Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
ню большую, медленно усыхающую (на детство хватило)
грушу, с которой однажды я падал и, летя вдоль ствола, хватался за ветки,
которые хотя и обламывались, но настолько притормозили мое падение, что я
все-таки перед землей ухватился за крепкую ветку и удержался на ней.
Помню большое дерево дикой хурмы, которое росло в этом же огороде,
помню айву -- крепкую, маленькую, узловатую, как мускулистый старичок, помню
персиковое деревце, со стволом слабым и гибким, как девичий стан, помню
инжировое дерево с лопоухими листьями и с плодами, сладкими как первородный
грех.
Но больше всех остальных деревьев я любил ореховое дерево, росшее в
котловине Сабида. Это было огромное дерево с огромным дуплом, опаленное
снизу наивными деревенскими комсомольцами тридцатых годов. Они хотели его
уничтожить, но сделали это достаточно безалаберно, а, может быть, само
дерево было слишком стойким и сильным и не поддалось огню.
Кстати, задолго до этого его ударила молния и, опалив, умертвила часть
его ветвей, обращенных к востоку, но зато остальные ветки по-прежнему цвели
и плодоносили и не только орехами, но и виноградом "изабелла", лоза которого
сначала прямо подымалась до первой ветки, а потом могучими витками тянулась
к вершине, по дороге разбрасывая свои плети со свисающими с них плотными
виноградными гроздьями.
Было похоже, что убить этот могучий орех не смогли ни земные, ни
небесные силы. Он продолжал жить и плодоносить, и крестьяне, жившие
поблизости, называли его молельным деревом и устраивали ему
жертвоприношения, то есть резали козленка или барана у его подножия и тут
же, разделав шкуру, варили мясо, съедали его всей семьей, а иногда и со
случайными путниками, оказавшимися на нижнечегемской дороге.
В предвоенные годы я каждое лето проводил в доме дедушки. И каждый раз
в конце августа, когда мы уезжали из деревни, чегемский виноград только
начинал румяниться, и это было тогда обидно до слез. Особенно было обидно от
того, что, спускаясь из Чегема, мы видели, как по дороге вниз виноград чуть
ли не с каждым шагом делается все зрелей и зрелей, а внизу, поблизости от
реки Кодор, он делается совершенно черным.
Когда виноград начинал розоветь на деревьях Чегема, я ходил, задрав
голову, вглядываясь в розовеющие кисти и чуть ли не до галлюцинации ища
среди них поспевающие гроздья. Иногда прошлогодний пожухлый лист, случайно
застрявший в сплетении ветвей и лозы, я принимал за почерневшую гроздь
винограда, сердце радостно екало, но этого хватало только на несколько
мгновений, потому что, вглядевшись, я неизменно обнаруживал свою ошибку.
Тем не менее я неустанно продолжал оглядывать деревья, на которых вился
виноград, как юноша, готовый влюбиться, оглядывает девушек, проносящихся
мимо него.
Однажды я все-таки заметил, что виноград, свисающий сводной из верхних
ветвей молельного ореха, почти спелый. Черно-розовые гроздья, соблазнительно
высвечиваясь, выделялись в густой зеленой листве могучего дерева.
В тот миг я почувствовал порыв вдохновения, может быть самый сильный за
всю мою жизнь. Я подошел к подножию дерева и стал по лозе, как по канату,
подниматься вверх. Другого пути не было. Обхватить дерево руками или ногами
было совершенно невозможно.
С большим трудом я добрался до первой ветки. Усевшись на ней верхом, я
передохнул и стал соображать, как быть дальше. По лозе дальше подыматься
было невозможно, потому что здесь она закручивалась вокруг ствола. Сам ствол
был еще слишком толстым, чтобы карабкаться по нему.
Я оглядел ветку, на которой сидел, и заметил, что вершина ее почти
упирается в следующую ветку, которая растет метров на пять выше. Сидя верхом
на нижней ветке, я докарабкался до того места, где она приближалась к
следующей ветке, и, привстав на свою ветку, ухватился за верхнюю и стал изо
всей силы пригибать ее к себе, чтобы почувствовать, не сломается ли она
потом, когда я на ней повисну. Я почувствовал, что она меня выдержит, хотя
все еще боялся, что она обломится.
Все еще испытывая сильный страх, я уцепился за нее руками и ногами и
сумел, подтянувшись, сесть на нее. В этом месте ветка пружинила и качалась,
и каждое ее движение вызывало во мне волну тошнотворного страха. Но чем
ближе я подбирался к стволу, тем меньше она качалась, и постепенно страх
прошел. В том месте, где ветка отделялась от ствола, я уселся отдохнуть,
опершись спиной о ствол.
Внезапно, рябя крыльями и крича дребезжащим голосом, в крону ореха
влетела сойка и уселась недалеко от меня на той же ветке.
Заметив меня, она просидела еще некоторое время, вероятно для того,
чтобы показать, что она меня не испугалась. Затем, снова издав безобразный
крик и задевая крыльями листву, она вынырнула из кроны и улетела.
Здесь лоза прямо подымалась до следующей ветки, и я, отдохнув, стал
карабкаться по ней. Хотя лоза здесь была потоньше и потому удобней
обхватывалась руками, а расстояние, на которое надо было передвинуться, было
меньше, чем то, которое я прокарабкался в первый раз, страх, вызванный
высотой, сковывал мышцы, и я с трудом дополз до следующей ветки и долго там
отдыхал, вытряхивая из-за пазухи вышелушенный моими ладонями сухой мусор
лозы.
Чем выше я подымался, тем меньше оставалось просветов между ветками, в
которые можно было разглядеть землю. Наконец земля полностью исчезла,
скрытая густой зеленью веток, и стало почти не страшно. Исчезло ощущение
глубины возможного падения.
Вдруг я услышал где-то над моей головой знакомый скребущий звук: крр...
Я много раз слышал этот звук в лесу и никогда не мог понять, откуда он
берется. В конце концов я решил, что звук этот возникает при трении какой-то
сухой ветки о сухую ветку. Бывало, когда услышу этот звук, стараюсь связать
его с порывами ветра, прошумевшего в листьях деревьев. Иногда он и в самом
деле совпадал с порывами ветра, но чаще всего не совпадал, но так как я не
мог найти другого объяснения, то продолжал считать, что это ветка трется о
ветку.
Снова раздался знакомый, близкий звук: кррр! Я поднял голову и увидел
прижавшегося к стволу красноголового дятла. Трудно было поверить, что эта
маленькая птица может вызвать такой громкий, далеко идущий звук скрежещущего
дерева. Я замер, стараясь остаться незамеченным, и дятел, несколько раз
посмотрев по сторонам, вдруг ударил клювом по стволу дерева и раздался
знакомый звук: кррр... Казалось, после первого удара клювом о ствол
остальные удары получаются по инерции. Как будто после первого удара дятел
просто не может остановить трясущейся головы, и она, сотрясаясь, еще
несколько раз долбит клювом по стволу.
Звук этот ничего общего не имеет с деловитым стуком, который обычно
слышится, когда дятел долбит кору дерева в поисках пищи. Сейчас он явно ее
не искал, и звук мог означать какой-то сигнал или песню торжества.
Заметив меня, он некоторое время проследил за моим поведением и, найдя
его довольно безопасным, несколько раз извлекал из усохшей части ствола этот
странный звук.
Я подумал, что птицы, видя человека на дереве, меньше его боятся, чем
тогда, когда его видят на земле. Он как бы делается обитателем их среды, и
часть их страха, вероятно, поглощается усилившимся любопытством. Так,
бывало, и в море во время ныряния я замечал, что рыбы иногда без особого
страха с любопытством разглядывают тебя.
Но вот красноголовый дятел улетел, и я продолжил свое путешествие вверх
по стволу. Наконец я добрался до ветки, на вершине которой провисали
виноградные гроздья, начинавшие поспевать. Как эти гроздья завораживали
взгляд: розовые, красные, особенно черно-лиловые, уже поспевающие!
Но добраться до них все еще было нелегко. Надо было пройти до конца
ветки и уже там, ухватившись за виноградную плеть, подтянуть к себе эти
гроздья.
У основания ствола я сел верхом на ветку и стал медленно приближаться к
ее концу. Двигаться было не очень страшно, потому что земля была полностью
скрыта зеленью нижних веток.
Добравшись почти до конца ветки, я осторожно приподнялся и схватил
рукой верхнюю ветку, которая здесь довольно близко подходила к ней. Я
почувствовал, что стою достаточно устойчиво; мои босые ноги упираются в
слегка пружинящую ветку, а руками я держусь за верхнюю. Поверив в
достаточную устойчивость своего тела, я потянулся одной рукой к виноградной
кисти и дотянулся до нее с великим трудом. Она сопротивлялась, пружинила, и
мгновеньями казалось, что рука, которой я держался за верхнюю ветку, вот-вот
не выдержит, и я, сорвавшись, полечу вслед за изогнутой, как тугой лук,
виноградной плетью. В конце концов я подтянул ее к себе, и вот перед самым
моим лицом покачиваются гроздья винограда, на которые я, облизываясь,
любовался с земли.
Но теперь обнаружилось новое препятствие: обе мои руки были заняты.
Одной рукой я продолжал держаться за верхнюю ветку, а другой напряженно
удерживал все еще старающуюся оттянуться виноградную плеть.
В отчаянье я наклонился и стал выкусывать из гроздей наиболее спелые
виноградины, хотя было это очень неудобно, и иногда в рот попадали вместо
зрелых совсем зеленые.
Наконец я догадался подтянуть виноградную плеть к верхней ветке и,
продев в нее правую руку (мгновенье дикого страха), снова схватился за
ветку, и моя левая рука теперь была свободна.
Я выщипывал из сочных гроздей самые спелые виноградины и отправлял их в
рот. Я торопился, чувствуя, что ноги мои уже подрагивают от напряжения и
правая рука, вцепившаяся в ветку и еще держащая в локтевом сгибе туго
натянутую виноградную плеть, тоже начинает уставать.
Но какое это было блаженство есть недозрелый виноград, пахнущий так,
как может пахнуть только "изабелла", чувствовать, как сладостно
проскальзывает в горло его кисло-сладкая плоть, слышать, как звучно
шлепаются на листья ореха выплюнутые шкурки виноградин, прислушиваться к
далекому звону колоколец коровьего стада, к гулкому биенью в тишине
собственного сердца. Не знаю, сколько длилось это блаженство, но его
внезапно оборвал грубый окрик:
-- Ты куда залез?! Сейчас же слезай!!!
На гребне горки, с которой начиналась котловина Сабида, стоял дядя
Кязым.
До сих пор не могу понять, почему я так испугался его голоса. В ужасе,
что я застигнут на дереве, я бросился слезать с него. Когда я отпустил
виноградную плеть, она с шумом вырвалась из моих рук, и виноградный дождь,
хлопая по листьям, посыпался вниз.
Мой панически быстрый обратный путь сопровождался несколькими выкриками
его, которые я не мог разобрать за шумом моего спуска. По-видимому, он мне
кричал, чтобы я спокойнее спускался, но я не расслышал его слов.
В тот вечер я услышал от дяди самую приятную похвалу, которую я
когда-либо слышал в свой адрес. Он сидел в кухне перед очажным огнем и,
кивнув в мою сторону, сказал маме:
-- Этот твой сегодня на такое дерево взобрался, куда ни один горожанин
не посмел бы, хоть соберись они гурьбой под этим орехом...
Мама, конечно, стала меня ругать, но я был счастлив, что дядя Кязым,
обычно такой насмешливый, меня похвалил.
___
Я вспоминаю дождливый вечер сорок второго года. Мы сидим и ужинаем у
горящего очага. Дяди нет, он мобилизован рубить дрова. Вдали от дома, на
самом косогоре, нависающем над котловиной Сабида, лают собаки -- наши,
соседские. Но мы на это не обращаем внимания, мало ли что собаки могут
учуять в котловине Сабида.
-- Ша, -- вдруг говорит тетушка и, перестав есть, прислушивается к
ночной темноте, к распахнутой двери кухни.
Мы перестаем жевать и прислушиваемся вместе с ней, но ничего, кроме
шума дождя, отдаленного лая собак и еще более отдаленной, где-то там за
перевалом, артиллерийской канонады, ничего не слышим. В распахнутой двери
стоит тетушка и, неподвижная от напряжения, прислушивается к чему-то.
-- Вроде что-то послышалось, -- говорит она и, возвратившись в кухню,
усаживается за наш низенький столик.
Все продолжают есть.
-- Ша, -- вдруг снова она останавливает нас и теперь выходит на
открытую веранду, -- вроде чей-то голос слышится...
Мы снова перестаем жевать и прислушиваемся к ночи. Но ничего, кроме
шума дождя, лая собак и отдаленной канонады с перевала, нельзя различить.
-- Вроде чья-то корова мычит, -- говорит тетушка, но мы ничего не
слышим. У тетушки самый острый слух.
Мы все, нас четверо детей, выходим на веранду и слушаем. В кухне
остается только дедушка.
Сначала мы ничего не слышим, но через некоторое время, когда собачий
лай становится едва различимым, собаки побежали вниз к котловине Сабида, мы
слышим, до нас доносится жалобное мычание:
-- М-му-уу!
-- Чья-то корова застряла в лесу, -- говорит тетушка, -- видно, ее
широколапый терзает...
Мы снова прислушиваемся. Сквозь порывы ветра шум дождя то усиливается,
то слабеет. В свете молнии я замечаю в соседнем доме одинокую фигуру нашей
двоюродной сестры Лилиши. Она тоже стоит на веранде и слушает ночь. Мать и
отец ее давно умерли, единственный родной брат ее Чунка, служивший где-то на
западной границе, видимо, погиб, от него нет ни письма, ни весточки с начала
войны.
Мы снова прислушиваемся к ночи. И теперь вдруг отчетливо доносится
жалобное, как бы зовущее людей:
-- М-му-уу!
-- Вернули бы мне молодость хоть на день, -- говорит из кухни дедушка,
-- я бы показал широколапому...
-- Да помолчи ты! -- отмахивается от него тетушка, и мы снова
прислушиваемся к ночи, к шуму дождя, сквозь который снова доносится:
-- М-му-уу!
-- Пропала, бедняга, -- говорит тетушка, -- как жаль, что хозяина
нет...
Она имеет в виду не хозяина коровы, а своего мужа дядю Кязыма. Он бы
обязательно спустился с ружьем и, наверное, убил бы медведя, но его сейчас
нет дома, он в селе Атара рубит лес. Я представляю себе, как в эту жуткую
темень, дождь дядя спускается с ружьем в котловину Сабида, и мне становится
не по себе. Я чувствую, что я бы ни за что не осмелился это сделать: ночь,
жуткий дождь, крутая тропинка, ведущая в котловину, и там где-то в глубине
ее разъяренный медведь убивает корову...
Из козьего загона, он отсюда не виден, доносится бряканье колокольца и
глухой шум. Уж не напал ли кто на коз?
-- Беспокоятся, чуют... -- говорит тетушка, глядя в темноту.
-- Эгей, Адгур, -- кричит тетушка в темноту, -- вы что-нибудь слышите?!
Она кричит в строну дома Исы, одного из братьев мужа. Там сейчас живут
только брат и сестра. Остальные -- отец, мать, старшая сестра -- все умерли
от туберкулеза. Болен и Адгур, и только Зарифа, его сестра, не тронута
болезнью.
-- Слышим, слышим! -- кричит оттуда Зарифа. -- Корова из котловины
Сабида.
-- Ваш скот на месте? -- кричит тетушка в темноту.
-- На месте, на месте! -- доносится голос Зарифы.
-- Эй, вы, что там случилось? -- кричит тетя Маша, услыхав
перекликающиеся голоса.
Тетя Маша со своим семейством живет в низинке, недалеко от родника, и
туда звуки, доносящиеся из котловины Сабида, не доходят.
-- Чью-то корову терзает широколапый, -- кричит тетушка Нуца, -- ваш
скот на месте?
-- На месте! На месте! -- хором вместе с тетей Машей отвечают ее
дочери.
На несколько минут все смолкает, и только слышен шум дождя и далекая с
перевала канонада. Потом снова из козьего загона доносится лихорадочное
бряканье колокольца и шум встревоженного стада.
-- Боятся... чуют... -- говорит тетушка. Потом козы смолкают, и из
котловины Сабида снова доносится мучительный рев:
-- М-му-уу!
-- Да что это он так долго с нею возится? -- говорит Ремзик, самый
младший из нас.
-- Значит, корова сопротивляется, -- отвечает ему сестричка.
-- Разве может корова сопротивляться медведю, -- спрашивает Ремзик, --
дедушка, разве может?
-- То-то же она сопротивляется, -- говорит дедушка из кухни, -- мне бы
на один часок вернуть молодость, я бы показал этому широколапому...
-- Да тише вы, -- прикрикивает на них тетя Нуца, -- и так ничего не
слышно.
В фиолетовой вспышке молнии высвечиваются наклонные струи дождя,
огромная крона грецкого ореха и одинокая фигура Лилиши на веранде ее дома.
Раздается резкий удар грома, и словно от этого удара в небе появились
новые прорехи, оттуда устремились новые струи дождя.
-- Совсем лопнуло, -- кивает тетушка на небо, -- гори оно огнем...
-- Масло льется, масло, -- как бы отвечает на ее слова дедушка, имея в
виду, что дождь очень нужен сейчас полям и огородам.
Сейчас сквозь шум дождя доносится далекий голос человека. Голос
подымается из низины, где живут ближайшие соседи нашего выселка. Кто-то
оттуда кричит, но здесь у нас невозможно разобрать слов. Тетя Маша живет к
ним ближе всех, она и отвечает.
-- Чью-то корову медведь терзает, медведь! -- кричит им тетя Маша.
-- Корова не может сопротивляться медведю, -- тихо говорит Ремзик, --
сопротивляться медведю может только буйвол.
-- Буйвол не может, -- отвечает ему сестричка, -- может буйволица, и
то, если у нее есть маленький буйво-ленок...
-- Эй, Нуца, -- доносится из соседнего дома голос Лилиши, -- я боюсь
ночевать одна, я к вам приду...
-- Конечно, приходи, -- отвечает ей тетушка.
Лилишу все любят, потому что она добрая, услужливая девушка и к тому же
совсем без родных. Она не верит, что ее брат погиб, она думает, что он в
партизанском отряде или, в крайнем случае, попал в плен.
В свете молнии видно, как Лилиша перебегает двор, прикрыв голову
мешковиной. У самого дома ее настигает гром, и она, громко ойкнув от страха,
вбегает на веранду, где все, кроме дедушки, стоят и слушают стон коровы,
доносящийся из котловины Сабида.
-- Пошли ужинать, -- говорит тетушка, -- все равно ничем тут не
поможешь...
-- Я уже ужинала, -- говорит Лилиша и, оставив свою мешковину на
веранде, вместе со всеми входит в кухню.
-- Не лопнешь, -- говорит ей тетушка Нуца, -- поешь с нами хотя бы
мамалыгу с кислым молоком...
-- Нет, нет, -- отвечает Лилиша, -- я совсем не хочу есть.
-- Ну, ладно, как знаешь, -- говорит тетушка и дает всем кислое молоко
в железных мисках. Я сразу же кладу остатки моей мамалыги в миску и,
помешивая костяной ложкой, превращаю эту смесь в невероятно вкусную кашу.
Несмотря на тревогу и жалость к неведомой корове, терзаемой медведем, я
чувствую предательский аппетит и с наслаждением ем мамалыжную кашу.
Остальные дети тоже с таким же аппетитом едят мамалыгу с кислым молоком.
Никто не оставляет ни крошки, потому что порции мамалыги уменьшены: война,
не хватает кукурузы.
-- Пойдем со мной, -- говорит мне тетушка, -- посмотрим коз.
-- Хорошо, -- отвечаю я.
Тетушка зажигает керосиновый фонарь, накидывает на себя дядин старый
плащ, я набрасываю на себя дядин ватник, и мы выходим во двор. Впереди
тускло мерцает прикрытый полой плаща фонарь. Мы выходим со двора и на пути к
козьему загону осматриваем подножие орехового дерева, где обычно ночью
располагаются коровы. Здесь почти сухо. У подножия ореха стоят все три
коровы, и видно, что они прислушиваются к тому, что происходит в котловине
Сабида. Ни одна из них не жует жвачки. Обычно в так