Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
сам первый эндурец!
Такой оборот дела показался Бахуту чересчур неожиданным, и он немного
подумал.
-- Значит, ты признаешь, -- сказал он, -- что твой брат Сандро эндурец?
-- Конечно, -- сказал Кязым, -- мой брат Сандро первый эндурец в мире.
Нет, второй эндурец. Первый в Москве сидит.
-- Но раз твой брат Сандро эндурец, -- радостно воскликнул Бахут, --
значит, ты тоже эндурец!
-- Нет, -- сказал Кязым, -- я не эндурец. Я единственный неэндурец в
мире. Кругом одни эндурцы. От Чегема до Москвы одни эндурцы! Только я один
не эндурец!
-- Ох, не заносись, Кезым! -- крикнул Бахут, помахивая пустым стаканом
перед его лицом, -- Ты, когда выпьешь, всегда заносишься! Я ненавижу, когда
кто-нибудь заносится!
Уахоле, уахоле, цодареко... --
не слушая его, запел Кязым мингрельскую песню, и Бахут, не успев изменить
гневного выражения лица, как бы подхваченный стругй мелодии, стал подпевать.
Немного попев, они снова выпили по стаканчику.
-- Но иногда мне кажется, -- сказал Кязым, как бы смягчившись после
пения, -- что я тоже эндурец.
-- Почему? -- сочувственно спросил у него Бахут.
-- Потому что не у кого спросить, -- сказал Кязым, -- эндурец я или
нет. Кругом одни эндурцы, а они правду тебе никогда не скажут. А чтобы
узнать, превратился я в эндурца или нет, нужен хотя бы еще один неэндурец,
который скажет тебе правду. Но второго неэндурца нет, потому я иногда думаю,
что я тоже стал эндурцем.
Тут Бахут понял, что Кязым обманул его своим притворным смирением.
-- Ты опять заносишься, Кезым! -- стал подступаться он к нему. -- Я
ненавижу, когда кто-нибудь заносится. Подумаешь, этого дурака Теймыра
обманул! Он даже прокушать деньги не смог! Крысы съели половину! У тебя нет
причины заноситься! А ты, когда выпьешь, сразу заносишься!
О райда Гудиса-хаца, эй...
О райда сиуа райда,
О райда э-эй...
запел Кязым абхазскую песню, и Бахут некоторое время сумрачно молчал, а
потом не выдержал и подхватил песню, все еще сердито поглядывая на Кязыма.
Немного попев, они еще раз выпили по стаканчику. И когда Кязым пил свой
стакан, он слышал в тишине прерывистый сочный звук, с которым Рыжуха рвала
росистую траву. Звук этот был ему приятен, и порой, пока он пил свой стакан,
звук наплывал с такой отчетливостью, как будто корова рвала траву у самого
его уха.
Он знал, что такое бывает после крепкой выпивки. И он подумал: для того
и существует крепкая выпивка, чтобы приближать то, что приятно душе, и
отдалять то, что ей неприятно. А те, кто говорит, что это нехорошо, пусть
придумывают такое средство, чтобы человек иногда мог отдалять от души то,
что ей неприятно, и приближать то, что ей приятно. А если не могут придумать
-- пусть заткнутся.
На востоке сквозь ветви яблони чуть порозовело небо. Свежий,
предутренний ветерок прошелестел в листьях грецких орехов и яблони и словно
откачнул вместе с ветками птичий щебет и снова приблизил.
Два паданца один за другим -- тук! тук! -- упали с яблони, и через
долгое мгновенье, словно решалось, падать ему или нет, последовало третье
яблоко, явно более крупное -- шлеп! И снова все затихло. Только птичий щебет
и сочный приближающийся звук пасущейся коровы. Буйволица на скотном дворе
встала на ноги, подошла к ореховому дереву и, выбрав особенно шершавое место
на его коре, стала, мерно покачиваясь, чесать свой бок. К щебету птиц и
сочному звуку обрываемой травы прибавился шуршащий звук, исходящий от
буйволицы, почесывающей свою толстую шкуру: шшша, шшша, шшша.
Кязым знал, что это теперь надолго. И ему было легко, весело, и он
очень любил Бахута, и поэтому ему сейчас захотелось подковырнуть его с
другой стороны.
-- Бахут, -- сказал Кязым, -- ты сколько языков знаешь?
-- Столько же, сколько и ты, -- ответил Бахут.
-- Нет, -- сказал Кязым, -- ты на один меньше знаешь.
-- Давай посчитаем, -- сказал Бахут, -- говори, сколько ты знаешь!
-- Я знаю абхазский, -- начал Кязым, -- мингрельский, грузинский,
турецкий и греческий. Пять получается!
-- Я тоже, -- сказал Бахут, -- знаю пять языков. Мингрельский,
грузинский, абхазский, турецкий и... русский тоже.
На этом-то как раз Кязым его собирался поймать. В Абхазии русские в
деревнях не живут, и поэтому они оба очень плохо знали русский язык. Но
Бахут его знал еще хуже, чем Кязым.
-- Значит, русский тоже знаешь? -- переспросил его Кязым.
-- Ну так, по-крестьянски знаю, -- сказал Бахут, не давая себя поймать,
-- что нужно для хозяйства, для базара, для дороги -- все могу сказать!
-- А ты помнишь, когда мы продавали орехи в Мухусе, и у тебя разболелся
зуб, и мы пришли в больницу, и что ты там сказал доктору? При этом, учти,
доктор была женщина!
-- Ты настоящая сушеная змея, -- сказал Бахут, -- двадцать лет с тех
пор прошло, а он еще помнит. Я тогда пошутил.
-- Ох, Бахут, -- сказал Кязым, -- разве человек шутит, когда у него
болит зуб?
-- А вот я такой. Я пошутил, -- сказал Бахут, хотя уже понимал, что
Кязым от него не отстанет.
-- Ох, Бахут, -- сказал Кязым, -- ты нечестный человек. Ты тогда сказал
этой женщине такое, что она нас чуть не прогнала. Повтори, что ты тогда
сказал по-русски!
-- Подумаешь, двадцать лет прошло, -- напомнил Бахут смягчающее
обстоятельство.
-- Повтори, что ты сказал тогда по-русски.
-- Ты сушеная змея, -- сказал Бахут, понимая, что теперь Кязым от него
не отстанет.
-- Повтори, что ты тогда сказал по-русски!
-- Доктор, жоп болит, -- насупившись, повторил Бахут.
-- Ох, Бахут, опозорил ты меня тогда, -- отсмеявшись, сказал Кязым, --
но сейчас-то хоть ты знаешь, как надо было сказать?
-- Конечно, -- сказал Бахут и вдруг почувствовал, что забыл. -- Знал,
но забыл. Кязым это сразу понял.
-- Тогда скажи!
-- Ладно, хватит, лучше давай выпьем, -- сказал Бахут, оттягивая время,
чтобы припомнить правильное звучание слова.
-- Ох, Бахут, опять хитришь!
Бахуту показалось, что он вспомнил.
-- Зоп болит, надо было сказать, -- проговорил Бахут и сразу же по
выражению лица Кязыма понял, что промахнулся.
Кязым долго хохотал, откидываясь, как при питье, и, разумеется, не
падая, на что Бахут даже не рассчитывал.
-- Ох, Бахут, уморишь ты меня, -- отсмеявшись и утирая глаза, сказал
Кязым.
-- Тогда скажи, как надо! -- раздраженно попросил Бахут, пытаясь хоть
какую-нибудь пользу извлечь из своей неловкости.
-- Зуб болит, з-у-у-б! -- вразумительно сказал Кязым. -- У-у-у! За
двадцать лет не можешь запомнить!
-- С тех пор у меня зубы не болели, -- ворчливо сказал Бахут. И
добавил: -- Что за язык -- зоб, зуб...
Он стал припоминать, чем бы подковырнуть Кязыма. Но как назло, сейчас
ничего не мог припомнить. И тогда он решил вернуться к детям Кязыма, о
которых он уже говорил.
-- Ты сушеная змея, -- сказал Бахут, -- ты ни разу в жизни не посадил
на колени своего ребенка.
-- Для сушеной змеи я слишком много выпил, -- сказал Кязым.
-- Ты лошадей любил больше, чем своих детей, -- сказал Бахут, чувствуя,
что можно эту тему еще развить, -- ты своих детей никогда не сажал к себе на
колени, ты лошадей больше любил...
-- Да, -- сказал Кязым, -- я лошадей сажал к себе на колени.
Но Бахут его шутки не принял, он ринулся вперед.
-- Ты всю жизнь лошадей любил больше, чем своих детей, ты чуть не умер,
когда твоя Кукла порченая вернулась с перевала!
-- Как видишь, не умер, -- сказал Кязым. Он не любил, когда ему об этом
напоминали.
Бахут почувствовал, что хватил лишнее, но ему сейчас ужасно было жалко
детей Кязыма, так и не узнавших, как он считал, отцовской ласки.
-- Ты сушеная змея, -- сказал Бахут, чувствуя, что еще немного -- и он
разрыдается от жалости к детям Кязыма, -- ты ни разу за всю свою жизнь не
посадил на колени своих бедных детей...
-- Зато я знаю, кого ты на колени сажаешь, -- сказал Кязым, неожиданно
переходя в наступление.
Бахут пошаливал с вдовушкой, жившей недалеко от его дома, но он не
любил, когда ему об этом напоминали. Он сразу отрезвел, насколько можно было
отрезветь в его положении, и забыл о детях Кязыма.
-- Нет, -- сказал Бахут сухо, -- я никого на колени не сажаю.
Он не любил, когда Кязым ему напоминал о вдовушке, с которой он
пошаливал, потому что она была на два года старше его.
-- Не вздумай сейчас к ней идти, -- предупредил Кязым, -- сейчас тебе
нужен большой таз. Больше ничего не нужно. А большой таз тебе жена поставит
возле кровати.
-- Большой таз мне не нужен, -- сказал Бахут, насупившись, -- большой
таз тебе нужен!
Он не любил, когда Кязым ему напоминал о вдовушке, с которой он
пошаливал. Особенно он не любил, когда Кязым напоминал ему о вдовушке и о
жене одновременно, потому что вдовушка была на два года старше его и на
двенадцать лет старше жены.
-- Когда дойдешь до развилки, -- сказал Кязым и для наглядности,
поставив кувшин на землю, стал показывать руками, -- так ты не иди по той
тропинке, которая слева...
-- Что ты мне говоришь! -- вспылил Бахут. -- Что я, дорогу домой не
знаю, что ли?!
-- Когда подойдешь к развилке, -- вразумительно повторил Кязым и снова
стал показывать руками, -- по левой тропинке не иди. Иди по правой -- прямо
домой попадешь. Ты еще помнишь, где у тебя правая рука, где левая?
-- Не заносись, Кезым, -- гневно прервал его Бахут, -- ты когда
выпьешь, всегда заносишься! Я ненавижу людей, которые заносятся, как сушеная
змея!
Шарда а-а-мта, шарда а-а-мта... -
запел Кязым абхазскую застольную, а Бахут некоторое время молчал, показывая,
что на этот раз его не поддержит. Но забыл и стал подпевать, а потом
вспомнил, что не хотел подпевать, но уже нельзя было портить песню, и они
допели ее до конца. После этого они выпили еще по стаканчику.
За яблоней разгоралась заря. Корова, которая паслась перед ними, теперь
паслась позади них, и оттуда доносился все тот же сочный, ровный звук
обрываемой травы. Буйволица на скотном дворе, стоя возле орехового дерева,
мерно покачиваясь, продолжала чесать бок.
"Большое дело, -- подумал вдруг Кязым, -- требует большого времени,
точно так же, как буйволице нужно много времени, чтобы прочесать свою
толстую шкуру".
Снова потянул утренний ветерок, и петух, может быть, разбуженный им,
громко кукарекнул с инжирового дерева, где на ночь располагалось птичье
хозяйство. Две курицы слетели вниз и закудахтали, словно извещая о своем
благополучном приземлении, и петух, как бы убедившись в этом, пыхнув
червонным опереньем, шлепнулся на землю и громко стал призывать остальных
кур незамедлительно следовать его примеру. В козьем загоне взбрякнул
колоколец.
Кязым и Бахут были пьяны, но нить разума не теряли. Во всяком случае им
казалось, что не теряют.
-- Знаешь что, -- сказал Кязым, -- я чувствую, что ты не сможешь
отличить левую руку от правой. Потому я тебе сейчас налью немного вина на
правый рукав, чтобы ты, когда подойдешь к развилке, знал, в какую сторону
идти.
С этими словами он взял покорно поданную ему правую руку Бахута и стал
осторожно из кувшина поливать ему на обшлаг рукава. Бахут с интересом следил
за ним.
-- Много не надо, -- вразумительно говорил ему Кязым, осторожно поливая
обшлаг, -- а то жена подумает, что человека убил.
-- Я тебя все равно рано или поздно убью, -- сказал Бахут и протянул
ему вторую руку. Кязым машинально полил ему обшлаг второго рукава.
И тут неудержимый хохот Бахута вернул Кязыма к действительности. Он
понял, что Бахут его перехитрил.
-- Ха! Ха! Ха! -- смеялся Бахут, вытянув руки и показывая на полную
невозможность отличить один рукав от другого. -- Теперь в какую сторону я
должен поворачивать?
-- Ох, Бахут, -- сказал Кязым, -- я устал от твоего шайтанства.
-- Еще ни один человек Бахута не перехитрил! -- громко сказал Бахут,
вздымая руку с красным обшлагом, и, решив на этой победной ноте закончить
встречу, отдал Кязыму свой стакан.
Бахут пошел домой, а Кязым стоял на месте и следил за ним, пока тот
переходил скотный двор, и, когда Бахут скрылся за поворотом скотного двора,
стал прислушиваться -- не забудет ли он захлопнуть ворота. Там начиналось
кукурузное поле, и скот мог потравить его. Хлопнули ворота -- не забыл.
Уахоле, уахоле, цодареко... --
протянул Кязым песню и замолк, прислушиваясь к тишине. Чегемские петухи
вовсю раскукарекались. Через несколько долгих мгновений раздался голос
Бахута, подхватившего песню.
Звякнув стаканами, Кязым взял их в одну руку и, приподняв кувшинчик,
пошел к дому своей все еще легкой походкой.
___
Через месяц бывшего председателя колхоза Тимура Жванба, предварительно
лишив его звания Почетного Гражданина Села, судили и дали ему десять лет.
Невинно осужденных бухгалтеров выпустили. В том же году жена Тимура, продав
свой дом, перебралась к дочери в Кенгурск. Так закончилась история
ограбления колхозного сейфа.
Сторож правления, считавший неприличным отказываться от приглашений на
праздничные застолья в ближайших домах, был уволен. Однако новый страж тоже
не слишком ломался, когда хозяин какого-нибудь из ближайших домов, усаживая
гостей за стол, говорил своим домашним:
-- А ну кликните этого бедолагу, что нашу благодетельницу стережет!
Пусть посидит в тепле и выпьет пару стаканчиков.
И новый страж, обычно знавший о предстоящем застолье и бдительно
ожидавший призыва, быстро являлся в дом и, приткнув куда-нибудь свое
ружьишко, присаживался к столу, мимоходом успокаивая гостей, кстати, не
испытывавших никакой нужды в его успокоении.
-- Теперь-то, -- говорил он, намекая на арест Тимура, -- железный ящик
никто не откроет. А больше там и брать нечего, кроме стульев.
-- Да, -- соглашались чегемцы, -- пока в Чегеме пасутся четвероногие,
никто стульев не станет воровать. Вот если четвероногих не будет, тогда,
может, и до стульев дойдут.
-- К тому оно и клонится, -- при этом обычно замечал какой-нибудь
скептик и, сдвинув войлочную шапчонку на глаза, смачно сплевывал в очаг,
неизменно стараясь попасть в самую середину огня, что ему, за редкостью,
удавалось.
--------
Глава 19. Хранитель гор, или народ знает своих героев
Мы вчетвером сидели на стволе поваленного бука и курили в ожидании
машины. Здесь, на лесной поляне, образованной вырубками, стоял сильный запах
свежей древесины. Справа, в конце поляны, виднелось деревянное строение, в
котором помещались конторка лесорубов и ларек. Сейчас и то и другое было
закрыто.
Возле конторки высились сложенные друг на друга розовые,
свежеошкуренные бревна. Такие же глыбастые, громадные обрубки были
разбросаны по всей поляне. Казалось, их вынесла из леса вода, потом
схлынула, а бревна так и осели здесь. На самом деле их сюда приволакивают из
леса на тракторах, а уж отсюда везут на машинах вниз, в город.
Два тяжелых грузовика, уже нагруженные, стояли у конторки. Оба шофера
вместе с местными сванами ушли домой к одному из них. Шоферы, бывшие местные
сваны, теперь живут в городе, и земляки при встрече с ними подвергают их
ревнивой застольной проверке.
Это длительное застолье мы сейчас и пережидали, сидя на стволе
поваленного бука. Мы не боялись, что шоферы напьются, потому что на этих
высокогорных дорогах встретить пьяного шофера так же маловероятно, как
встретить пьяного лунатика на карнизе высотного дома. Хотя с другой стороны,
если установить наблюдение за карнизами высотных домов (а почему бы не
установить? -- пенсионеры-общественники с удовольствием возьмутся за это), в
конце концов, может, и удастся обнаружить пьяного лунатика. Во всяком
случае, здесь, на горных дорогах, я пьяных шоферов никогда не встречал.
Слегка выпившие иногда попадались, но пьяные -- никогда.
Вместе со мной на стволе сидели Котик Шларба, лектор
сельскохозяйственного института, художник Андрей Таркилов и его друг из
Москвы Володя, тоже художник.
Неделю мы провели на альпийских лугах, а сейчас возвращались в город.
Вернее, ребята ехали в город, а я собирался спуститься до нарзанного
источника, где должен был встретиться с дядей Сандро. Об этом мы с ним
договорились еще в городе.
Сюда, к пастухам, нас пригласил родственник Андрея, заведующий
колхозной фермой. Хотя самого заведующего к нашему приезду на месте не
оказалось, мы чудесно провели время, может быть, именно потому, что его не
оказалось на месте.
Представляю моих спутников в самых сжатых чертах.
Насколько хорош Котик, лучше, чем раньше, стало чувствоваться теперь,
когда он стал несколько хуже. А хуже он стал с прошлого года, когда его
сделали заведующим кафедрой у себя в институте. С тех пор он стал как-то
осторожней, потерял часть своей непосредственности, точнее, установил за
своей непосредственностью более строгий контроль. И все-таки он и сейчас
парень хоть куда, а разойдется -- так и вовсе забываешь, что у себя в
институте он заведует кафедрой, одновременно заседая или даже восседая на
ней.
По-моему, если человек от природы весел, неглуп, доброжелателен, то его
не так-то просто сбить с толку какой-нибудь кафедрой. Конечно, кафедрой
можно сбить человека с толку, но для этого нужно время, особенно если речь
идет о таком живчике, как наш Котик.
Кстати, забавную вещь о кафедре рассказал мне один симпатичный
архитектор. Он был приглашен к одному из министров легкой промышленности для
переоборудования его кабинета в более современном стиле.
В обширном и светлом кабинете министра, обставленном тяжелой
послевоенной мебелью, его поразили две вещи: вышивки, украшавшие спинку
дивана, и трибунка, облицованная облупленной фанеркой. Такая кафедра, по его
словам, была бы уместна в красном уголке пожарного депо, а не в кабинете
министра.
Наш любознательный архитектор спросил у помощника министра, откуда эти
вышивки явно кустарной работы. На это ему помощник ответил, что жена
министра решила в связи с общей либерализацией утеплить казенную атмосферу в
кабинете мужа. И вот, сказал он, двусмысленно вздохнув, либерализация
кончилась, а вышивки остались.
Тогда мой знакомый архитектор очень осторожно решил выяснить у
помощника, какой из двух смыслов в его двусмысленном вздохе он лично
поддерживает. Тут, к унылому удивлению моего архитектора, оказалось, что
помощник министра поддерживает оба смысла, потому что и тот и другой носят
осуждающий характер.
Удовлетворив свое любопытство по поводу вышивок, архитектор стал громко
выражать недоумение по поводу этой странной трибунки. Тут помощник министра
ему разъяснил, что вообще-то она здесь обычно не стоит, но в последние дни
она была сюда внесена по случаю того, что министр с ее помощью готовился к
докладу.
Тут мой знакомый архитектор еще больше удивился и спросил, зачем
министру трибунка, когда с докладом, составленным помощником, он может
ознакомиться, сидя за своим обширным и удобным столом.
-- Подход к кафедре тоже имеет значение, -- сказал помощник и, переводя
разговор, стал объяснять, как переоборудовать форточки в кабинете министра
легкой промышленности, с тем что