Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
темные, начинали говорить на древних
языках; однако, когда все загадочные обстоятельства выясняются, неизменно
оказывается, что просто в далекие дни их забытого детства какие-нибудь
премудрые мужи разговаривали при них на этих древних языках. Так и бедняжка
Пип, по моему глубокому убеждению, приносит нам в странной прелести своего
безумия небесные посулы нашей небесной родины. Где мог он услышать все это,
если не там? - Но тише! Он снова говорит, только еще бессвязнее, еще
безумнее.
- Встаньте попарно, двумя рядами! Пусть он будет у нас генералом! Гей!
Где его гарпун? Положите его вот так, поперек! Там-па-ра-рам! Пам-пам!
Ур-ра! Эх, вот бы сюда боевого петуха, чтобы сидел у него на голове и
кукарекал! Квикег умирает, но не сдается! - помните все: Квикег умирает
смертью храбрых! - хорошенько запомните: Квикег умирает смертью храбрых!
Смертью храбрых, говорю я, храбрых, храбрых! А вот презренный маленький Пип,
он умер трусом; он так весь и трясся; - позор Пипу! Слушайте все: если вы
встретите Пипа, передайте всем на Антиллах, что он предатель и трус, трус,
трус! Скажите там, что он выпрыгнул из вельбота! Никогда бы я не стал бить в
мой тамбурин над презренным Пипом и величать его генералом, если бы он здесь
еще раз принялся умирать. Нет, нет! Стыд и позор всем трусам! Пусть они все
потонут, как Пип, который выпрыгнул из вельбота. Стыд и позор!
А Квикег тем временем лежал с закрытыми глазами, словно погруженный в
сон. Наконец Пипа увели, а больного перенесли на койку.
Но теперь, когда, казалось, он окончательно приготовился к смерти, и
гроб, как выяснилось, был ему в самую пору, Квикег неожиданно пошел на
поправку; скоро нужда в изделии плотника отпала; и тогда, в ответ на
недоуменные восторги матросов Квикег объяснил причину своего внезапного
выздоровления; суть его рассказа сводится к следующему: в самый критический
момент он вдруг припомнил об одном маленьком дельце на берегу, которое еще
не выполнил, и поэтому он передумал, решил, что умирать он пока еще не
может. Его спросили, неужели он считает, что может жить или умереть по
собственному своему произволу и усмотрению? Разумеется, ответил он. Коротко
говоря, Квикег был убежден, что если человек примет решение жить,
обыкновенной болезни не под силу убить его; тут нужен кит, или шторм, или
какая-нибудь иная слепая и неодолимая разрушительная сила.
Кроме того, надо думать, между дикарями и цивилизованными людьми
существует вот какая разница: в то время как у цивилизованного больного
уходит на поправку в среднем месяцев шесть, больной дикарь может выздороветь
чуть ли не за день. Так что вскоре мой Квикег стал набираться сил, и
наконец, просидев в праздности несколько дней на шпиле (поглощая, однако,
все это время великие количества пищи), он вдруг вскочил, широко расставил
ноги, раскинул руки, потянулся хорошенько, слегка зевнул, а затем, вспрыгнув
на нос своего подвешенного вельбота и подняв гарпун, провозгласил, что готов
к бою.
Свой гроб он, по дикарской прихоти, надумал теперь использовать как
матросский сундук; вывалил в него из парусинового мешка все свои пожитки и в
порядке их там разложил. Немало часов досуга потратил он на то, чтобы
покрыть крышку удивительными резными фигурами и узорами; при этом он,
видимо, пытался на собственный грубый манер воспроизвести на дереве
замысловатую татуировку своего тела. А ведь эта татуировка была делом рук
почившего пророка и предсказателя у него на родине, который в
иероглифических знаках записал у Квикега на теле всю космогоническую теорию
вместе с мистическим трактатом об искусстве познания истины; так что и
собственная особа Квикега была неразрешенной загадкой, чудесной книгой в
одном томе, тайны которой даже сам он
не умел разгадать, хотя его собственное живое сердце билось прямо о них;
и значит, этим тайнам предстояло в конце концов рассыпаться прахом вместе с
живым пергаментом, на котором они были начертаны, и так и остаться
неразрешенными. Вот о чем, наверное, думал Ахав, когда однажды утром,
посмотрев на бедного Квикега, он отвернулся и воскликнул с сердцем:
- О дьявольски дразнящий соблазн богов!
Глава СХI
ТИХИЙ ОКЕАН
Когда, проскользнув мимо островов Баши, мы выплыли на простор великого
Южного моря, я готов был, если бы не все остальное приветствовать любезный
моему сердцу Тихий океан бесчисленными изъявлениями благодарности, ибо вот
наконец осуществилась давнишняя мечта моей юности: сей недвижный океан
простирался предо мной к востоку тысячами миль синевы.
Есть какая-то непонятная таинственная прелесть в этом море, чье ласковое
смертоносное колыхание словно повествует о живой душе, таящейся в темных
глубинах; так, если верить легенде, колебалась земля Эфесская над могилой
святого Иоанна Евангелиста. И так оно и следует, чтобы на этих морских
пастбищах, на этих широких водных прериях и нищенских погостах всех четырех
континентов вечно вздымались и падали, накатывались и убегали зеленые валы;
ибо миллионы сплетающихся теней и призраков, погибших мечтаний, грез и снов,
- все то, что зовем мы жизнью и душой, лежит там и тихо, тихо грезит; и
мечется, как спящий в своей постели; и неустанно бегущие волны лишь вторят в
своем колыхании беспокойству этого сна.
Для всякого мечтательного мистика-скитальца безмятежный этот Тихий океан,
однажды увиденный, навсегда останется избранным морем его души. В нем
катятся срединные воды мира, а Индийский и Атлантический океаны служат лишь
его рукавами. Одни и те же волны бьются о молы новых городов Калифорнии,
вчера только возведенных самым молодым народом, и омывают увядшие, но все
еще роскошные окраины азиатских земель, более древних, чем Авраам; а в
середине плавают млечные пути коралловых атоллов и низкие, бесконечные,
неведомые
архипелаги, и непроницаемые острова Японии. Так перепоясывает этот
божественный, загадочный океан весь наш широкий мир, превращая все побережья
в один большой залив, и бьется приливами, точно огромное сердце земли. Мерно
вздымаемый его валами, поневоле начинаешь признавать бога-соблазнителя,
склоняя голову перед великим Паном.
Но мысль о Пане не очень-то тревожили Ахава, когда он железной статуей
стоял на своем обычном месте у снастей бизани, одной ноздрей равнодушно
втягивая сахаристый мускус с островов Баши (где в благовонных лесах, верно,
гуляли нежные влюбленные), а другой жадно вдыхая соленый запах вновь
открытого моря; того самого моря, где в это мгновение плавал по волнам
ненавистный ему Белый Кит. Теперь, когда он вышел наконец в эти воды, к
своей конечной цели, и скользил по направлению к японскому промысловому
району, воля старого капитана напряглась, как струна. Его твердые губы
сомкнулись, точно зажимы тисков; жилы на лбу вздулись дельтой, точно
переполнившиеся весной потоки; и даже во сне будоражил он своим криком
гулкие своды корабля: "Табань! Белый Кит плюет черной кровью!"
Глава СХII
КУЗНЕЦ
Воспользовавшись тихой летней прохладой, стоявшей в то время года на
здешних широтах, старый кузнец Перт, с головы до ног покрытый сажей и
мозолями, в ожидании самой горячей промысловой поры, которая теперь
предстояла, не стал убирать назад в трюм свой переносный горн; закончив свою
долю работы над ногой для Ахава, он оставил его на том же месте, накрепко
принайтованным к рымам у фок-мачты; теперь к кузнецу то и дело обращались с
просьбами командиры вельботов, гарпунеры и гребцы; каждому нужно было
что-нибудь исправить, заменить или переделать в их разнообразных орудиях и
шлюпочном вооружении. Люди в нетерпении обступали его тесным кольцом,
дожидаясь своей очереди; каждый держал в руке либо лопату, либо наконечник
пики, либо гарпун, либо острогу и ревниво следил за малейшим движением его
занятых, прокопченных рук. Но у этого старика были терпеливые руки, и
терпеливым молотом взмахивал он. Ни
ропота, ни нетерпения, ни озлобления. Безмолвно, размеренно и
торжественно; еще ниже сгибая свою вечно согбенную спину, он все трудился и
трудился, будто труд - это вся жизнь, а тяжкие удары его молота - это тяжкие
удары его сердца. И так оно и было. О несчастный!
Что-то необычное в походке этого старика, какая-то едва приметная, но
болезненная рыскливость его хода еще в начале плавания вызывала любопытство
матросов. И постепенно он вынужден был уступить настойчивости их упорных
расспросов; так и получилось, что все на борту узнали постыдную историю его
печальной жизни.
Однажды в жестокий мороз, оказавшись за полночь - и отнюдь не безвинно -
на полдороге между двумя провинциальными городами, осоловелый кузнец вдруг
почувствовал, что его одолевает смертельное оцепенение и, забравшись в
покосившийся ветхий сарай, вздумал провести там ночь. Последствием этого
была потеря им всех пальцев на обеих стопах. И так постепенно из его
признаний сцена за сценой выступили четыре акта радости и один длинный, но
еще не достигнувший развязки пятый акт горя, составляющие драму его жизни.
Этого старика в возрасте шестидесяти лет с большой задержкой постигло то,
что в обиходе бедствий зоветск гибелью и разорением. Он был прославленным
мастером своего дела, всегда имел в избытке работу, жил в собственном доме с
садом, обнимал молодую любящую жену, которая годилась ему в дочки, и троих
веселых румяных ребятишек; по воскресеньям ходил в чистую, светлую
церквушку, стоявшую в рощице. Но однажды ночью, таясь под покровом тьмы и
коварно скрываясь под обманной личиной, жестокий грабитель пробрался в этот
счастливый дом и унес оттуда все, что там было. И что всего печальнее, ввел
этого грабителя в лоно своей семьи, не ведая того, сам кузнец. Это был
Чародей Бутылки! Когда была выдернута роковая пробка, вырвалась наружу
вражья сила и высосала все соки из его дома. Из весьма справедливых и мудрых
соображений экономии кузница была устроена прямо у них в подвале, хотя имела
отдельный вход, так что молодая и любящая жена всегда прислушивалась без
раздражения и досады, но с превеликим удовольствием к могучему звону молота
в молодых руках своего старого мужа, потому что гулкие его удары,
заглушенные стенами и полами, все-таки проникали своей грубой прелестью к
ней в детскую, где она
укачивала детей кузнеца под железную колыбельную песню могучего Труда.
О горе ты горькое! О Смерть! почему не приходишь ты в нужную минуту? Если
бы ты взяла к себе старого кузнеца, прежде чем свершились его гибель и
разорение, тогда осталось бы у молодой вдовы ее сладкое горе, а у сирот был
бы всеми почитаемый и воспетый семейными преданиями покойный отец, о котором
они могли бы думать в последующие годы; и у всех - беззаботная жизнь с
достатком. Но смерть скосила себе какого-то добродетельного старшего брата,
от чьих неутомимых ежедневных трудов целиком зависело существование совсем
другой семьи, а этого хуже чем никчемного старика оставила стоять на ниве до
тех пор, покуда мерзкое гниение жизни не сделает его еще более пригодным для
жатвы.
К чему пересказывать остальное? Все реже и реже раздавались удары молота
в подвале; и всякий день каждый новый удар был слабее, чем предыдущий; жена,
застыв, сидела у окна и глядела сухими, блестящими глазами на заплаканные
личики своих детей; мехи опали; горн задохнулся золой; дом продали; мать
погрузилась в высокую траву деревенского погоста, и дети, проводив ее,
вскоре последовали за нею; и бездомный, одинокий старик, спотыкаясь, вышел
на дорогу бродягой в трауре; и не было почтения его горю, и самые седины его
были посмешищем для льняных кудрей.
Кажется, у такой жизни один только желанный исход - Смерть; но ведь
Смерть - это лишь вступление в область Неведомого и Испытанного; это лишь
первое приветствие бескрайним возможностям Отдаленного, Пустынного, Водного,
Безбрежного; вот почему перед взором ищущего смерти человека, если он еще
сохранил в душе какое-то предубеждение против самоубийства, океан, все
принимающий, все поглотивший, заманчиво расстилает огромную равнину
невообразимых захватывающих ужасов и чудесных, неиспытанных приключений;
будто из бездонных глубин тихих океанов, поют ему тысячи сирен: "Ступай
сюда, страдалец, здесь новая жизнь, не отделенная от старой виною смерти;
здесь небывалые чудеса, и чтобы их увидеть, тебе не надо умирать. Сюда,
сюда! Погреби себя в этой жизни, ведь она для твоего теперешнего сухопутного
мира, ненавистного и ненавидящего, еще отдаленнее и темнее, чем забвение
смерти. Ступай сюда! Поставь и себе могильный камень на погосте и ступай
сюда, ты будешь нам мужем!"
И наслушавшись этих голосов, несшихся с Востока и Запада ранехонько на
заре и на исходе дня, душа кузнеца отозвалась: "Да, да, я иду!"
Так ушел Перт в плавание на китобойце.
Глава CXIII
КУЗНЕЧНЫЙ ГОРН
Запеленатый по самую свою всклокоченную бороду в жесткий передник из
акульей кожи, Перт стоял как-то в полдень между горном и наковальней,
которая помещалась на подставке из железного дерева, и одной рукой держал на
углях наконечник для пики, а другой управлялся с легкими своего горна, когда
к нему подошел капитан Ахав с небольшим и ветхим кожаным мешком в руках. На
некотором расстоянии от горна угрюмый Ахав остановился и стоял до тех пор,
пока Перт не вытащил из огня железный наконечник и не стал, положив на
наковальню, бить по нему молотом, так что раскаленная красная масса
испустила в воздух густую трепетную стаю искр, которая пролетела возле
самого Ахава.
- Это твои буревестники, Перт? они всегда летают за тобою. Эти птицы
приносят счастье, но не всем: видишь? они обжигают; но вот ты, ты живешь
среди них и не получил ни одного ожога.
- Потому что я уже весь обожжен, с головы до ног, капитан Ахав, -
отозвался Перт, опершись на свой молот, - меня уже нельзя обжечь; во мне и
так уже все спеклось.
- Ну, ну, довольно. Твой увядший горестный голос звучит слишком спокойно,
слишком здраво для моего слуха. Я и сам не в раю, и я не могу переносить
несчастья других, если они не оборачиваются безумием. Тебе следовало бы
сойти с ума, кузнец; скажи, почему ты не сошел с ума? Как можешь ты терпеть,
не сойдя с ума? Неужто небеса и по сей день так ненавидят тебя, что ты не
можешь сойти с ума? Что это ты делал?
- Перековывал старый наконечник для пики, сэр; на нем были борозды и
зазубрины.
- А разве ты можешь снова сделать его гладким, кузнец, после того как он
сослужил такую службу?
- Думаю, что могу, сэр.
- И ты, наверное, можешь разгладить всякие борозды и зазубрины, кузнец,
как бы тверд ни был металл?
- Так, сэр, думаю, что могу. Все борозды и зазубрины, кроме одной.
- Взгляни же сюда! - страстно воскликнул Ахав, приблизившись к Перту и
опершись обеими руками ему на плечи; - взгляни сюда, сюда, можешь ли ты
разгладить такую борозду, кузнец? - И он провел ладонью по своему
нахмуренному челу. - Если бы ты мог это сделать, кузнец, с какой бы радостью
положил я свою голову на эту наковальню и почувствовал бы, как самый твой
тяжелый молот опустится у меня между глазами! Отвечай! Можешь ли ты
разгладить эту борозду?
- Эту, сэр? Я ведь сказал, что могу разгладить все борозды, кроме одной.
Это она и есть.
- Так, старик, это она и есть; верно, кузнец, ее не разгладишь; ибо хотя
ты видишь ее здесь у меня на коже, она в действительности врезалась уже в
кость моего черепа - он весь изрезан морщинами! Но оставим детские
разговоры; довольно тебе на сегодня острог и пик. Гляди! - И он потряс своим
кожаным мешком, будто он был набит золотыми монетами. - Я тоже хочу дать
тебе заказ. Мне нужен гарпун, Перт, такой, чтобы тысяча чертей в одной
упряжке не могла бы его разогнуть; такой, чтобы сидел у кита в боку, как его
собственный плавник. Вот из чего ты его сделаешь, кузнец, - и он швырнул
мешок на наковальню. -Здесь собраны гвозди, какими прибивают стальные
подковы скаковых лошадей.
- Гвозди для подков, сэр? Да знаешь ли ты, капитан Ахав, что это у тебя
самый лучший и самый стойкий материал, с каким мы, кузнецы, имеем дело?
- Да, я знаю это, старик; эти гвозди сварятся вместе и будут держаться,
словно на клею, состряпанном из расплавленных костей убийц. Живей! Выкуй мне
гарпун. Но прежде ты должен выковать мне двенадцать прутьев, чтобы из них
сделать стержень; скрути, перевей их и свари из них стержень, как сучат
канат из прядей и каболок. Живее! Я раздую пламя.
Когда двенадцать прутьев были готовы, Ахав стал собственноручно
испытывать их, скручивая один за другим вокруг длинного и толстого железного
болта.
- Этот с изъяном, Перт, - отбросил он последний. - Перековать надо.
Потом, когда Перт уже собрался было сваривать двенадцать прутьев, Ахав
жестом остановил его и сказал, что он сам будет ковать свой гарпун. И вот,
придыхая и покрякивая, он принялся бить молотом по наковальне,
Перт подавал ему один за другим раскаленные прутья, из гудящего горна
вырывались высокие языки пламени, а в это время возле них остановился
неслышно приблизившийся парс и склонил перед огнем голову, точно призывая на
их работу не то проклятие, не то благословение. Но когда Ахав поднял взгляд,
он, незамеченный, скользнул прочь.
- Чем там занимается эта шайка люциферов? - буркнул Стабб на полубаке. -
Этот парс чует огонь, что твоя серная спичка, и сам он пахнет паленым, точно
запал накалившегося мушкета.
Но вот наконец стержень, уже сваренный воедино, нагрет последний раз; и
Перт, чтобы охладить, сунул его в бочонок с водой, так что струя горячего
пара с шипением вырвалась прямо в лицо Ахаву, который стоял, наклонившись,
рядом.
- Ты что, хочешь выжечь на мне клеймо? - вскричал он, отпрянув и
скривившись от боли. - Что же, значит, я выковал себе только орудие пытки?
- Боже упаси, сэр, только не это; но меня страшит одна мысль, капитан
Ахав. Не для Белого ли Кита предназначается этот гарпун?
- Для белого дьявола! Но теперь мне нужны лезвия, тебе придется ковать их
самому, старик. Вот тебе мои бритвы из лучшей стали; бери, и пусть зубцы
моего гарпуна будут остры, как морозные иглы Ледовитого моря.
Одно мгновение старый кузнец неподвижно разглядывал бритвы, точно рад был
бы не прикасаться к ним.
- Бери, бери их, старик, они мне не нужны; ибо я теперь не бреюсь, не
ужинаю и не читаю молитв, пока... но довольно, за работу!
Вскоре стальной наконечник, которому Перт придал форму стрелы, уже венчал
новый гарпун, приваренный к его стержню, и кузнец, готовясь раскалить лезвие
в последний раз перед закалкой, крикнул Ахаву, чтобы тот придвинул поближе
бочонок с водой.
- Нет, нет, не надо воды; я хочу дать ему настоящую смертельную закалку.
Эй, там наверху! Тэштиго, Квикег, Дэггу! Что скажете вы, язычники? Согласны
ли вы дать мне столько крови, чтобы она покрыла это лезвие, - и он поднял
гарпун высоко в воздух. Три темные головы согласно кивнули: Да. Были сделаны
три надреза в языческой плоти, и так был закален гарпун для Белого Кита.
- Ego non baptizo te in nomine patris, sed in nomine
diaboli!(1) -дико вскричал Ахав, когда пагубное железо, шипя, поглотило
кровь своего крещения.
Перебрав все запасные древки, хранившиеся в трюме, Ахав остановился на
одном - оно было из американского орешника, и