Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
местность, где она живет. В море нету деревьев, чтобы то и дело
садиться отдыхать, значит, крылья должны птицу хорошо и долго держать в
воздухе.
Когда до буйвола оставалось метров пятнадцать, тот, что сидел на
моторе, выключил его. Лодка по инерции продолжала идти вперед. Она шла
гораздо быстрее, чем плыл буйвол.
-- Если я его не убью с первого выстрела, -- сказал вполголоса тот, что
был с карабином, -- сразу же включай мотор! А то набросится!
-- Знаю без тебя, -- сказал тот, что сидел на руле.
Тот, что был с карабином, заметно волновался. Когда лодка поравнялась с
Широколобым, он приподнял карабин и тщательно прицелился в пяти метрах от
головы буйвола.
Когда он поднял карабин, Широколобый смутно вспомнил, что эта железная
палка имеет какое-то опасное предназначение. Но свобода была такая огромная
и прекрасная, а люди в лодке были такими ничтожными, что Широколобому, всю
жизнь не ленившемуся думать и вспоминать, сейчас было лень вспоминать.
Человек тщательно прицелился, но не нажимал спускового крючка, пока нос
лодки не опередил головы буйвола. Так, предусмотрительно сообразил он, будет
безопасней удирать, если он не убьет буйвола одним выстрелом. Он выстрелил,
но Широколобый уже не услышал выстрела, потому что пуля, влетевшая в его
ухо, влетела раньше, чем дошел до него звук.
Через пять минут рыбаки, окрутив веревкой рога Широколобого, намотали
оба конца на заднюю банку и крепко привязали их. Тот, кто сидел на руле,
дернул шнур, и мотор включился. Лодка пошла вперед, веревка натянулась, и
лодка остановилась и даже пошла назад, словно Широколобый в последний миг
ожил и перетянул ее. Но лодка снова сдвинулась вперед и пошла, хотя тяжелое
тело буйвола сильно тормозило ход. Чайка, отлетевшая после выстрела, увидев,
что рыбаки волочат за лодкой то, на чем сидела она, почувствовала себя
обокраденной и, подлетев к лодке, сверху, притормаживая крыльями, некоторое
время вглядывалась в голову Широколобого. Она давно заметила, что рыбаки
часто увозят из моря выброшенные реками бревна и коряги. Решив, что это
такой же обычный случай, она решительно взмахнула крыльями и отлетела.
Сделав осторожный полукруг, лодка повернула в сторону бойни.
-- Председатель сказал, что, если мы его привезем, бойня выдаст ляжку,
-- сказал тот, что сидел с карабином, -- он сказал, что мы разделим ее на
троих.
-- Если не обманет, -- сказал тот, что сидел на руле.
-- Не должен обмануть, -- сказал тот, что сидел с карабином, -- мы все
же жизнью рисковали. Он меня, знаешь, сколько уговаривал. Если бы не это, я
бы уже веселился у Еремеевны.
-- Успеешь, -- сказал тот, что сидел на руле, -- еще не вечер.
-- Здорово тормозит, -- сказал тот, что сидел с карабином, -- полхода
забирает.
-- Еще бы, -- сказал тот, что сидел на руле, -- такая зверюга, дай бог.
-- А что, махнем в город, -- сказал тот, что сидел с карабином, -- мясо
загоним. Месяц пей не хочу! А этим скажем, что не нашли. Ушел!
-- Ух ты! Ух ты! Какой умник! -- сказал тот, что сидел на руле.
-- Слабо? -- сказал тот, что сидел с карабином.
-- Дубина, -- сказал тот, что сидел на руле, -- нас же с берега видят
как на ладони.
-- А-а-а, -- сказал тот, что сидел с карабином.
-- Б-ее, -- сказал тот, что сидел на руле, -- не думай, что ты умнее
других.
Предзакатное море переливалось розово-сиреневыми бликами. То там, то
здесь из воды вылетала кефаль и, на миг проблеснув в воздухе, плюхалась в
родную стихию.
Белые дома города, и мягкие, пушистые холмы над ними, и цепи дымчатых
гор, уходящие в бесконечность неба, и далекие, но различимые для любящего
глаза пятна голых утесов над Чегемом -- все, все утопало в примиряющем свете
закатного солнца.
И это же солнце озаряло могучую голову Широколобого и горело в его
открытых, прямых, немигающих глазах. Со стороны могло показаться, что буйвол
плывет и плывет, догоняет и догоняет моторную лодку. Но со стороны некому
было посмотреть, да и нет в этом мире сторонних.
--------
Глава 28. Утраты
На следующий день после сороковин в квартире оставались: муж умершей,
его сын, его старенькая мать, родственница Зенона, приехавшая из деревни и
помогавшая по дому, и сам Зенон, брат умершей.
Множество людей, пришедших и приехавших на сороковины и как бы временно
самим своим огромным числом и любовью к сестре заполнивших дом, теперь,
отхлынув, еще сильнее обнажили зияние невосполнимой пустоты.
Сестры нет и никогда ее больше не будет. С такой пронзительной
трезвостью Зенон до сих пор не осознавал эту мысль. Похороны прошли в
каком-то почти нереальном полусне...
Перед смертью сестры Зенон был в Москве у себя дома. После
многомесячного перерыва на него навалилась работа, и он уже несколько дней
часов по двенадцать не отрывался от машинки, как вдруг раздался
междугородный телефонный звонок.
-- Твоя сестра умерла час назад! -- резко прокричал зять и положил
трубку.
И хотя смерть сестры ожидали, Зенон не думал, что это будет так скоро.
Грубая краткость сообщения мгновенно ввинтилась в мозги, но Зенон тогда не
пытался анализировать ее причины.
Позже, когда он приехал, родственники, слышавшие, что сказал ему в
трубку зять, и переживающие, что тот без всякой подготовки разом выложил ему
всю правду, как бы извинялись за него перед Зеноном. И только тут он сам
понял в чем дело.
Зять Зенона голосом своим бессознательно перебросил на него часть
раздавливавшей его непомерной тяжести случившегося. Сбросить часть этой
тяжести только и можно было на Зенона, брата умершей, зная, что только он ее
и может принять всей полнотой горя.
Но обо всем этом Зенон подумал гораздо позже. А тогда он взял билет на
самолет вечернего рейса, вернулся домой и снова сел за работу. Работа шла, и
он не понимал, почему бы не работать. Работа шла, но сердце его впервые за
всю взрослую жизнь по-настоящему болело. Видимо, там тоже шла какая-то
работа.
И Зенон впервые в жизни работал, посасывая холодящий рот валидол. Вкус
его напоминал какие-то конфеты детства, но он не мог и не пытался вспомнить,
что это за конфеты, да и не уверен был, что именно холодящий рот валидол
напоминает детство, а не боль в сердце.
В детстве иногда что-то резко сдавливало сердце, и, как теперь понимал
Зенон, это было следствием непомерного запаса доверия к миру, и, когда
какое-нибудь событие протыкало это доверие -- возникала боль.
Но в детстве запасы этого доверия были так велики, что отверстие боли
почти мгновенно замыкалось, и нередко детские слезы сглатывались уже
улыбающимся, любящим ртом. Теперешняя боль была другая. Это было началом
общей усталости: доверять, проверять, жить...
Он продолжал работать, и товарищ, позвонивший ему, чтобы выразить
сочувствие, услышав стук машинки в телефонной трубке, удивленно спросил у
жены Зенона:
-- Он работает?
-- Да, -- сказала жена, видимо сама не зная, как это оценить.
Потом был долгий ночной кошмар ожидания вылета в здании аэропорта.
Время вылета все время отодвигалось. Да и другие рейсы отодвигались. Люди
слонялись по залам ожидания, стояли в очереди, проталкиваясь к справочной и
к буфетным стойкам. Все скамейки были заняты, и Зенон безостановочно ходил,
почти не замечая вокруг никого, а работа продолжала гудеть в голове.
Иногда она выплескивалась, как рыба из воды, готовой, осмысленной
фразой, иногда возвращала сознание, а точнее слух, к какому-то уже
написанному месту и через неприятно-настойчивое звучание этого места
показывала, что там есть какая-то неточность или фальшь. Зенон вслушивался в
звучание этого места и, уже разумом и слухом одновременно обнимая вещь
целиком, сознавал, что именно и почему звучит неточно и фальшиво.
Предстоящие похороны никак не отражались на характере того, над чем он
мысленно продолжал работать. Мелодия повествования была поймана раньше
постигшего его горя и уже двигалась по своим законам, только изредка в
грустных местах слегка углубляясь.
Подобно тому, как человек, видящий кошмарный, фантастический сон, не
перестает лежать в своей постели, в своей собственной безопасной квартире,
Зенон одновременно находился в безопасной, нормальной реальности работы
своего воображения, а жизнь с реальностью смерти сестры и с этой бесконечной
ночью в аэропорту была кошмарным сном, который, по каким-то законам
кошмарного сна, почему-то нельзя было прервать, а надо было смотреть и
смотреть.
Пока был открыт ресторан, он несколько раз заходил туда, выпивал
коньяк, и тогда кошмар окружающей реальности немного смягчался, а работа
продолжала идти своим чередом.
Но после закрытия ресторана уже нечем было смягчить этот кошмар, а тут
время от времени стал попадаться на глаза земляк, еще более жуткий, чем эта
ночь.
Много лет тому назад, во времена молодости Зенона, этот его земляк был
большим человеком в масштабах Абхазии. Он тогда знал Зенона как начинающего
писателя и недолюбливал его за некоторую сатирическую направленность его
творчества, каковую считал плачевным результатом отсутствия в авторе
сынолюбия по отношению к отчему краю.
Но с тех пор как он был снят со своей работы, а потом, уже через
некоторое время, и вовсе был вынужден уйти на пенсию, он стал проявлять к
Зенону пристальный интерес, стараясь в часы случайных встреч на бульваре или
в кофейнях привлекать его внимание именно к теневым сторонам жизни отчего
края.
И хотя он давно был по ту сторону власти, но упрямо продолжал с таким
апломбом рассуждать о мероприятиях местного правительства, как будто с его
мнением кто-то где-то продолжает считаться.
Вообще от облика его исходило ощущение нечистоплотного трепыхания между
жизнью и смертью, одновременное оскорбление и той и другой. Для живого он
слишком явно смердил, для мертвого он был непристойно суетлив, как бы
постоянно и глумливо подмигивая из гроба.
Зенону не всегда удавалось быстро отделаться от этого несносного
пенсионера и потому, что он не любил всякую грубость, и потому, что этот
жалкий старикашка был потоптан самой жизнью, и какая-то естественная
брезгливость заставляла Зенона осторожничать с ним, чтобы случайно не
дотоптать.
Кроме всего этого Зенон чувствовал, что все-таки испытывает еще и
любопытство к самому веществу пошлости, заключенному в этом человеке. Он
хотел понять, при помощи какого мотора действует человек, отказавшийся от
мотора нравственности. Ведь должен все-таки находиться какой-то двигатель и
внутри пошлости?
Увы, с годами Зенон убедился, что двигатель пошлости -- сама пошлость.
Но тогда, пытаясь кое-что выведать у этого старикашки, он направлял беседу с
ним на времена, когда тот еще не был такой развалиной, а напротив, был
новенькой черноморской крепостцой усатого кумира, новенькой, хотя и халтурно
сколоченной, как потом выяснилось.
Но выведать ничего не удавалось, старикашка увиливал от острых
вопросов. Правда, он упрямо придерживался той мысли, что порядок тогда был
отменным, хотя, конечно, правопорядок и прихрамывал.
Однажды он все-таки как бы раскололся.
-- Хорошо, я тебе открою один секрет, -- прошепелявил он, слегка
озираясь, -- а ты его используй, как хочешь... Я тебе документы тоже
достану...
Зенон замер, как охотничья собака.
-- Этот товарищ, -- старикашка кивнул наверх и назвал работника,
который сейчас занимал его место, -- в тысяча девятьсот тридцать четвертом
году убил человека... Я тебе все документы представлю...
Зенон тогда не мог удержаться от хохота. В тридцать четвертом году
работнику, о котором шла речь, едва ли было четыре года, если он вообще
тогда был. Комплекс возмездия создал в голове старикашки миф, но подвела
склеротическая неряшливость чувства времени.
Сейчас он сидел на скамейке, старчески-розоватый, с водянистым студнем
голубых глаз, которые, казалось, уже мало что видят, однако он первым узнал
Зенона и закивал ему в том смысле, что есть, есть о чем поговорить!
Зенон кивнул в ответ, но не двинулся в его сторону. Поняв, что Зенон не
собирается с ним разговаривать, старикашка многозначительно покачал головой,
показывая, что такая задержка с вылетом никак не могла произойти во времена
его общественной деятельности, и при этом он каким-то особенно противным
подмигиванием студенистых глаз дал знать Зенону, что поощряет его
сатирические возможности для наказания виновных в задержке вылета.
Зенон уже прошел мимо своего земляка, когда осознал, что тот сжимает в
одной руке в нескольких местах перевязанный пучок из четырех или, по крайней
мере, из трех новеньких палок. Это были обыкновенные палки, которыми
пользуются старики.
Зенон прекрасно знал, что провинция вывозит из Москвы всевозможные
продукты, но чтобы в Москву ехали за палками или, случайно наткнувшись на
них в продаже, покупали про запас, этого он не мог представить. И зачем ему
столько палок? Неужели он надеется их пережить? Само отсутствие понимания
собственной смертности порождает пошлость, думал Зенон, или благодаря
отсутствию этого чувства уже существующая пошлость накурдючивается жиром?
За ночь Зенон, забывая о нем, снова несколько раз проходил мимо него, и
тот каждый раз гримасами, жестами, подмигиванием своих водянистых глаз
настаивал на абсолютной необходимости со стороны Зенона покарать
сатирическим пером виновников задержки вылета. При этом он почему-то
совершенно не стеснялся того, что Зенон на его жесты не реагирует.
К утру всех ожидающих самолет, на котором должен был лететь Зенон,
загнали в какой-то отсек, откуда после проверки билетов и просвечивания на
предмет пронесения оружия вывели из здания аэропорта, но автобус почему-то
долго не подходил, и в конце концов всех снова отогнали в помещение.
Через некоторое время их опять вывели наружу, и пассажиры на этот раз
мужественно приготовились к ожиданию автобуса, но мужество как-то не
понадобилось, потому что автобус подошел почти сразу и подвез их к самолету.
Самолет загрузили, и пассажиры, ожидавшие всю ночь вылета и наконец
рассевшиеся по своим местам, пришли в необыкновенное возбуждение, не только
прощая и судьбу и Аэрофлот за эту бессонную ночь, но как бы благодаря их за
сиюминутную остроту удовольствия, эйфорию, вызванную чувством преодоленности
всех трудностей и потому заслуженной достигнутостью предвзлетного состояния.
Но тут опять произошла какая-то осечка. Самолет еще около часа простоял на
аэродроме.
Зенон случайно обернулся и поймал терпеливо ждущий взгляд старика,
умоляющий его включить в список потерь и это долгое, незаконное ожидание
вылета уже внутри издевательски неподвижного самолета. Зенон резко
отвернулся, отсекая от общего кошмара этого кошмарного старикашку.
Вообще лица людей, пока он слонялся по зданию аэропорта, хотя он их
видел краем глаза, внушали Зенону отвращение. Казалось, они все время, хотя
и неизвестно перед кем, на всякий случай, отстаивают право на
несущественность своего существования. А когда-то он так любил рассматривать
на вокзалах и в аэропортах лица людей. Какая это была тайная обжираловка
любви и любопытства!
А сейчас только лица детей и стариков (кроме этого поганого
старикашки!) были все еще приятны Зенону. Может быть, мимоходом подумал он,
дело в том, что дети -- это люди, еще не научившиеся лгать, а старики -- это
люди, которым уже незачем лгать.
На заре самолет приземлился. Перед выходом на трап Зенон опять
встретился взглядом с этим старикашкой, и тот не только своими
подрагивающими студнями глаз напомнил ему о необходимости разоблачения
виновников задержки вылета, но и жестом руки, сжимавшей пучок связанных
палок, посоветовал ему быть потверже, не смягчать общую картину безобразия
ложным благополучием приземления, потому что другого выхода у них просто не
было, и взлетевший самолет им надо было так или иначе посадить.
...Хотя таксистам, толпящимся у здания аэропорта, явно нечего было
делать, но на вопрос Зенона: "Поедем в город?" -- почему-то никто не ответил
и только через несколько долгих секунд, так как Зенон продолжал стоять перед
ними, сиротливо взгрустнувшими, с выражением: "Обижаешь, земляк!" -- один из
таксистов, словно исправляя неловкость, созданную неуместным вопросом
Зенона, вышел из толпы и очень неохотно отправился к своей машине. Зенон
подсел, и они поехали.
Сколько он ни прилетал сюда, таксисты всегда неохотно брали его в
город, словно все они ждали какого-то более ценного груза, чем человек, или
более дальнего рейса, чем город, хотя и толпились здесь часами без дела.
...Зенон поймал себя на мысли, что и сам хотел бы сейчас ехать более
дальним, нескончаемым рейсом...
Машина подъехала к дому, где жила сестра... Где еще вчера жила сестра.
Он расплатился с таксистом и впервые сразу поднялся по лестнице до нужного
этажа.
А раньше, бывало, в день приезда почему-то всегда путал этажи; то ли
пятый, то ли шестой, а то и седьмой.
Счастливая беспечность памяти никогда не удерживала этаж, на котором
жила сестра. Обычно, после годичной разлуки, даже было приятно поплутать по
этажам, прежде чем распахнется ее дверь и она, сияя, бросится его целовать!
Смерть сестры отсекла уже эту маленькую вольность -- теперь ошибиться
было нельзя, и он не ошибся. Жизнь близких, мельком подумал он, обеспечивала
безопасность и даже роскошь его вечной рассеянности к мелочам быта.
Он позвонил в дверь. Несмотря на ранний час, зять не спал. Высокий, с
диковато ввалившимися глазами, он открыл ему дверь и ввел в квартиру.
Прикрытая покрывалом, сестра лежала в самой большой из трех комнат.
Зять подвел его к ней, и Зенон, преодолевая неестественность этой яви,
ступал за ним, не понимая, почему таким высоким под тканью покрывала кажется
тело сестры, словно вздыбленное ужасом последней борьбы со смертью,
последним взрывом непримиримости с концом.
Зять приподнял и отодвинул покрывало, и Зенон поцеловал холодный лоб
сестры. Зять издал странный, горловой звук заглотанного рыдания. Зенон
вспомнил абхазский обычай: муж не плачет над трупом жены. По-видимому --
часть общего горского культа сдержанности.
Потом они зашли на кухню. Зять приготовил кофе по-турецки. Зенона
немного освежил этот кофе после бессонной ночи.
...Остальные дни до похорон и сами похороны остались в голове в виде
тяжелого, притупленного в болевых ощущениях самим своим обилием горя. И
только резкой болью время от времени всплывала перед глазами большая фигура
сына сестры, неуклюже сотрясающаяся в рыданиях. Поздний, единственный,
ласковый, заласканный сын, и, может быть, потому эти разрывающие душу
неумелые рыдания.
И были бесконечные процессии учителей, учеников, бывших учеников,
соседей, родственников. Нет, это была не только дань кавказской традиции
похорон, сестру и в самом деле любили. Она была такой доброжелательной,
такой улыбчивой, такой контактной, как сейчас говорят.
Вечно у нее на кухне щебетали соседки. Теперь кончилось все.
Сестра болела, уже не вставая, восемь месяцев. У нее была редчайшая для
южан и смертельная для всех болезнь -- рассеянный склероз. Конец