Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
мы ни хрена не верили в немецких партизан. Да и откуда взяться партизанам в
стране, где каждое дерево ухожено, как невеста?
-- Пошли?
-- Пошли.
И вот вводит нас старик в этот дом, мы поднимаемся наверх и входим в
комнату. Смотрю, в комнате две женщины -- одна совсем девушка, лет
восемнадцати, а другая явно юнгфрау лет двадцати пяти. Я сразу глаз положил
на ту, которая постарше, она мне понравилась. Но для порядка говорю своему
дружку, я же его знаю как облупленного:
-- Выбирай, какая тебе нравится?
-- Молоденькая, чур, моя! -- говорит.
-- Идет!
Вижу, и они обрадовались нам, оживились.
-- Кофе, кофе, -- говорит юнгфрау.
-- Я, я, -- говорю.
По-немецки значит: да.
И вот она нам приготовила кофе, надо сказать, кофе был хреновейший,
вроде из дубовых опилок сделанный. Но что нам кофе? Молодые, очаровательные
девушки -- вижу, на все готовы. И старик, конечно, не против. Они боялись
наших и заручиться дружбой двух офицеров значило обезопасить себя от всех
остальных.
Одним словом, посидели так, и я говорю:
-- Абенд. Консервы. Шнапс. Брод. Шоколад.
-- О! -- загорелись глаза у обеих. -- Данке, данке. Они, конечно,
поголадывали. И вот мы вечером приходим, приносим с собой спирт, консервы,
колбасу, хлеб, шоколад. Сидим ужинаем, пьем. А старик, оказывается, в первую
мировую войну был у нас в плену и немного говорит по-русски. Но лучше бы он
совсем не говорил. Путается, хочет все объяснить, а на хрена нам его
объяснения? И все доказывает, что он антифашист. Они теперь все
антифашистами сделались, так что непонятно, с кем мы воевали столько
времени.
То ли дело эти молодые немочки, все с полуслова понимают... Мы с Алешей
выпили как следует, наши барышни тоже подвыпили, и мы пошли танцевать под
патефон. На каждой пластинке написано "Нур фюр дойч" -- значит, только для
немцев. И я, когда ставлю пластинку, нарочно спрашиваю:
-- Нур фюр дойч?
-- Найн! Найн! -- смеются обе.
Ну, раз найн -- пошли танцевать. Наконец старик опьянел и уже стал
молоть такую околесицу, что его и племянницы перестали понимать. Он был их
дядей. А нам он еще раньше надоел. Так что мы обрадовались, когда моя
юнгфрау повела его вниз укладывать спать.
Теперь мы одни. Попиваем, танцуем, одним словом, кейфуем. Ну я так
слегка прижимаю мою немочку и спрашиваю:
-- Нур фюр дойч?
-- Шельма, шельма, -- смеется она, -- русиш шельма!
-- Найн, -- говорю, -- кавказиш шельма.
-- О, шгнсте Кауказ! -- говорит.
Мы с Алешей остались на ночь в двух верхних комнатах. Так начался наш
роман, который длился около двух месяцев, с перерывами, конечно, на боевые
вылеты. Пару раз ребята из аэродромной службы сунулись было к нам, но,
быстро оценив обстановку, ретировались. Свои ребята, сразу все усекли.
И вот мы приходим однажды к нашим девушкам. Мою звали Катрин, я ее
Катей называл, а молоденькую звали Гретой...
Тут дядя Сандро перебил Кемала.
-- Ты совсем русским стал, -- сказал он, -- зачем ты называешь имя
своей женщины при мне?
-- А что? -- спросил Кемал.
-- Вот до чего ты глупый, -- сказал дядя Сандро, -- ты же знаешь, что
это имя моей жены. Надо было тебе изменить его, раз уж ты решил рассказывать
при мне.
-- Ну ладно, -- захохотал Кемал, -- я ее больше не буду называть.
-- Дурачок, -- сказал дядя Сандро, -- раз уж назвал, теперь некуда
деться, рассказывай дальше.
-- Так вот, -- продолжал Кемал, поглядывая на дядю Сандро все еще
смеющимися глазами, -- однажды мы, как обычно, заночевали у наших подружек.
Часа в три ночи просыпаюсь и выхожу из дома по нужде.
Вдруг слышу, подкатывает мотоцикл, останавливается, и двое, я их
различаю по шагам, подымаются в дом.
Вот, черт, думаю, попались, как идиоты! У меня пистолет под подушкой, а
сам я стою за домом в трусах, майке и тапках. Трудно представить более
глупую ситуацию. Да еще слегка под балдой. На ночь спирту тяпнули, конечно.
Вот, думаю, смеялись про себя, когда нам говорили про бдительность и
партизан, и на тебе! Напоролись! Неужели наши подружки оказались
предательницами? Нет, не могу поверить! И мне нравится моя... как там ее ни
называй...
-- Называй, называй, чего уж прятаться! -- вставил дядя Сандро.
-- Да, -- продолжал Кемал, -- и мне нравится моя Катя, и я, чувствую,
ей нравлюсь, а эти вообще без ума друг от друга. Значит, нас этот антифашист
предал? И товарища бросить не могу, и буквально голым -- ха-ха! -- не
хочется попадаться немцам в руки.
Ну ладно, думаю, была не была! Высунулся на улицу. Никого. Стоит
немецкий мотоцикл с коляской. Подошел к двери, слышу, раздаются голоса, но
ничего понять невозможно.
Единственно, что я понял, -- голоса доносятся с той стороны, где спит
мой товарищ. И я решил подняться и проскочить в свою комнату, пока они у
Алексея. Главное -- добраться до пистолета. Но, конечно, я понимал: если нас
девушки предали -- нам хана, потому что в этом случае моя первым делом
должна была отдать им пистолет. Но делать нечего, тихо открываю дверь и
быстро поднимаюсь по лестнице.
И вдруг слышу: из комнаты Алексея доносится русская речь! Сразу
отпустило! Стою на лестнице и с удовольствием слушаю русскую речь, не
понимая, о чем там говорят. И только примерно через полминуты очухался,
начинаю улавливать интонацию. Слышу, очень резкий голос доносится. Ага,
думаю, патруль. Ну, нас патрулями не испугаешь. Вхожу в комнату. Моя Катя,
вижу, бледная, в ночной рубашке стоит посреди комнаты и тихо говорит:
-- Русиш командирен, русиш командирен...
Тогда я открываю дверь и сильным голосом кричу через лестничную
площадку:
-- Что там случилось, Алексей?
-- Да вы тут не один! -- слышу голос, и потом распахивается дверь, и на
площадке появляется какой-то майор, а за ним солдат.
-- Безобразие! -- говорит майор и оборачивается к Алексею, а тот уже
одетый стоит в комнате. -- Почему вы не сказали, что вы здесь не один?
Бедняга что-то залепетал. Видно, он решил хотя бы прикрыть меня, если
уж сам попался.
-- Потрудитесь одеться! -- приказал майор.
А я вижу, этот майор -- штабная крыса. Мы, фронтовики, с одного взгляда
узнавали человека, который живого боя не видел, хоть увешивай его орденами
до пупа.
И я вижу, мой Алексей, храбрейший летун, четырежды раненный, дважды
посадивший горящий самолет, дрожит перед этим дерьмом.
Вы ведь знаете, меня из себя трудно вывести, но тут я психанул.
-- Товарищ майор, -- говорю стальным голосом, -- прошу вас немедленно
покинуть помещение!
Вижу, растерялся, но форс держит. Оглядывается на Алексея, понимает,
что он старший лейтенант, а по моему виду ни хрена не поймешь.
-- Ваше звание? -- спрашивает. Я поворачиваюсь, подхожу к кровати,
вытаскиваю из-под подушки пистолет и снова к дверям.
-- Вот мое звание! -- говорю.
-- Вы бросьте эти замашки, -- отвечает он, -- сейчас не сорок первый
год!
-- Конечно, -- говорю, -- благодаря вашей штабной заднице сейчас не
сорок первый год!
-- Я вынужден буду доложить обо всем в вашу часть, -- говорит и
спускается вниз по лестнице. Солдат за ним.
-- Докладывайте, -- говорю, -- а что вы еще умеете!
Они вышли. Мы молчим. Мотоцикл затарахтел и затих.
-- Ты, -- говорит Алексей, -- с ним очень грубо обошелся. Теперь нас
затаскают.
-- Не бойся, -- говорю, -- нас с тобой достаточно хорошо знает наше
начальство. Подумаешь, у немочек заночевали...
-- Но ты же угрожал ему пистолетом, -- говорит он, -- ты понимаешь,
куда он это может повернуть?
-- А мы скажем, что он врет, -- отвечаю я, -- скажем, что он сам хотел
остаться с бабами и от этого весь сыр-бор. Чего это он в три часа ночи
шныряет на мотоцикле?
-- Конечно, -- говорит Алексей, -- теперь надо так держаться. Но ты
напрасно нахальничал с ним.
Я-то понимаю, что ему теперь неловко перед своей Греточкой. Слов,
конечно, они не понимали, но все ясно было и без слов: я выгнал майора,
который заставил его одеться.
И я, чтобы смягчить обстановку, разливаю спирт, и мы садимся за стол.
Сестрицы расщебетались, а Греточка поглядывает на меня блестящими глазами, и
темная прядка то и дело падает на лоб. Хороша была, чертовка!
Одним словом, выпили немного и разошлись по комнатам.
-- Майор гестапо? -- спрашивает у меня Катя.
-- Найн, найн, -- говорю. Этого еще не хватало. Но вижу -- не верит.
Через день у нас боевой вылет. Я благополучно приземлился, поужинал в
столовке со своим экипажем, а потом подхожу к Алексею, он почему-то сидит
один, и говорю:
-- Отдохнем и со свежими силами завтра к нашим девочкам.
Вижу, замялся.
-- Знаешь, Кемал, -- говорит, -- надо кончать с этим.
-- Почему кончать? -- спрашиваю.
-- Затаскают. Потом костей не соберешь.
-- Чего ты боишься, -- говорю, -- если он накапал на нас, уже ничего не
изменишь.
-- Нет, -- говорит, -- все. Я -- пас.
-- Ну как хочешь, -- говорю, -- а я пойду. А что сказать, если Грета
спросит о тебе?
-- Что хочешь, то и говори, -- отвечает и одним махом, как водку,
выпивает свой компот и уходит к себе.
Он всегда с излишней серьезностью относился к начальству. Бывало,
выструнится и с таким видом выслушивает наставления, как будто от них
зависит, гробанется он или нет. Я часто вышучивал его за это.
-- Ты дикарь, -- смеялся он в ответ, -- а мы, русские, поджилками чуем,
что такое начальство.
Ну что ж, вечером являюсь к своим немочкам. По дороге думаю: что
сказать им? Ладно, решаю, скажу -- заболел. Может, одумается.
Прихожу. Моя ко мне. А Греточка так и застыла, и только темная прядка,
падавшая на глаза, как будто еще сильней потемнела.
-- Алеша?! -- выдохнула она наконец.
-- Кранк, -- говорю, -- Алеша кранк.
Больной, значит.
-- Кранк одер тот? -- строго спрашивает она и пытливо смотрит мне в
глаза. Думает, убит, а я боюсь ей сказать.
-- Найн, найн, -- говорю, -- грипп.
-- О, -- просияла она, -- дас ист нихтс.
Ну мы опять посидели, выпили, закусили, потанцевали. Моя Катя несколько
раз подмигивала мне, чтобы я танцевал с ее сестрой. Я танцую и вижу, она то
гаснет, то вспыхивает улыбкой. Стыдно ей, что она так скучает. Ясное дело,
девушка втрескалась в него по уши.
Моя Катя, как только мы остались одни, посмотрела на меня своими
глубокими синими глазами и спрашивает:
-- Майор?
Ну как ты ей соврешь, когда в ее умных глазках вся правда. Я пожал
плечами.
-- Бедная Грета, -- говорит она. Забыл сейчас, как по-немецки.
-- Ер ист кранк... -- Он больной, значит.
-- Да говори ты прямо по-русски! -- перебил его дядя Сандро. -- Что ты
обкаркал нас своими невозмутимыми "кар", "кар", "кар"!
-- Так я лучше вспоминаю, -- сказал Кемал, поглядывая на дядю Сандро
своими невозмутимыми воловьими глазами.
-- Ну ладно, говори, -- сказал дядя Сандро, как бы спохватившись, что,
если Кемал сейчас замолкнет, слишком много горючего уйдет, чтобы его снова
раскочегарить.
-- Да, м-м-м... -- замыкал было Кемал, но довольно быстро нашел колею
рассказа и двинулся дальше.
-- Одним словом, я еще надеюсь, что он одумается. На следующий день
встречаю его и не узнаю. За ночь почернел.
-- Что с тобой? -- говорю.
-- Ничего, -- говорит, -- просто не спал. Как Грета?
-- Ждет тебя, -- говорю, -- но сестра догадывается.
-- Лучше сразу порвать, -- говорит, -- все равно я жениться не могу, а
чего резину тянуть?
-- Глупо, -- говорю, -- никто и не ждет, что ты женишься. Но пока мы
здесь, пока мы живы, почему бы не встречаться?
-- Ты меня не поймешь, -- говорит, -- для тебя это обычное фронтовое
блядство, а я первый раз полюбил. Тут я разозлился.
-- Мандраж, -- говорю, -- надо называть своим именем, и нечего
выпендриваться.
И так мы немного охладели друг к другу. Я еще пару раз побывал у наших
подружек и продолжаю врать Греточке, но чувствую, не верит и вся истаяла.
Жалко ее, и нам с Катей это мешает.
Мне и его жалко. Он с тех пор замкнулся, так и ходит весь черный. А
между тем нас никуда не тянут. И я думаю: майор оказался лучше, чем мы
ожидали. Через пару дней подхожу к Алексею.
-- Слушай, -- говорю, -- ты видишь, майор оказался лучше, чем мы
думали. Раз до сих пор не капнул, значит, пронесло. Я же вижу, ты не в своей
тарелке. Ты же гробанешься с таким настроением!
-- Ну и что, -- говорит, -- неужели ребята, которых мы потеряли, были
хуже, чем мы с тобой?
Ну, думаю, вон куда поплыл. Но виду не показываю. Мы, фронтовики, такие
разговоры не любили. Если летчик начинает грустить и клевать носом -- того и
жди: заштопорит.
-- Конечно, нет, -- говорю, -- но война кончается. Глупо погибнуть по
своей вине.
Вдруг он сморщился, как от невыносимой боли, и говорит:
-- Кстати, можешь больше не врать про мою болезнь. По-моему, я ее видел
сегодня в поселке, и она меня видела.
-- Хватит ерундить, -- говорю, -- пошли сегодня вечером, она же усохла
вся, как стебелек.
-- Нет, -- говорит, -- я не пойду.
Теперь уже самолюбие и всякое такое мешает. Он очень гордый парень был
и в воздухе никому спуска не давал, но и мандраж этот перед начальством у
него был. Это типично русская болезнь, хотя, конечно, не только русские ею
болеют.
И вот я в тот вечер опять прихожу к девушкам со всякой едой и выпивкой.
Подымаюсь наверх и не обращаю внимания на то, что нет большого зеркала,
стоявшего в передней. Захожу в комнату, где мы обычно веселились, и вижу,
обе сестрички бросаются ко мне. Но моя Катя как бешеная, а у Греточки личико
так и полыхает радостью. У меня мелькнуло в голове, что Алексей днем без
меня все-таки зашел.
-- Майор ист диб! -- кричит Катя, то есть вор, и показывает на комнату.
-- Майор цап-царап! Аллес цап-царап!
-- Я, я, -- восторженно добавляет Греточка, показывая на голую комнату
-- ни венских стульев, ни дивана, ни шкафа, ни гобелена на стене, -- один
только стол, -- майор ист диб! Майор ист нихт гестапо! Заге Алеша! Заге
Алеша!
Значит, скажи Алеше.
-- Это возмутительно! -- кричит старик. -- Цап-царап домхен
антифашистик!
Сейчас это звучит смешно, а тогда я впервые почувствовал, что кровь в
моих жилах от стыда загустела и остановилась. Конечно, грабили многие, и мы
об этом прекрасно знали. Но одно дело, когда ты знаешь этих людей, да еще
связан с женщиной, которая рассчитывала на твою защиту. Никогда в жизни я не
испытывал такого стыда.
А главное, Греточка -- вся рассиялась, глаза лучатся, невозможно
смотреть. Она решила, что раз майор обчистил их дом, значит, он не может
быть энкаведешником, а раз так, Алеше нечего бояться. Как объяснить ей, что
все сложней, хотя майор и в самом деле был штабистом.
Так вот, значит, почему он шнырял в три часа ночи на мотоцикле:
смотрел, где что лежит. Только поэтому и не накапал на нас.
Я сказал Грете, что обо всем расскажу Алеше, и старику соврал, что буду
жаловаться на майора. Надо же было их как-нибудь успокоить. Девушки
притащили откуда-то колченогие стулья, мы поужинали, и я со стариком крепко
выпил.
На следующий день я все рассказал Алексею и вижу: он немного ожил.
-- Хорошо, -- говорит, -- завтра пойдем попрощаемся. Кажется, на днях
нас перебазируют.
Но мы так и не попрощались с нашими девушками. Нас перебазировали в ту
же ночь. Новый аэродром находился в двухстах километрах от этого местечка.
Алексей все еще плохо выглядел, и меня не покидало предчувствие, что он
должен погибнуть. И я, честное слово, облегченно вздохнул в тот день, когда
его ранило. Рана была нетяжелая, и вскоре его отправили в госпиталь, в
Россию.
На этот раз мы жили в небольшом городке. Однажды с ребятами вышли из
кафе и поджидаем у входа товарища, который там замешкался.
-- Кемал, -- говорит один из ребят, -- эта немочка с тебя глаз не
сводит..
Я оглянулся, смотрю, шагах в пятнадцати от нас стоит немочка, приятная
такая с виду, и в самом деле мне улыбается. Ясно, что мне. Я, конечно,
слегка подшофе, тоже улыбаюсь ей как дурак, и подхожу познакомиться.
Господи, это же Катя! Как это я ее сразу не узнал! Сейчас она была в
пальто, в шапке, а я ее никогда такой не видел. Оказывается, она меня
искала!
Ну, я прощаюсь с ребятами и снова захожу в кафе.
-- Как Грета? -- спрашиваю.
-- О, Грета трауриг, -- вздыхает она и качает головой.
Я объяснил ей, что Алеша ранен и отправлен в тыл. Мы переночевали в
квартире у женщины, где она остановилась. Ночью она несколько раз плакала,
вздыхала и повторяла:
-- Шикзаль...
Значит, судьба. Я почувствовал, что она хочет что-то сказать, но не
решается. Утром, когда мы встали, она сказала, что беременна. Смотрит
исподлобья своими внимательными, умными глазками и спрашивает:
-- Киндер?
Ну что я мог ей ответить?! Разве можно ей объяснить, что это посложнее,
чем выгнать майора?!
-- Найн, -- отрезаю, и она опустила голову.
В тот же день мы расстались, и я ее больше никогда не видел. А с
Алексеем мы увиделись через тридцать лет в Новгороде на встрече ветеранов
нашего полка.
Мы все, приехавшие со всех концов страны ветераны, остановились в одной
гостинице, где в тот вечер предстоял банкет во главе с нашим бывшим
командиром полка, теперь генералом. Все это время я ничего об Алексее не
знал, даже не знал, жив ли он.
Заняв номер, спустился к администратору и спросил у него -- не приехал
ли Алексей Старостин? Он посмотрел в свою книгу и кивнул: да, приехал, живет
в таком-то номере.
Подымаюсь к нему, примерно часа за два до банкета. Смотрю: елки-палки,
что время делает с нами! Разве я когда-нибудь узнал бы в этом облысевшем,
как и я, человеке того молодого, как звон, красавца летчика в далеком
военном году, обламывавшего ветки прусской рябины в красных кистях! А он
смотрит на меня и, конечно, не узнает: мол, что от меня хочет этот лысый
толстяк? Я расхохотался, и тут он меня узнал.
-- А-а-а, -- говорит, -- Кемал! Только зубастая пасть и осталась!
Ну, мы обнялись, поцеловались, и я его повел в свой номер. Я с собой
привез хорошую "изабеллу". Сидим пьем, вспоминаем минувшие дни. И конечно,
вспоминаем наших немочек.
-- Ах, Греточка! -- говорит он, вздыхая. -- Ты даже не представляешь,
что это было для меня! Ты не представляешь, Кемал! Я потом демобилизовался,
женился, летал на пассажирских, у меня, как и у тебя, двое взрослых детей.
Сейчас работаю начальником диспетчерской службы, пользуюсь уважением и у
райкома и у товарищей, а как подумаю, диву даюсь. Помнишь, у Есенина: "Жизнь
моя, иль ты приснилась мне!" Кажется, там, в Восточной Пруссии, в двадцать
четыре года закончилась моя жизнь, а все остальное -- какой-то странный,
затянувшийся эпилог! Ты понимаешь это, Кемал?
И надо же, бедный мой Алексей прослезился. Ну, я его, конечно,
успокоил, и тут он вдруг заторопился на банкет.
-- Да брось ты, Алеша, -- говорю, -- посидим часок вдвоем. Наши места
никто не займет, а они теперь на всю ночь засели.
-- Ну что ты, Кемал, -- говорит, -- пойдем. В двадцать ноль-ноль
генерал будет открывать торжественную встречу. Неудобно, пошли!
Ну что ты ему скажешь?