделал небольшой шажок вперед.
-- А-а-а! -- крикнул Хачик, весь рассиявшись радостью узнавания. --
Зачем сразу не сказал?! Этот ггтферан мине совсем голову заморочил! Хорошо
мы тогда посидели! Гиде кинязь? Если увидишь -- еще посидим! Ты это
правильно заметил: хрустальная душа! Простой-простой!
Я пошел дальше, не дожидаясь, чем окончится борьба Хачика с
упорствующим клиентом. Я был уверен, что Хачик победит.
--------
Глава 21. Чегемская Кармен
Прапрадед Андрея Андреевича, для меня он просто Андрей, был связан с
декабристами, за что и был выслан в Абхазию, где попеременно сражался то с
нашими предками, то с нашей местной малярией. Видимо, в обоих случаях
сражался хорошо, потому что остался жив и был пожалован землями недалеко от
Мухуса в живописном местечке Цабал. Черенок липы, присланный из родного края
и в память о нем посаженный перед домом, без учета плодородия нашей земли (а
как это можно было учесть?), за сто лет вымахал в огромное,
неуклюже-разлапое дуплистое дерево и сейчас напоминает не столько Россию
поэтическую, сколько Россию географическую.
После революции дом, в котором позже родился Андрей, был оставлен его
родителям по распоряжению самого Нестора Аполлоновича Лакоба. К молчаливому
удивлению старой липы, которая там его никогда не видела, Лакоба объявил,
что до революции он долгое время прятался в нем. По словам Андрея, Лакоба
просто любил его деда и хотел ему помочь.
Дом был как бы объявлен маленькой колыбелькой маленькой местной
революции. К тридцать седьмому году, когда имя Лакоба было проклято, о
существовании этой маленькой колыбельки, к счастью, забыли, а обитатели ее,
надо полагать, в те времена каждое утро удивленно оглядывали друг друга,
радуясь, что все еще живы. Сейчас там живет престарелая мать Андрея и две
его сестры.
Сам Андрей давно в городе. Он, несмотря на молодость (конечно, по
современным понятиям, ему тридцать пять лет), известный в Абхазии историк и
археолог. По понятиям его прапрадеда-декабриста, он уже считался бы
безнадежным стариком, непригодным даже для Южного общества.
Младая, гамлетическая революция дворян была обречена уже в силу самой
несовместимости гамлетизма и революции. Раздумчивая дерзость плодотворна
только в поэзии. Ленин это усек лучше всех, и все пятьдесят томов собраний
его сочинений наполнены борьбой со всеми формами революционного гамлетизма.
Как-то Андрей мне рассказал, что лет десять тому назад он обнаружил
высоко в горах, кстати, над Чегемом, средневековое святилище, где лежит
целый холм наконечников стрел. По его словам, туда веками перед предстоящими
битвами подымались воины Абхазии и, пожертвовав стрелой своему богу, давали
клятву верности родному краю.
Мы с ним договорились подняться к этому святилищу. Несколько раз
откладывали поездку, то ему было некогда, то мне, но вот наконец в субботний
день начала лета мы приехали в село Анастасовка, откуда начали поход.
Село это давно переименовано, но в знак протеста и верности богу
детства я опускаю его нынешнее название. Мы перешли по висячему мосту Кодор,
к счастью, непереименованному, вышли в село Наа и пошли вверх по реке.
Что еще сказать про Андрея? Люди говорят, что одно время у него был
буйный роман с одной невероятной вертихвосткой абхазского происхождения и
он, бывало, мрачный как туча, мчался по улицам и, встречая друзей, неизменно
спрашивал:
-- Ты мою Зейнаб не видел?
Но все это было еще до нашего знакомства. Теперь у него чудная жена,
как говорится, типичная тургеневская женщина. По-видимому, по закону
контраста. Я ее часто вижу с коляской...
Кстати, вспоминая тургеневских женщин, я как-то не представляю ни одну
из них с ребенком на руках. Что-то не могу представить. И потом, эти
длительные поездки-побеги в Париж под крылышко Полины Виардо. Издали, когда
они не мешают, видимо, как-то легче воспевать отечественных женщин. У
Тургенева, по-моему, был такой метод: влюбился, укрылся, написал. Метод
оказался плодотворным. И вот в русский язык навеки вошло понятие --
тургеневская женщина. Она в дымке поэзии, она не самоисчерпывается жизнью
сюжета или, может быть, даже жизнью самого Тургенева. В ней всегда что-то
остается для читателя, и читатель в нее влюбляется, грустит.
То ли дело чадолюбивый Толстой, чьи любимые героини рожают и рожают. Мы
ими восхищаемся, но влюбляться в них как-то даже безнравственно. Ясно по
условиям игры, что ты, читатель, здесь совершенно ни при чем. Тебе
показывают, как надо жить, а ты смотри, радуйся и учись.
Я уж не говорю о его грешных героинях, идущих на каторгу или
бросающихся под поезд. Исключение -- Наташа Ростова, которую сам автор любит
не вполне законной любовью и отсюда невольно позволяет читателю влюбиться в
нее... Так буйвол, прорвав плетень и наслаждаясь молочными побегами молодой
кукурузы, не может не позволить коровам, козам и баранам устремиться вслед
за собой на кукурузное поле. Толстой подозрительно долго не решается
окончательно выдать ее замуж, но, окончательно выдав, с очаровательной
наивностью (или сердито? -- давно не перечитывал) промокает последние
страницы о Наташе пеленками ее законного дитяти, чтобы скрыть свое прежнее
отношение к ней, якобы так все и было задумано с самого начала.
На мой взгляд, в мире было два писателя, которые никак не вмещаются в
рамки национальной культуры. Это Шекспир и Толстой. Шекспир -- англичанин,
Толстой -- русский. Это так, но не точно. Шекспир -- сын человечества.
Толстой -- сын человечества, и сразу все становится на свои места. Как
айсберги в океан, эти имена плюхаются в океан человечества, как в свою
естественную среду обитания. Конечно, всякий большой писатель принадлежит
человечеству, но тут дьявольская разница.
Рисовали человечество многие, но человечество позировало только этим
двум художникам.
Однако, так или иначе, мы говорим -- тургеневская женщина. Хоть в этом
Тургенев взял реванш. Ведь слава Толстого и Достоевского несколько
подзатмила его славу, хотя дар его был огромен. Но он был слишком европеец,
ему не хватало их неистовства. По-видимому, когда писатель знает все, что до
него говорили великие люди о преступлении и наказании, ему трудно написать
роман "Преступление и наказание". Впрочем, нам это не грозит.
Чтобы покончить с темой Тургенева, расскажу такой анекдот. Некоторые
мои друзья, когда я им говорю, что я даже в сталинские времена иногда шутил,
мне не верят. На самом деле так оно и было.
Когда я учился в Литературном институте, наши студенты однажды вздумали
издать рукописный журнал. Мне предложили принять в нем участие, но я
отказался, потому что уже тогда стремился напечататься типографским
способом.
Журнал был издан в трех экземплярах, и разразился скандал. Дирекция и
райком комсомола пришли в бешенство. Самое крамольное стихотворение
принадлежало перу польского студента. Это был шуточный сонет на тему:
женщина -- друг человека.
Если бы бедная дирекция и райком знали, что поляки выкинут еще и не
такие коленца! Самого польского студента не особенно теребили. Стихотворение
сочли отрыжкой шляхетского презрительного отношения к трудовой женщине. Но
куда смотрели наши студенты, переводя это стихотворение и помещая его в
журнал, да еще в трех экземплярах!
Оказывается, таскали не только составителей и участников журнала, но и
тех, кто мог быть потенциальным автором. Дошла очередь и до меня. Вызвал
секретарь парткома.
-- Вы плохой патриот, -- сказал он, впрочем, усадив меня на стул,
стоявший напротив его стола.
-- Почему? -- спросил я.
-- Вам же предлагали принять участие в журнале? -- сказал он.
-- Да, -- согласился я.
-- Вы должны были просигнализировать нам об этом, -- сказал он и,
грустно покачав головой, добавил: -- Да, вы плохой патриот.
-- Нет, -- отвечал я бодро, -- я хороший патриот.
-- Доказательство? -- спросил он со слабым любопытством, уверенный, что
такового не окажется.
-- На днях в общежитии, -- сказал я, -- и ребята могут это подтвердить,
я громко зачитал то место в письме Флобера Тургеневу, где он пишет, что ему
не с кем говорить, когда Тургенева нет в Париже. Представляете, великому
Флоберу не с кем говорить, когда во Франции нет нашего Ивана Сергеевича?
Это были времена борьбы за наш всемирный приоритет во всем. Я пошел
очень сильной картой. Не знаю, что наш парторг думал о Флобере, но то, что
это человек не с улицы, он, конечно, понимал.
-- Вот люди, -- болезненно процедил он, -- каждой зацепкой
пользуются... Ладно, идите.
Мало того, что об этом несчастном журнале говорили на всех собраниях.
Составителей заставили сыграть позорный скетч, где они как зловещие
заговорщики заманивали в журнал политически наивных студентов. Каждый играл
самого себя, и ничего в жизни я не видел более фальшивого.
Правда, кончилось все это достаточно мирно. Никого из института не
выгнали. Недавно я встретил одного из составителей журнала, и он с
благодарностью напомнил, что я и еще один студент -- будущий поэт Гнеушев,
на общеинститутском комсомольском собрании проголосовали против его
исключения из комсомола. Только мы двое.
Ничего странного нет в том, что я сейчас об этом пишу. Странно то, что
это событие, достаточно важное для тех времен моей жизни, начисто выпало из
моей памяти. То есть я помнил, что были собрания с проработками, но как там
я голосовал -- забыл. Вероятно, по этому поводу хороший психоаналитик сказал
бы: в те времена ты многое ждал от себя и потому не придал значения этому
факту.
Вот что с нами делает жизнь!
Сейчас мне вспомнился еще один случай из жизни нашего милого
Литературного института, и я его впишу сюда под видом демонстрации
вырождения тургеневского понимания природы.
Однажды во время защиты дипломных работ одно стихотворение молодого
поэта вызвало противоречивые оценки оппонентов.
Сюжет стихотворения был такой. Под окнами дома вырос прекрасный
подсолнух, золотая чаша которого целый день, вместо того чтобы следовать за
солнцем, глазела в окно. Обитатели дома не сразу поняли источник этого
странного любопытства подсолнуха. Но вскоре они вместе с читателями
догадываются в чем дело. А дело было в том, что прямо напротив окна в
комнате висел портрет товарища Сталина. Ясно, какое из двух солнц подсолнух
предпочел.
Поэт был настолько тонок, что на последнем выводе не настаивал. Он
просто создал живую картину жизни подсолнуха, упорно заглядывающего в окно
комнаты, где висел портрет товарища Сталина, а вы думайте что хотите.
По поводу этого стихотворения разразилась доброжелательная дискуссия.
Одни седоглавые профессора говорили, что поэт создал оригинальный образ,
который украсит антологию произведений, посвященных вождю. Но нашелся и
такой седоглавый профессор, мы должны быть верны исторической правде,
который сказал, что стихотворение все-таки звучит неестественно.
Согласно диалектическому материализму и ленинской теории отражения,
разъяснял он, природа безразлична к любому общественному строю, да, к
любому, хотя только социализм и может спасти ее от хищнического истребления.
И в этом смысле товарищ Сталин действительно является солнцем для
подсолнуха, но подсолнух не может этого осознать! Не может!!! И в этом
великая драма идей!
Поэтому эмпирический факт заглядывания чаши подсолнуха в комнату с
портретом товарища Сталина хотя сам по себе и любопытен, однако он не должен
вводить читателя в заблуждение, ибо природа, к сожалению, не только не
обладает классовым чутьем, чтобы тянуться к вождю мирового пролетариата, но
даже не обладает и той примитивной формой сознания, которой обладает
человекоподобная обезьяна.
Это смелое выступление было выслушано с полным вниманием, как одна из
возможных точек зрения. В общем, студент, конечно, защитил свой диплом, и
стихотворение в ближайшее время было напечатано.
Где он теперь, лукавый изобретатель умного подсолнуха? Я краем уха
слышал, что он спился. Бедняга, он и в студенческие годы, в отличие от
своего подсолнуха, больше заглядывался на бутылку с водкой.
Лучше вернемся к Андрею. Он во всех отношениях очень интересный
человек. Кстати, он выучил абхазский язык, что всякому человеку не легко, а
русскому в особенности, учитывая, что абхазский язык содержит в себе
шестьдесят с лишним фонем. Друзья его (друзья!) говорят, что он его выучил
из-за этой вертихвостки, чтобы знать, о чем она говорит по телефону, и
проверять ее переписку, если она вообще