Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
зуясь длинной бамбуковой
палкой, наподобие тех, при помощи которых снимают фрукты с деревьев. Надо
было бы только приделать крючок к концу бамбуковой палки и кольцо на каждой
фигуре.
Я думаю, что эта странная и даже неуместная фантазия объясняется тем,
что в те времена я вместе с ребятами нашего двора только научился играть в
шахматы и мне всюду мерещилась возможность поиграть.
-- Куда же она делась? -- спросил я у дяди Сандро про мраморную
дорожку, чувствуя, что он терпеливо ждет моего вопроса.
-- Бывшее руководство растащило, -- ответил дядя Сандро, как-то сложно
скорбя своими большими голубыми глазами: не то скорбит по мраморным клеткам,
не то по бывшему руководству, жалея, что его алчность, кстати, сказавшаяся и
на судьбе этих плит, довела его до того, что оно стало бывшим.
-- Да зачем они ему? -- спросил я, не очень доверяя этой странной
версии.
-- Для домашнего очага, -- сказал дядя Сандро уверенно, -- сейчас
богатые люди, как до революции, делают у себя дома очаги... А цветной мрамор
теперь нигде не достанешь... Тем более николаевский, ему сносу нет...
Мне стало почему-то очень жаль этой дорожки. Все-таки в детстве я не
раз здесь прыгал на одной ноге, хотя в шахматы сыграть так и не ухитрился.
-- В этом доме, -- сказал дядя Сандро задумчиво, -- я бывал до
революции и при Лакобе...
-- Каким образом? -- спросил я, предчувствуя что-то интересное.
Из сумки снова раздалась глухая дробь упругого хвоста собаки.
-- Пошли, -- сказал дядя Сандро и кивнул на вход, -- потом расскажу..
Он повернулся и прошел в двери. Я двинулся за ним. Внизу, в вестибюле,
из стеклянной пристроечки, похожей на парник и явно более позднего
происхождения, чем сам особняк, на нас глянул человек с тем преувеличенным
недоумением, с каким из-за стекла глядят все люди и особенно администраторы.
Может, именно поэтому всякий человек, который глядит на вас из-за стекла,
почему-то делается похожим на администратора.
Первым порывом он попытался нас остановить, но, видимо, узнав дядю
Сандро, кивком открыл проход. Дядя Сандро повел меня вверх по широкой
мраморной лестнице, и его стройная фигура в черкеске на этой лестнице
придавала всей этой картине что-то призрачное. В то же время это призрачное
становилось настолько реальным, что мгновениями исчезало представление о
месте и времени, и сама реальность, более всего воплощенная в сумке "Эр
Франс" или даже в слегка трепыхающемся содержимом этой сумки, делалась
фантастической и потому призрачной.
Казалось, то ли дядя Сандро сейчас обернется а, прижав к груди вынутого
из сумки спаниеля, споет предсмертную арию владетельного князя, то ли
откуда-то сверху выбегут какие-то люди, подхватят нас под не слишком белые
рученьки и то ли посадят за пиршественный стол, уставленный целиком
зажаренными тяжелыми бычьими ляжками, то ли поволокут в какой-нибудь
феодальный закуток да придавят там втихаря, запихав в рот, чтоб не мешали
работать, шитый, как говорится, золотом башлык. (Уж не тем ли золотом, что и
ободок на моей украденной грамотке?!)
Призрачность происходящего усиливалась видом тяжелого (господи!)
золотистого ковра-занавески, висящего во всю стену вдоль лестницы. Я было
притронулся к занавеске, да тут же отдернул руку, почувствовав холод стены,
оказывается, занавеска со всеми своими складочками и помпончиками была
нарисована на стене. Это было что-то новое. Когда я два года тому назад
получал здесь грамоту, этого не было.
Посреди первого марша мраморной лестницы дядя Сандро остановился и
показал мне ногой на ступеньку с отшибленным краем величиной с кулак.
-- Здесь до революции, -- сказал дядя Сандро, -- я однажды поднялся на
лошади, проскакал по всем комнатам и спустился вниз... А на этом месте, --
продолжал он, вставив ногу в выбоину, словно прикасаясь ногой к следу,
оставленному копытом его лошади, он приближал и ласкал в воспоминаниях дни
своей молодости, -- лошадь поскользнулась задней ногой и разбила лестницу.
-- Что вы здесь делали? -- спросил я, невольно понижая голос, потому
что звуки здесь гудели, как они гудят в церкви или в бане, то есть в местах
омовения души или тела.
-- До революции я здесь был у знаменитого табачника Коли Зархиди, --
сказал дядя Сандро, -- он здесь жил...
-- А после революции? -- спросил я еще тише, потому что администратор
снизу, из своего парника, опять поднял на нас удивленный взгляд.
-- А после революции, -- сказал дядя Сандро, наконец и сам понижая
голос, -- я тебе расскажу после...
Но что же нас сюда привело, зачем мне понадобился этот секретный
документ о переселении козлотуров?
Дело в том, что совсем недавно, после критики козлотуризации сельского
хозяйства, в одном из московских журналов появилось социологическое
исследование по нашему козлотуру. И хотя оно появилось уже после статьи,
критикующей козлотуризацию, и, казалось бы, можно было ожидать
дополнительных ударов, исследование по козлотуру было воспринято в местных
кругах очень болезненно, как совершенно неожиданная несправедливость.
А между прочим, после официальной критики совершенно никто не
пострадал, разумеется, кроме самого козлотура. Вернее, сам по себе козлотур
никак не пострадал, просто имя его полностью исчезло с газетных страниц. И
так как у нас есть все основания считать, что сами козлотуры не имели ни
малейшего представления о своей славе, хотя кое-что они и могли подозревать,
учитывая, что слишком много вокруг них было всякой возни, но, уж конечно,
заметить и обидеться на исчезновение своего имени и портретов с газетных
страниц они никак не могли.
В сущности, пострадал один Платон Самсонович, первый проповедник
козлотура, -- его снизили в должности. Но и он быстро оправился от этого
удара, увлекшись заманчивой идеей завлекать туристов в новооткрытые
сталактитовые пещеры.
После первой официальной критики козлотура вывеску над павильоном
прохладительных напитков "Водопой Козлотура" легко переправили на "Водопой
Тура". К этому времени рядом с павильоном над живописными развалинами
древней крепости вырос новый ресторан, тоже без особой фантазии названный
"Водопоем Козлотура".
Сейчас, когда павильон пришлось слегка переименовать, директор
ресторана, вдруг почувствовав прилив смелости и творческой фантазии, дал
ресторану название "Эллада", как бы единым махом отодвинув его на
расстояние, недоступное для идеологических бурь. Возможно, такой полный
отход от козлотура был вызван еще тем обстоятельством, что именно в этом
ресторане до последнего времени висела знаменитая картина местного художника
"Козлотур на сванской башне".
Таким образом, после официальной критики козлотуризации произошла
сравнительно мирная перестройка, как бы рассасывание не слишком
злокачественной опухоли. Газета дала самокритическую статью, смысл которой
можно свести к таким словам: "Дорогая Москва, тебе, оказывается, не нравится
козлотуризация? Очень хорошо, мы ее прекратим".
И в самом деле, как я уже говорил, прекратили. И тут вдруг появляется
это социологическое исследование. Автандил Автандилович помрачнел. И не
только он. Многие ответственные работники нашего края в эти дни
перезванивались или, чаще, переговаривались, собираясь маленькими
грустно-уютными кружками. Вечерами они так же грустно прохаживались по
набережной, с лицами, надутыми как у детей. При этом они успевали ревниво
присматриваться к лицам своих знакомых с тем, чтобы определить, с
достаточной ли силой на этих лицах выражена патриотическая грусть. И если у
какого-нибудь забывшегося коллеги мелькала на лице улыбка или веселое
выражение, то это мгновенно замечалось издали, и грустящие коллеги
многозначительно кивали друг другу: дескать, что о нем говорить, не наш,
видно, человек...
Ожидалось, что после этого социологического исследования центральная
газета снова вернется к вопросу о козлотуризации с тем, чтобы уже более
резко осудить всех ее ревнителей. Чтобы упредить хотя бы часть этой критики,
местное руководство поручило районным организациям, и в том числе нашей
редакции, тщательно проверить на местах, не осталось ли каких-нибудь следов
кампании в виде названий отдельных предприятий, в виде плакатов, брошюр или
других наглядных форм агитации. Как показали тщательные расследования, к
этому времени дух козлотура полностью исчез из умственного обихода нашего
края, если не считать нескольких десятков книжечек "Памятка зоотехника",
застрявших в кенгурийском книготорге, и гипсового козлотура, найденного у
кенгурийского фотографа-частника.
С книжечками "Памятка зоотехника", посвященными правилам ухода за
козлотурами (о чем еще помнить бедному зоотехнику!), расправились одним
махом, чего нельзя сказать про гипсового козлотура.
Владелец его заупрямился и ни за что не хотел отдавать своего
козлотура, ссылаясь на то, что именно после критики козлотуризации
отдыхающие с особой охотой фотографируются возле него, а дети и подвыпившие
мужчины даже верхом. На угрозу конфискации гипсового козлотура он отвечал,
что времена не те, что он будет жаловаться в Москву, а это, разумеется, в
расчеты горсовета никак не входило.
В конце концов нашлись мудрые люди и нашли компромиссный выход.
Фотографу разрешили оставить круп козлотура, но велели заменить рога на
оленьи. Он как будто бы согласился, но при этом, оказывается, затаил
коварство.
В самом деле, над крупом козлотура появились вполне приличные ветвистые
рога, ничего общего не имеющие с рогами козлотура, загнутыми как хорошо
выращенные казацкие усы. Одним словом, получилось странное животное, с одной
стороны, кряжистое, низкорослое, головастое и вдруг (на тебе!) увенчанное
томными, хрупко-ветвистыми рогами.
В виде награды за эту уступку горсовет разрешил ему занять наиболее
богатый клиентами приморский участок парка.
Но, оказывается, сняв со своего козлотура наглухо приклепанные рога, он
вставил в его голову две железные трубки с нарезанной внутри резьбой, а рога
козлотура, как и рога оленя, снабдил соответствующими винтами одинакового
диаметра.
И вот гуляет обычная приморская публика и видит обычного приморского
фотографа, фотографирующего любителей возле своего, пусть несколько
странного, но, во всяком случае, вполне легального оленя.
Но вот, отделившись от небольшой группы якобы беззаботно
прогуливающихся друзей, к нему подходит молодой человек, что-то шепчет на
ухо, и тот кивает в знак согласия. Молодой человек кивает своим знакомым, те
становятся возле оленя, но фотограф, вместо того чтобы их щелкать, почему-то
лезет в свой саквояж и достает оттуда странный предмет, обмотанный
мешковиной.
Дальнейшее происходит в несколько секунд. Несколько сильных витков -- и
танцующие деревца оленьих рогов оказываются внизу. На них небрежно
набрасывается мешковина, опять несколько сильных витков в обратную сторону
-- и козлотур, снабженный присущими ему рогами, удостаивает своим обществом
любителей левых либеральных снимков.
-- Это еще неизвестно, чья возьмет, -- бормочет фотограф и щелкает
несколько контрабандных снимков. Молодой человек получает свои комиссионные,
любители левых либеральных снимков в назначенное время получают свои
фотографии.
Обо всем этом рассказал мне мой земляк, чегемец, работающий здесь
милиционером и во время дежурства выследивший этого фотографа и теперь тоже
получающий свои комиссионные, отчего тот не только не приуныл, а, наоборот,
взбодрился и уже сам развращает обычных клиентов, мимоходом предлагая им:
-- С козлотуром или без?
Но дело, конечно, не в этом. Дело в том, что ожидаемая критика
центральной газеты не повторилась. И тут люди, причастные к пропаганде
козлотура, оживились, тем более что в столичной печати, появилась критика
журнала, критиковавшего козлотуризацию. И хотя журнал этот критиковался не
за критику козлотуризации, все-таки у нас поняли так, что дела этого журнала
плохи и не ему нас критиковать. А тут еще нашлись люди, которые установили,
что журнал и до этого подвергался неоднократной критике. И тогда в местных
кругах со всей остротой был поставлен вопрос: можно ли считать
действительной критику критикуемого журнала?
Нет, говорили некоторые, критику критикуемого журнала конечно же не
стоит принимать всерьез, тут, мол, и беспокоиться не о чем. Но другие, более
диалектически настроенные, отвечали, что это неверно, что, пока журнал не
закрыт, критика критикуемого журнала фактически является действительной
независимо от нашей воли.
-- Почему независимо от нашей воли, -- горестно негодовали первые, --
мы что, не люди, что ли?
-- Гегель, -- сухо отвечали им более диалектически настроенные, самой
сухостью ответа намекая на умственную нерентабельность в данном случае более
пространного разъяснения, что для представителей данного случая, конечно,
было обидно.
Вообще, закрытия этого журнала ждали с большим азартом. За время
ожидания его еще несколько раз критиковали, так что азарт дошел до предела,
а журнал почему-то все еще не закрывали.
Более того. Неоднократно накрываемый тяжелой артиллерией критики,
размолотый и засыпанный землей и щебенкой, он, как легендарный пулеметчик,
вдруг открывал огонь из-под собственных обломков, заставляя шарахаться своих
длинноухих врагов, бегущих назад и на бегу лягающих воздух бегущими
копытами. В позднейших кинохрониках этому бегу был придан перевернутый, то
есть атакующий, смысл, а непонятное в этом случае лягание воздуха бегущими
копытами в сторону своих тылов объяснялось избытком молодечества и
невозможностью лягаться вперед.
Так как журнал все еще не закрывали, энергия гнева на это
социологическое исследование, не находя всесоюзного выхода, наконец нашла
выход местный. Вопрос был поставлен так: "Кто донес Москве про нашего
козлотура? Кто какнул в родное гнездо?"
И хотя материалы о козлотуре печатались в нашей открытой прессе, всем
казалось, что кто-то тайно донес Москве про козлотура, заручился ее
поддержкой, а потом уже появилась критика в столичной печати.
Постепенно грозно сужающийся круг подозрительных лиц, как я ни
протестовал, замкнулся на мне. Точнее, нервы у меня не выдержали, и я
запротестовал несколько раньше, чем этот круг замкнулся.
Мне с большим трудом удалось доказать, что исследование о козлотуре
написано не мной, хотя и нашим земляком, сейчас живущим в Москве, но каждое
лето проводящим здесь.
На это мне отвечали, что, может быть, оно и так, но уж материалы о
козлотуре ему мог подсунуть только я. Я защищался, но мнение это, видно, шло
сверху, и некоторые сотрудники нашей редакции перестали со мной здороваться,
как бы набирая разгон для будущего собрания, где им пришлось бы выступить
против меня.
Другие мужественно продолжали со мной здороваться, но при этом явно
давали понять, что употребляют на это столько душевных сил, что я не должен
удивляться, если в скором времени они надорвутся от этой перегрузки.
Я уже сам собирался пойти к редактору газеты Автандилу Автандиловичу,
чтобы с ним объясниться, когда к нам в комнату вошла его секретарша и, как
всегда испуганно, сообщила, что редактор ждет меня у себя в кабинете через
пятнадцать минут.
Раздражающая неизвестность меня так тяготила, что я, не выждав
назначенного срока, почти сразу вошел к нему. Автандил Автандилович сидел у
себя за столом и, прикрыв глаза, прислушивался к действию нового
вентилятора, могучие лопасти которого кружились под потолком. Посреди
кабинета громоздилась стремянка, а на нижней ее перекладине стоял монтер и
смотрел то на лопасти вентилятора, то на лицо Автандила Автандиловича.
-- Чувствуется? -- спросил он.
Автандил Автандилович, не открывая глаз, слегка повел лицом, как
поводят им, когда пытаются всей поверхностью лица охватить одеколонную струю
пульверизатора.
-- Так себе, -- сказал Автандил Автандилович с кислой миной, -- а ниже
нельзя?
С этими словами он открыл глаза и заметил меня.
-- Ниже будет неустойчиво, -- сказал монтер, все еще глядя на
вращающиеся лопасти вентилятора.
-- Ладно. Хорошо, -- сказал Автандил Автандилович и едва заметным
движением руки нажал на кнопку. Вентилятор остановился.
Монтер собрал в мешок инструменты, валявшиеся под стремянкой, сложил
стремянку и спокойно, как из цеха, вышел из кабинета, оставляя на полу белые
от цементной пыли следы. На полу под вентилятором оставался небрежно
рассыпанный, а потом так же небрежно растоптанный барханчик цементного
порошка.
Жестом усадив меня, Автандил Автандилович смотрел некоторое время на
этот беспорядок с выражением брезгливого сострадания, словно не понимая, что
лучше: сначала вызвать уборщицу, а потом поговорить уже со мной в чистом
кабинете, или сначала поговорить со мной, а потом уже заодно приказать
очистить помещение.
Он несколько мгновений молчал, и я понял, что победил первый вариант.
-- Это правда? -- вдруг спросил он у меня, глядя мне в глаза с
отеческой прямотой.
-- Нет, -- сказал я, подстраиваясь под сыновнюю откровенность.
-- Тогда почему он пишет, как будто сам здесь работал?
В самом деле, этот идиот написал свое исследование как бы от лица
молодого сотрудника редакции, искренне стремящегося понять смысл
козлотуризации. Этим введением рационального начала поиска истины он,
безусловно, добился более выпуклой наглядности бессмысленности всей кампании
по козлотуру, но тем самым подставил меня под удар, потому что в то время я
как раз и был самым молодым работником редакции.
Эту тонкость я попытался объяснить Автандилу Автандиловичу, то есть,
почему именно он ввел в свое исследование молодого сотрудника редакции, но,
как всегда в таких случаях, слишком подробное алиби порождает новые
подозрения.
-- Знаешь что, ты мне не морочь... -- сказал Автандил Автандилович,
мрачно выслушав меня.
-- Знаю, -- сказал я и замолк.
-- Откуда он мог узнать про наши редакционные дела? -- спросил он и,
слегка покосившись на вентилятор, добавил: -- Про некоторые...
-- Он же здесь был, -- сказал я, -- даже к вам заходил.
В летнее время у нас отдыхает довольно много именитых людей из Москвы,
которые нередко заходят в редакцию, так что запомнить тогда еще мало
известного социолога Автандил Автандилович явно не мог. На это я и надеялся.
-- Такой маленький, рыжий? -- спросил он, возвращая лицу брезгливое
выражение.
-- Да, -- сказал я, хотя он был не такой уж маленький и совсем не
рыжий.
-- Хорошо, -- сказал Автандил Автандилович, немного подумав. -- Чем
докажешь, что не ты ему все рассказал, даже если не ты писал?
-- А разве ему недостаточно было пролистать нашу подшивку? -- спросил
я.
-- А что такого, -- сказал Автандил Автандилович, -- подумаешь, два-три
материала.
Ничего себе два-три! Но я не стал затрагивать эту болезненную тему. В
это мгновение мне в голову пришел дерзкий, но довольно точный аргумент, и я
постарался его скорее выложить, пока