Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
ковского]. М., 1803,
320 с.; Стихотворения эрские или ирландские, то есть: Поэмы Оссиана, Оррана,
Уллина и Ардара, вновь собранные в некоторой части западной Шотландии и
изданные в свет г. Смитом, кои на российской язык г. Костровым переложены
еще не были. Перевел с французского Семен Филатов. Ч. I-III, СПб., 1810,
XVI, 182, 169, 176 с. - См. также прозаические переводы отдельных поэм из
сборника Гарольда в "Иппокрене" (1801, ч. IX, с. 353-358. - Утренняя песнь
барда Длоры) и в "Новостях русской литературы" (1803, ч. V, с. 280-285,
289-300, 305-307. - Песни Тарские).} - именно потому, что Костров их не
переводил. В 1818 г. "Гальские стихотворения" Кострова были переизданы.
"Кому из любителей российской литературы неизвестен теперь Оссиан?" -
говорилось в середине 1790-х годов в одном из московских журналов. {А. X.
[Xаненко А. И.]. О похвалах у всех первых народов. - Приятное и полезное
препровождение времени, 1796, ч. X, с. 81.} Такой риторический вопрос имел
вполне определенный смысл. Перевод Кострова сделал шотландского барда
доступным каждому грамотному русскому человеку, и читатели самых различных
общественных слоев увлекались им. Костров недаром посвятил перевод Суворову.
Оссиан стал любимым чтением великого полководца. А вот читатель иного
социального круга. Будущий востоковед Е. Ф. Тимковский (1790-1875) вспоминал
в конце жизни, как, будучи 10-11-летним учащимся, он со старшим братом
зачитывались костровским переводом, "бесподобные отрывки произносились на
память, и мы с братом знали наизусть почти всего Оссиана". {Тимковский Е. Ф.
Воспоминания. Киев, 1894, с. 19.} И когда Павел Львов в "истинно русской
повести" "Александр и Юлия" показал, как героиня "предается... удовольствию
чтения песней Оссиановых"), который "томит и возвышает душу" Юлии, мечтающей
подражать его воинственным девам, {Новости, 1799, кн. 3, июль, с. 258-259.}
то несомненно, что писатель-сентименталист отразил характерное явление
культурной жизни своего времени.
Оссиан стал широко известен, и разнообразные оссиановские
реминисценции, которые встречаются в русской литературе этого времени, будь
то "восторженный нежносердый сын Фингалев", кому являлись "герои Сельмские",
или "мрачные песни шотландского барда", о которых напоминает грустный
осенний пейзаж, {Приятное и полезное препровождение времени, 1796, ч. IX, с.
197; Иппокрена или Утехи любословия, 1799, ч. III, с. 103.} или иные
подобные, все они предназначались для читателей, кому поэзия Оссиана была
уже знакома и близка.
Одним из первых русских писателей, в чьем творчестве отразилось
воздействие оссиановской поэзии, был крупнейший русский поэт конца XVIII в.
Гаврила Романович Державин {Вопрос об отношении Державина к Оссиану уже
поднимался исследователями; см.: Державин. Соч. с объяснит. примеч. Я.
Грота, т. I. СПб., 1864, с. 344 354-355, 461-463, 473, 575-578; т. II, 1865,
с. 270-273, 287; Замотин И. И. Романтизм двадцатых годов XIX стол, в русской
литературе, т. I. Изд. 2-е, СПб.-М., 1911, с. 40-43; Введенский, с. 11-30;
Пумпянский Л. В. Сентиментализм. - В кн.: История русской литературы, т. IV.
М.-Л., 1947, с. 433.} В его оссианизме тесно переплелись два момента:
идейный и эстетический. Общественное сознание Державина было потрясено
крестьянской войной, которую он наблюдал лично, а затем - французской
революцией. И он уже не мог, как его предшественники, воспевать безоблачное
торжество монархической государственности. Военное величие России во второй
турецкой войне рисовалось ему в трагических тонах. При этом он искал для
своей поэзии новой образности, связанной с близкой ему северной природой.
Все это вело его к Оссиану, а также к скандинавской поэзии, воспринятой
через "Введение в историю Датскую" швейцарского ученого П.-А. Малле, которое
вышло в русском переводе в 1785 г. и вызвало живой интерес в литературных
кругах. Это переплетение оссианизма и скандинавизма как явлений
типологически близких было характерно для русских преромантических исканий
на рубеже веков. {См.: Шарыпкин Д. М. Скандинавская литература в России. Л.,
1980, с. 100-105.}
Первоначально Державин, видимо, познакомился с Оссианом по сборнику
"Поэмы древних бардов" и уже в "Песни по взятии Измаила" (1790), написанной
еще в ломоносовской традиции, в изображении русских воинов чувствуется
влияние оссианической образности, которую сам Державин определял
впоследствии в рассуждении "О лирической поэзии" как соединение мрачных
картин и мужества, возбуждающее к героизму. {Державин. Соч., т. VII. СПб.,
1872, с. 606.} В оссианическом духе, например, выдержана 26-я строфа:
Уже в Евксине с полунощи
Меж вод и звезд лежит туман,
Под ним плывут дремучи рощи;
Средь них, как гор отломок льдян,
Иль мужа нека тень седая
Сидит, очами озирая;
Как полный месяц, щит его;
Как сосна, рында обожженна;
Глава до облак вознесенна,
Орел над шлемом у него. {*}
{* Там же. т. I, с. 354-355.}
Характерно, что священник, идущий впереди солдат, уподобляется
Державиным барду, воодушевляющему воинов.
Оссианические черты обнаруживаются в оде "На взятие Варшавы" (1795),
стихотворении "На кончину Ольги Павловны" (1795), позднее - в одах "На
победы в Италии" и "На переход Алпийских гор" (1799); в последней
шотландский бард прямо назван (см. выше, с. 448). А оду "На победы в Италии"
Державин начинал строками:
Ударь во сребряный, священный,
Далеко-звонкий, Валка! щит:
Да гром твой, эхом повторенный,
В жилище бардов восшумит.
И, поясняя это место, поэт писал: "Древние северные народы, или
варяго-руссы, возвещали войну и сбирались на оную по ударению в щит. А
Валками назывались у них военные девы или музы". {Там же, т. II, с.
270-272.} Здесь дева-воительница германской мифологии валькирия ("Валка")
соседствует с Оссиановскими бардами и призывает на бой ударами в щит, как
это делают вожди в поэмах Оссиана. Державин ошибался, называя Валку музою.
Но для нас примечательна его попытка обосновать единую поэтическую образную
систему для всех северных народов, включая и "варяго-руссов", т. е. предков
русского народа, согласно распространенным в то время историческим теориям.
И оссианизм являлся органической составной частью этой системы. Поэтому
дальше в оде следуют взятые прямо из Оссиана звенящие "сто арф" и горящие
"сто дубов", после чего является покрытая "белых волн туманом" тень Рюрика,
который "пленяется певцами, поющими его дела".
В 1794 г. после смерти жены Державин стал переводить "Карик-туру"; в
этой поэме Оссиана, в скорбной песне Шильрика о погибшей Винвеле он находил
созвучие своим чувствам. И в его набросках песни "На смерть Плениры" он
описывал кончину своей героини, близко следуя изображению заходящего солнца
в начале "Карик-туры". Но высшим проявлением оссианизма Державина по праву
считается трагическая ода "Водопад" (1794), где тема могущества
екатерининской державы воплощена в зловещей картине ночи, катастроф и
страшных видений:
Но кто там идет по холмам,
Глядясь, как месяц, в воды черны?
Чья тень спешит по облакам
В воздушные жилища горни?
На темном взоре и челе
Сидит глубока дума в мгле! {*}
{* Там же, т. I, с. 473.}
Связь Державина с оссианизмом была ясна уже его современникам. Недаром
Карамзин посвятил ему перевод "Сельмских песен". Позднее поэт Алексей
Богословский в стихотворении "Лире росского Оссиана" представил Державина в
символическом образе поэта Севера и торжественно вопрошал:
Иль древний бард то с лирой громкой
Бессмертный вечно Оссиян? {*}
{* Сев. Меркурий, 1810, ч. V, Э 15, с. 175.}
Тем не менее генетически связанные с оссианизмом некоторые элементы
поэтики Державина настолько органично вошли в его поэтическую систему, что
впоследствии Гоголь мог с полным основанием заявить: "У него своя
самородная, дикая, сверкающая поэзия, не оссиановская, не германская, не
итальянская, текущая, колоссально разливаясь, как Россия". {Гоголь Н. В.
Полн. собр. соч., т. VIII. [М.-Л.], 1952, с. 538.}
Иной характер носил оссианизм Карамзина, который знакомился с поэзией
шотландского барда по английскому тексту Макферсона еще в юношеском
возрасте. В двадцать два года он писал восхищенно: "О дабы мечты мои
уподобились некогда мечтам Омировым и Оссияновым... которых песни поныне
суть источники пользы и удовольствия для смертных, посвященных в мистерии
Поэзии!" {Прогулка. - Детское чтение для сердца и разума, 1789, ч. XVIII, с.
167-168.} Европейское путешествие 1789-1790 гг. Карамзин совершил, когда его
воображение, как он сам признавался, было "наполнено Оссианом". {Карамзин Н.
М. Письма русского путешественника. Повести. М., 1980, с. 526.} Так, в
частности, размышляя о непрочности человеческих завоеваний, он восклицал:
"Оссиан! ты живо чувствовал сию плачевную судьбу всего подлунного и для того
потрясаешь мое сердце унылыми своими песнями!" {Там же, с. 303.} Эта мысль о
бренности и обреченности всего земного Карамзину особенно близка. Утрата
веры в необратимость прогрессивных завоеваний и как следствие отказ, хотя бы
декларативный, от активной общественной деятельности, уход в мир эмоций
питали его сентиментализм вообще и, в частности, его оссианизм. Не битвы, не
героические подвиги, но картины природы привлекают Карамзина в "Оссиановых
песнях". Их достоинства, как указывал он в "Предуведомлении" к "Картону",
состоят "в неподражаемой прекрасной простоте, в живости картин из дикой
природы, в краткости, в силе описаний и в оригинальности выражений, которые,
так сказать, сама натура ему представляла". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн.
2, с. 117.}
Карамзин деятельно пропагандировал поэзию Оссиана. В издававшихся им
журналах, помимо упомянутых уже собственных его прозаических переводов,
печатались стихотворные переложения И. И. Дмитриева, В. В. Капниста, П. С.
Кайсарова, М. М. Вышеславцева. В его творчестве 1790-х-начала 1800-х годов
обнаруживаются следы влияния поэзии шотландского барда. {См.: Маслов В. И.
Оссианизм Карамзина. Прилуки, 1928.} Здесь и дикий оссианический пейзаж в
"древней балладе" "Раиса" (1791), и переодевание героини в мужские воинские
доспехи в повести "Наталья, боярская дочь" (1792), и отзвуки макферсоновской
образности в описаниях Симонова монастыря ("Бедная Лиза", 1792) или бури и
битвы ("Марфа Посадница", 1803). Наконец, Карамзин неоднократно упоминает и
само имя Оссиана для обозначения заимствованных у него выражений, будь то
пиршественная "чаша радости" ("Лиодор"), или "сын опасности и мрака"
("Наталья, боярская дочь"), или "тесный домик" (т. е. могила - "Рыцарь
нашего времени").
Но эти отголоски оссиановских мотивов носят у Карамзина подчас внешний
характер. Не случайно оссиановские реминисценции даются у него нередко в
шутливом тоне, вводятся в произведение, написанное в иной стилистической
манере. А в "Дремучем лесе" (1795) само имя барда включено в литературную
игру. {Подзаголовок: "Сказка для детей, сочиненная в один день на следующие
заданные слова: балкон, лес, шар, лошадь, хижина, луг, малиновый куст, дуб,
Оссиан, источник, гроб, музыка" (Карамзин. Соч., т. III. СПб., 1848, с.
69).}
Автору "Бедной Лизы" был близок главным образом оссианический
психологизм, меланхолическая тональность "Поэм", г. е. то, что объединяло их
с сентиментализмом вообще. В стихотворении "Поэзия" (1787) он подчеркивал,
что, хотя "песни Оссиана" "настраивают нас к печальным представленьям; но
скорбь сия мила и сладостна душе" (см. выше, с. 447). Упоение сладостной
скорбью, та самая "радость скорби", что пронизывает поэмы Оссиана, - в этом
состоял эмоциональный пафос сентиментализма самого Карамзина и его
последователей, влекший их к шотландскому барду. К той же мысли он
возвращался в "Предуведомлении" к переводу "Картона", где писал об Оссиане:
"Глубокая меланхолия - иногда нежная, но всегда трогательная, - разлиянная
во всех его творениях, приводит читателя в некоторое уныние; но душа наша
любит предаваться унынию сего рода, любит питать оное, и в мрачных своих
представлениях сама себе нравится". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн. 2, с.
117.}
Со временем, однако, Карамзин, видимо, охладел к былому кумиру. В 1798
г. он перевел для "Пантеона иностранной словесности" из "Magasin
encyclopedique" статью "Оссиан", посвященную французскому переводу сборника
Джона Смита. Автор статьи, признавая достоинства поэзии шотландского барда,
ее трогательность, в то же время указывал на основной ее порок - унылое
однообразие: "...беспрестанное повторение одних чувств, однех картин скоро
утомляет... Основание и подробности сих гимнов всегда единообразны, и
читатели, имеющие вкус, не должны уподоблять их таким творениям, в которых
соединяются красоты и чувства всякого роду". {Пантеон иностранной
словесности, 1798, кн. I, с. 201-202.} К такому мнению, очевидно,
приближался и сам Карамзин в пору зрелости, коль скоро переводил он вольно,
сообразуясь со своими взглядами. {См.: Кафанова О. Б. О статье Н. М.
Карамзина "Оссиан". - Рус. лит., 1980, Э 3, с. 160-163.}
Тем не менее приверженность его к Оссиану прочно вошла в сознание
современников, и близкие ему эмоции выражались в произведениях других
русских сентименталистов. Они услаждались дикими мрачными пейзажами,
меланхолическими песнопениями. Племянница М. М. Хераскова Александра
Хвостова в "отрывке" "Камин" (1795) в мечтах уносится "в дремучие леса и
грозные горы Шотландии". "Там... - представляет она себе, - ищу на песке
следов храброго войска Фингалова; сижу с его героями вокруг горящего пня
дубового; внимаю победоносному бардов пению и ловлю в воздухе унылый звук
печальных песней Оссиана". {Приятное и полезное препровождение времени,
1795, ч. VI, с. 73-74.}
С легкой руки Хвостовой воображаемые полеты в дикую Шотландию на поиски
Оссиана и его героев становятся своего рода бродячим сюжетом
сентименталистов. Они встречаются и в очерке некоего Ф. Ф. "Тень Оссиана", и
в "Подражании Оссиану" князя Федора Сибирского, и в медитациях П. Ю. Львова
"Сельское препровождение времени". {См.: Муза, 1796, ч. II, май, с. 163;
Иппокрена, или Утехи любословия, 1799 ч. III, с. 203-204; 1801, ч. IX, с.
66-68.} А П. И. Шаликов, в чьем творчестве сентиментализм карамзинского
толка был доведен до слащаво-эпигонской крайности, в послании "К другу"
ссылался на пример Хвостовой и тоже мысленно переносился в древнюю
Шотландию, "...грозные скалы, - писал он, - дикие леса мрачные облака,
свирепые ветры, бурные ночи, шумное море в песнях Оссиана доставляют
несказанное удовольствие моему воображению. Отчего это? верно оттого, что
ужас имеет в себе что-то весьма приятное". {См. включенные в настоящее
издание отрывки из стихотворений К. Н. Батюшкова, Н. И. Гнедича и Н. М.
Языкова.}
Из сентименталистской прозы мотив воображаемого полета в край Фингала
перешел в раннюю романтическую поэзию, хотя приобрел здесь уже новый
характер: теперь он позволял раскрыть героические аспект темы. {Иппокрена,
или Утехи любословия, 1799, ч. I, с. 309.} В сентименталистской же
интерпретации этот аспект нередко отступал на задний план и даже вовсе
исключался, заслоняемый меланхолической чувствительностью. Между тем именно
сентиментальная трактовка отличает наиболее значительное, наиболее
масштабное произведение русского оссианизма - трагедию В. А. Озерова
"Фингал" (1805)
В основу трагедии был положен вставной эпизод из книги III одноименной
поэмы Оссиана-Макферсона, соответствующим образом преобразованный; при этом
героиня Агандека получила более благозвучное и удобное для русского стиха
имя Моина. Опираясь на оссиановский сюжет, Озеров создавал классическую по
внешней форме трагедию. Преромантический Оссиан легко осваивался
классицизмом, чему способствовали и некоторая абстрактность повествования, и
психологический схематизм, и идеализация героических персонажей, и
отсутствие бытового реализма. В то же время Озеров не был ортодоксальным
классиком, и его отход от классицизма состоял не только в формальном
ограничении трагедии тремя актами, но в попытке, весьма еще робкой, правда,
придать ей историческую и психологическую достоверность. Сочиняя своего
"Фингала", он стремился воссоздать обычаи, нравы, обряды древних кельтов и
скандинавов, обстановку их жизни, для чего внимательно изучал "расуждения"
Макферсона и "Введение в историю Датскую" Малле. {См.: Бочкарев В. А.
Русская историческая драматургия начала XIX века (1800-1815 гг.). Куйбышев,
1959, с. 179-186.} Разумеется, "историческая верность" при изображении
легендарных царств, была весьма условной, но для нас в данном случае важна
сама осознанная тенденция драматурга. Созданный им национально-исторический
колорит придавал трагедии в глазах современников, как свидетельствовал А. Ф.
Мерзляков, "какую-то меланхолическую занимательность". {Вестн. Европы, 1817,
ч. XCIII, Э 9, с. 47.}
Той же "меланхолической занимательности" добивался Озеров и при
изображении внутренней жизни своих героев. Место "чистых", абстрактных
страстей, раскрытию и противоборству которых посвящалась классическая
трагедия, заняли чувства, лирические излияния Фингала и Моины. Они пассивны,
страдательны, но тем самым вызывали в зрителях сочувственную жалость, на
которую, видимо, и рассчитывал Озеров. Такой эмоциональный эффект трагедии
не противоречил оссиановской поэзии с ее доминирующей скорбной тональностью.
Но Озеров воспринял Оссиана односторонне. Героика битв, суровая дикость
характеров отошли на задний план, превратились в своеобразный экзотический
фон. О них лишь вспоминают барды в песнях, да герои в своих раздумьях о
прошлом, весьма напоминающих мечтательные полеты воображения
писателей-сентименталистов. Лейтмотивом трагедии стала лирическая тема любви
Фингала и Моины, любви, обреченной на роковой исход.
Конечно, молодой Белинский преувеличивал, когда утверждал в
"Литературных мечтаниях", будто бы Озеров "из Фингала сделал аркадского
пастушка", {Белинский В. Г. Полн. собр. соч., т. I. M., 1953, с. 61.} но
несомненно, что под пером драматурга оссиановский могучий "король щитов",
воин и полководец, претерпел значительные изменения, во многом утратил
героические черты. Сама же трагедия явилась грандиозной элегией, написанной
к тому же мелодичными стихами и украшенной театральными эффектами: хорами,
пантомимой, балетом. И это обусловило ее успех, ибо отвечало вкусам и
запросам публики. По свидетельству современника, весь Петербург знал
наизусть монолог Моины "В пустынной тишине, в лесах среди свободы..." {См.: