Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
127 -
128 -
129 -
130 -
131 -
132 -
133 -
134 -
135 -
136 -
137 -
138 -
139 -
140 -
141 -
142 -
143 -
144 -
145 -
146 -
147 -
148 -
149 -
ывают, что Колчерукий через свой язык в молодости и стал
Колчеруким. Дело было так.
Говорят, после какой-то пирушки местный князь в окружении
многочисленных гостей сидел во дворе хозяина дома. Князь ел персики,
состругивая с них кожуру перочинным ножичком с серебряной цепочкой. Хотя
перочинный ножичек с серебряной цепочкой никакого отношения к последующим
событиям не имеет, все рассказчики упоминали про этот ножичек, неизменно
добавляя, что он был с серебряной цепочкой. Пересказывая этот случай, я
хотел избежать перочинного ножичка с серебряной цепочкой, но чувствую, что
почему-то должен его упомянуть, что в нем есть какая-то правда, без которой
что-то пропадает, а что, я и сам не знаю.
Одним словом, князь ел персики и, благодушествуя, вспоминал свои
любовные радости. В конце концов он, говорят, оглядел хозяйский двор и
сказал, вздохнув:
-- Если б всех моих женщин собрать, пожалуй, не вместились бы в этот
двор.
Но Колчерукий, говорят, уже тогда никому благодушествовать не давал,
несмотря на свою молодость. Говорят, он высунулся неизвестно откуда и
сказал:
-- Интересно, сколько бы коз заблеяло в этом дворе?
Этот довольно пожилой князь, говорят, был большой ценитель женской
красоты, но, кроме того, его подозревали в древнегреческом грехе,
разумеется, если этому греху положили начало именно древние греки. Я лично
думаю, что этому греху мог положить начало любой народ, занимающийся
скотоводством. А так как все народы в свое время прошли скотоводческую
стадию развития, а некоторые ее все еще проходят, как человек, воспитанный в
презрении к национальным предрассудкам, считаю, что все они независимо друг
от друга могли положить начало этому греху.
Но вернемся к нашему престарелому феодалу. Говорят, в местных кругах
князь скромно гордился умением так состругивать кожуру с фруктов, что
ленточка кожуры ни разу не прерывалась, пока он полностью не очистит плод.
Умение это не изменяло ему даже после бессонной ночи и длительной попойки.
Сколько, говорят, за ним ни следили, сколько ни пытались его отвлечь, он так
и не ошибся ни разу. Иногда ему нарочно подсовывали плод самой замысловатой
и уродливой формы, но он, говорят, рассмотрев его со всех сторон, тут же
доставал свой ножичек с серебряной цепочкой и безошибочно пускал его по
единственно правильному пути.
Обычно, срезав вьющуюся спиралькой кожуру, он приподымал ее и показывал
окружающим. А если среди них была красивая девушка, он подзывал ее и
подвешивал эту фруктовую ленточку ей за ушко.
Мне кажется, Колчерукого раздражало это искусство князя. Я думаю, что
он издавна следил за ним и был уверен, что рано или поздно ленточка должна
оборваться. Возможно, Колчерукий в тот раз возлагал особенно большие надежды
на какой-то из этих персиков, но князь его вполне удачно обработал, да еще
стал хвастаться своими женщинами, хотя, по слухам, оказывал знаки внимания и
хорошеньким козочкам. Согласитесь, что тут было отчего взорваться
Колчерукому, да еще молодому.
Говорят, после его неожиданных слов князь побагровел и, потеряв дар
речи, глядел на Колчерукого выпученными глазами. При этом он продолжал
держать в правой руке уже очищенный сочащийся персик, а в левой все тот же
перочинный ножичек с серебряной цепочкой.
От ужаса все вокруг замолкли, а князь, не моргая, продолжал смотреть на
Колчерукого, и рука его с персиком беспокойно двигалась по воздуху, словно
чувствуя неуместность в такую минуту этого сентиментального персика, не
говоря уж о том, что невозможно выхватить пистолет из кобуры, одновременно
держа в ладони персик, да еще очищенный. Говорят, рука его даже склонилась к
земле, чтобы наконец освободиться от этого персика, но в последнее мгновение
как-то не решилась, ведь персик-то был оструган, и она, хорошо воспитанная
княжеская рука, чувствовала, что очищенный персик никак нельзя положить на
землю.
И вот она снова поднялась, эта рука, и мучительное мгновение шарила по
воздуху в поисках невидимой тарелки, чувствуя, что кто-то должен подсунуть
ей тарелку, но все оцепенели от страха, и никто не догадался помочь ему
освободиться от этого, теперь уже непристойно оголенного персика. И тут,
говорят, к нему на помощь пришел сам Колчерукий.
-- Да сунь ты его в рот! -- говорят, подсказал он ему. Не успели гости
очнуться от новой дерзости, как стали свидетелями необъяснимого самоунижения
князя, который, говорят, с какой-то позорной поспешностью стал заталкивать в
рот мокрый, сочащийся персик, продолжая смотреть на Колчерукого ненавидящими
глазами. Наконец, кое-как справившись с персиком, он полез за пистолетом.
Все еще глядя на Колчерукого выпученными ненавидящими глазами, он молча
рылся у пояса, но от сильного волнения или, как уточняют другие, оттого, что
у него были скользкие после персика руки, он никак не мог расстегнуть
кобуру.
Может быть, еще кто-нибудь и опомнился бы, может быть, успел бы
схватить князя за руку или в крайнем случае пинком отбросить Колчерукого в
сторону, так что стрелять в него стало бы невозможно и даже опасно для
других, но тут, говорят, в тишине в последний раз раздался голос Шаабана. Не
в том смысле, что после этого его голос не раздавался, скорее напротив, он
стал еще громче и насмешливей, а в том смысле, что после этой фразы он уже
перестал быть просто Шаабаном, а стал Шаабаном Колчеруким.
-- Там-то он, наверное, быстрее расстегивает, -- говорят, сказал он, --
потому как козы ждать не любят...
Говорят, он это сказал как-то задумчиво, вроде бы размышляя вслух. Но
тут старый князь наконец справился со своей кобурой -- раздался выстрел,
женщины подняли вопль, и, когда рассеялся дым, Колчерукий уже был самим
собой, то есть Колчеруким. Потом у него спрашивали, почему он после первого
оскорбления продолжал дразнить князя.
-- Уже не мог остановиться, -- отвечал Колчерукий.
Позже, когда князь ушел с меньшевиками, а у нас окончательно и
бесповоротно установилась Советская власть, Колчерукий стал утверждать, что
у него с князем были свои, чуть ли не партизанские счеты, что разговор этот
был только поводом или следствием других, более важных вещей.
Одним словом, несмотря на княжескую пулю, Колчерукий продолжал над
всеми подшучивать, и шутки его, кажется, не становились безобидней.
Слоняясь по деревне, я его часто видел на табачной или чайной плантации
или на прополке кукурузы. Если у него бывало хорошее настроение, он просто
дурачился, и тогда все кругом покатывались со смеху.
Он умел подражать голосам знакомых людей и животных, особенно у него
получался петушиный крик.
Бывало, в поле бросит мотыгу, разогнется, посмотрит по сторонам и
зальется петухом. Почти сразу же откликаются петухи из соседних домов. Все
вокруг смеются, ближайший петух продолжает звать его, а он берется за свою
мотыгу и приговаривает: "Много ты понимаешь, дурак".
У нас, как, вероятно, у всех, принято считать, что петухи поют со
значением, чуть ли не провидят судьбы своих хозяев. Колчерукий, можно
сказать, разоблачал петухов, этих сельских провидцев. Надо сказать, что
Колчерукий, несмотря на свою полувысохшую руку, работал как черт. Правда,
иногда, когда проносился слух, что начинается подписка на заем или
мобилизуют оставшихся мужчин на лесозаготовку, он вдевал свою левую руку в
чистую красную повязку и ходил в таком виде, пока считал нужным. Думаю, что
эта красная повязка ему мало чем помогала, особенно в подписке на заем она
ему никак не могла помешать, но все же, видимо, давала лишнюю возможность
поспорить, поязвить, понадсмехаться.
Я думаю, что и красную повязку он себе завел, чтобы придать
пострадавшей руке военно-партизанский вид. Из бдительности он после каждого
вызова в правление вдевал свою руку в повязку, садился на лошадь и ехал.
В накинутой бурке, с рукой в красной повязке, верхом на лошади он и в
самом деле имел довольно бравый военно-партизанский вид.
Все было хорошо, но вдруг стало известно, что председатель сельсовета
получил анонимное письмо против Колчерукого. В нем говорилось, что в посадке
тунгового дерева на могилу скрывается насмешка над новой технической
культурой, намек на ее бесполезность для живых колхозников, как бы указание
на то, что ей настоящее место на деревенском кладбище.
Председатель сельсовета показал это письмо председателю колхоза, и тот,
говорят, не на шутку перепугался, потому что могли подумать, что он,
председатель, подучил Колчерукого пересадить тунговое дерево к себе на
могилу.
Я тогда никак не мог понять, почему все обернулось так грозно, когда и
до этой бумаги все знали, что он пересадил деревце тунга на свою могилу. Я
тогда не знал, что письмо -- это документ, а документ потребовать могут, за
него надо отвечать.
Правда, еще говорили, что председатель сельсовета мог бы не давать ему
ходу, но он, говорят, имел зуб на Колчерукого и потому показал письмо
председателю колхоза.
Одним словом, письму был дан ход, и однажды по этому поводу из
райцентра прибыл какой-то человек, чтобы выяснить истину. Колчерукий
пробовал отшучиваться, но, видно, все-таки струхнул, потому что побрился,
продел свою руку в красную повязку и ходил по деревне, глядя на руку с таким
видом, словно она вот-вот должна взорваться, а ему, да и окружающим, только
и остается, что остерегаться осколков.
-- Ну, все, -- говорил старый лошадник Мустафа, друг и вечный соперник
Колчерукого, -- теперь лопай свои тунговые яблоки и залезай в свою могилу, а
то в Сибир отправят.
-- Сибир не боюсь, боюсь, ты мою могилу займешь, -- отвечал Колчерукий.
-- В Сибир, говорят, на собаках ездят, -- пугал его Мустафа, -- так что
забери с собой уздечку, может, объездишь себе какого пса. Будет тебе и лаять
и возить.
Надо сказать, что между Колчеруким и Мустафой было давнее соперничество
в лошадином деле. У каждого из них были свои подвиги и неудачи. Колчерукий
покрыл себя когда-то немеркнущей славой тем, что в Мингрелии во время скачек
на глазах у многотысячной толпы (положим, толпа была не такой уж
многотысячной) увел какого-то знаменитого жеребца. Говорят, сам Колчерукий
сидел на такой замордованной кляче и выглядел так потешно, что, когда он
попросил у хозяина жеребца испробовать его ход, тот для смеха разрешил ему,
уверенный, что через минуту жеребец его сбросит на землю и от этого станет
еще более знаменитым.
Колчерукий, говорят, на пузе слез со своей клячонки и, передавая
поводья хозяину жеребца, сказал:
-- Считай, что мы обменялись.
-- Хорошо, -- со смехом ответил хозяин, беря у него поводья.
-- Главное, в первый раз не дай себя сбросить, а то затопчет, --
предупредил Колчерукий и подошел к жеребцу.
-- Постараюсь, -- говорят, со смехом отвечал хозяин и, как только
Колчерукий взобрался на жеребца, дал знак какому-то парню, стоявшему сзади,
и тот изо всех сил хрястнул жеребца камчой.
Жеребец взвился и помчался в сторону Ингури. Говорят, Колчерукий
сначала держался как пьяный мулла на скачущем ослике.
Все ждали, что он вот-вот сорвется, а он все шел и шел вперед, и у
хозяина начала отваливаться челюсть, когда Колчерукий доехал до конца
поляны, но не свернул по кругу естественного ипподрома, а летел все дальше и
дальше в сторону реки. Еще несколько минут ждали, думали, что просто лошадь
отняла у него поводья, что он ее не смог завернуть, но потом поняли, что это
неслыханный по своей дерзости угон.
Минут через пятнадцать за ним мчалась дюжина всадников, но уже ничего
не могли сделать.
Колчерукий с ходу с обрыва бросился в реку, и, когда погоня добралась
до обрыва, он уже выходил на том берегу, мокрым крупом коня на мгновение
просверкнув в прибрежном ольшанике. Пули, посланные вслед, не достигли цели,
а прыгать с обрыва никто не осмелился. С тех пор, говорят, это место названо
Обрывом Колчерукого. Колчерукий при мне сам никогда не рассказывал эту
историю, зато давал ее пересказать другим, сам с удовольствием слушая и
внося некоторые уточнения. При этом он всячески подмигивал в сторону
Мустафы, если тот был рядом Мустафа делал вид, что не слушает, но в конце
концов не выдерживал и пытался как-нибудь унизить или высмеять его подвиг.
Мустафа говорил, что человек, которому уже прострелили одну руку, можно
сказать, порченый человек, и поэтому, пускаясь на дерзость, он не слишком
многим рискует. А если он и спрыгнул с обрыва, то, во-первых, спрыгнул от
страха, а потом, ему ничего другого не оставалось делать, потому что, поймай
его погоня, все равно бы пристрелили.
Одним словом, у них было давнее соперничество, и если раньше они его
разрешали на скачках, то теперь, по старости, хотя и продолжали держать
лошадей, споры свои разрешали теоретически, отчего они у них часто заходили
в дебри зловещих головоломок.
-- Если в тебя человек стреляет с этой стороны, а ты, скажем, едешь вон
по той тропе, куда ты поворачиваешь лошадь при звуке выстрела, и притом
вокруг ни одного дерева? -- спрашивал один из них.
-- Скажем, ты скачешь в гору, а за тобой гонятся люди. Впереди --
справа мелколесье, а слева -- овраг. Куда ты свернешь лошадь? -- допытывался
другой.
Эти споры велись двумя людьми, изможденными долгим трудовым днем,
возвращавшимися домой с мотыгами или топорами на плечах. Споры эти длились
многие годы, хотя вокруг уже давно никто не стрелял, потому что люди
научились мстить за обиды более безопасным способом. К одному из этих
способов, а именно анонимному письму, кстати, пора возвратиться.
Приехавший из райцентра добивался, чтобы старик рассказал об истинной
цели пересадки тунгового дерева, а главное, раскрыл, кто его подучил это
сделать. Колчерукий отвечал, что его никто не подучивал, что он сам захотел
после смерти иметь тунговое дерево над своим изголовьем, потому что ему
давно приглянулась эта не виданная в наших краях культура. Приехавший не
поверил.
Тогда Колчерукий признался, что надеялся на ядовитые свойства не только
плодов, но и корней тунга, он надеялся, что корни этого дерева убьют всех
могильных червей, и он будет лежать в чистоте и спокойствии, потому что от
блох ему и на этом свете спокойствия не было.
Тогда, говорят, приезжий спросил, что он подразумевает под блохами.
Колчерукий ответил, что под блохами он подразумевает именно собачьих блох,
которые не следует путать с куриными вшами, которые его, Колчерукого,
нисколько не беспокоят, так же как и буйволиные клещи. А если его что
беспокоит, так это лошадиные мухи, и если он в жару подбросит под хвост
лошади пару пригоршней суперфосфату, то колхозу от этого не убудет, а лошади
отдых от мух. Приехавший понял, что его с этой стороны не подкусишь, и снова
вернулся к тунгу.
Одним словом, как ни изворачивался Колчерукий, дело его принимало
опасный оборот. На следующий день его уже не вызывали к товарищу из
райцентра. Готовый но всему, он сидел во дворе правления под тенью
шелковицы, и, не вынимая руки из красной повязки, курил в ожидании своей
участи. Тут, говорят, прямо в правление, где совещались между собой
председатель колхоза, председатель сельсовета и приехавший из райцентра,
прошел Мустафа. Проходя мимо Колчерукого, он, говорят, посмотрел на него и
сказал:
-- Я что-то придумал. Если не поможет, тихонько, как есть, вместе со
своей повязкой, ложись в могилу, а тунговых яблок я тебе натрушу.
На эти слова Колчерукий ему ничего не ответил, а только горестно
взглянул на свою руку в том смысле, что он-то готов принять на себя любые
страдания, но она-то за что будет страдать, и без того пострадавшая от
меньшевистской пули?
Надо сказать, что Мустафа у местного начальства пользовался большим
уважением, как умнейший мужик и самый богатый человек в колхозе. Дом у него
был самый большой и красивый в деревне, так что, если приезжало большое
начальство, его прямо отправляли в хлебосольный дом Мустафы.
То, что придумал Мустафа, было замечательно простым. Прибывший из
райцентра был абхазцем, а если человек абхазец, то, будь он приехавшим из
самой Эфиопии, у него найдутся родственники в Абхазии.
Оказывается, ночью Мустафа тайно собрал у себя местных стариков,
угостил, а потом с их помощью тщательно исследовал родословную товарища из
райцентра. Тщательный и всесторонний анализ ясно показал, что товарищ из
райцентра через свою двоюродную бабку, бывшую городскую девушку, ныне
проживающую в селе Мерхеулы, состоит в кровном родстве с дядей Мексутом.
Мустафа остался вполне доволен результатом анализа.
С этим козырем в кармане он прошагал мимо Колчерукого в правление.
Говорят, когда Мустафа сообщил об этом товарищу из райцентра, тот побледнел
и стал отрицать свое родство с бабкой из Мерхеул и в особенности с дядей
Мексутом. Но капкан уже захлопнулся. Мустафа только усмехнулся на его
отрицание и сказал:
-- Если не родственник, зачем побледнел? Больше он не стал говорить, а
спокойно вышел из помещения.
-- Как быть? -- спросил Колчерукий, увидев Мустафу.
-- Потерпи до вечера, -- сказал Мустафа.
-- Решайте скорей, -- ответил Колчерукий, -- а то у меня рука совсем
высохнет от этой повязки.
-- До вечера, -- повторил Мустафа и ушел. В сущности, товарищ из
райцентра, не признав родства с дядей Мексутом, нанес ему смертельное
оскорбление. Но дядя Мексут сдержался. Он ничего никому не сказал, а только
поймал свою лошадь и уехал в Мерхеулы.
К вечеру он вернулся на мокрой лошади, остановился у правления и дал
поводья все еще ждущему своей участи Колчерукому. Председатель стоял на
веранде и курил, глядя на Колчерукого и окружающую природу.
-- Взойди, -- сказал председатель, увидев дядю Мексута.
-- Сейчас, -- ответил дядя Мексут и, прежде чем взойти, сорвал с руки
Колчерукого повязку и молча запихнул ее в карман. Говорят, Колчерукий так и
остался с рукой на весу, как бы все еще сомневаясь и не принимая смысла
этого символического жеста.
Дядя Мексут положил перед товарищем из райцентра желтое и готовое
рассыпаться в прах свидетельство о рождении мерхеульской бабки, выданное
нотариальной конторой еще дореволюционного Сухумского уезда.
Увидев это свидетельство, товарищ из райцентра, говорят, еще раз
побледнел, но отрицать уже ничего не мог.
-- Или тебе бабку поперек седла привезти? -- спросил дядя Мексут.
-- Бабку не надо, -- тихо ответил товарищ из райцентра.
-- Портфель с собой возьмешь или поставишь в несгораемый шкаф? -- еще
раз спросил дядя Мексут.
-- Возьму с собой, -- ответил товарищ из райцентра.
-- Тогда пошли, -- сказал дядя Мексут, и они покинули помещение.
В этот вечер в доме дяди Мексута устроили хлеб-соль и все обмозговали.
На следующее утро в доме дяди Мексута, после длительного обсуждения, мне
лично была продиктована справка на русско-кавказско-канцелярском языке.
-- Наконец-то и этот дармоед пригодился, -- сказал Колчерукий, когда я
придвинул к себе чернильницу и замер в ожидании диктовки.
Справка обсуждалась руководителями колхоза с товарищем из райцентра.
Колчерукий внимательно слушал и требовал перевести на абхазский язык каждую
фразу. Причем он несколько раз уточнял формулировк