Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
ла об убийстве. То был набросок
истории об обвиняемом и таинственном свидетеле. Я решила не отдавать финал.
Обычно я не держусь мертвой хваткой за собственные идеи - мне для этого не
хватает убежденности, - но здесь твердо стояла на своем. Развязка будет
такой и никакой иной - в противном случае я забираю пьесу из театра. Я
победила, и пьеса имела успех. Кое-кто утверждал, что это обман, что финал
притянут за уши, но я-то знала, что это не так: финал абсолютно логичен.
Такое вполне могло произойти на самом деле, очень вероятно, что где-то
когда-то оно и произошло - быть может, без такой театральности, но
психологически именно так.
Барристер со своим помощником давали необходимые советы и дважды
присутствовали на репетициях. Самым суровым критиком оказался помощник. Он
заявил:
- Так, здесь все неправильно, с моей, по крайней мере, точки зрения.
Видите ли, такой суд обычно длится дня три-четыре, его нельзя втиснуть в
полтора-два часа.
Конечно же он был совершенно прав, но мы объяснили ему, что сцены суда
всегда изображаются с простительной театральной вольностью, без
скрупулезного соблюдения процедуры: ведь надо три дня спрессовать в
несколько часов. Время от времени опускающийся занавес отсекает отрезки
времени. Кстати, в "Свидетеле обвинения" в значительной мере удалось
сохранить стройностъ судебной процедуры.
Как бы то ни было, в день премьеры я получила удовольствие. Помню, шла на
нее с обычным трепетом, но, как только подняли занавес, тревога исчезла. Из
всех моих пьес именно в этой были заняты актеры, чей внешний облик ближе
всего подходил к моему видению персонажей: Дерек Блумфилд в роли молодого
обвиняемого, служащие суда, которых я никогда особенно ясно себе не
представляла, поскольку очень мало знала о судах вообще, но которые вдруг
ожили на подмостках, и Патриция Джессел, у которой была самая трудная роль и
от которой в основном зависел успех спектакля. По-моему, нет более
подходящей на эту роль актрисы. Особенно трудна роль в первом акте, где
текст не может помочь - он сдержанный и неопределенный, все переживания
героини должны выражаться во взгляде, в умении держать паузы, показать, что
за всем этим есть нечто зловещее. И актриса сыграла это великолепно -
зритель увидел непроницаемую и загадочную женщину. Я и теперь думаю, что
Ромэн Хелдер в исполнении Патриции Джессел - одна из самых блестяще
сыгранных ролей, виденных мною на сцене.
Итак, я была счастлива, я сияла от восторга, слыша овацию в зале. Как
только занавес опустился в последний раз, я, по обыкновению, выскользнула на
Лонг-Акр. За те несколько минут, что я искала машину, меня окружила толпа
приветливых людей, рядовых зрителей, узнавших меня. Они похлопывали меня по
плечу и одобрительно восклицали: "Это ваша лучшая вещь, голубушка!", "Первый
класс - во!" - и вверх взлетал большой палец или поднимались средний и
указательный в форме буквы V - "Победа!" Мне протягивали программки, и я
радостно раздавала автографы. Мою замкнутость и нервозность как рукой сняло.
Да, то был памятный вечер, до сих пор горжусь им. Время от времени,
копаясь в памяти, я извлекаю его оттуда, любовно оглядываю и приговариваю:
"Вот это был вечер так вечер!"
Другой эпизод, который я тоже вспоминаю с большой гордостью, но, надо
признать, и с привкусом горечи, - десятилетие сценической жизни "Мышеловки".
Был прием по этому случаю - так положено. Более того, я обязана была на нем
присутствовать. Я не имела ничего против небольших театральных вечеринок для
узкого актерского круга, там я была среди своих и, хоть волновалась,
конечно, все же такое испытание было мне под силу. Но на сей раз ожидался
шикарный супер-прием в "Савое" со всеми его ужасными атрибутами: толпами
людей, телевидением, фотографами, репортерами, речами и так далее, и тому
подобное. На свете не было менее подходящей фигуры на роль героини этого
действа, чем я. Тем не менее я понимала, что придется через это пройти. Мне
полагалось не то чтобы произнести речь, но сказать несколько слов, чего я
никогда не делала прежде. Я не умею произносить речи, я никогда не произношу
речей, я не буду их произносить, и это к лучшему, потому что я бы делала это
очень скверно.
Я знала: с какой бы речью ни обратилась я в тот вечер к присутствующим,
это все равно будет плохо. Постаралась было придумать, что бы такое сказать,
но отказалась от этого намерения, ибо чем дольше думала, тем хуже
представляла свое выступление. Лучше вообще ни о чем не думать, в этом
случае, когда настанет ужасный момент, я вынуждена буду что-то сказать - и
не так уж важно что, все равно это будет не хуже, чем заранее приготовленная
и вяло проговоренная речь.
Начало вечера меня обескуражило вконец. Питер Сондерс просил прибыть в
"Савой" за полчаса до официального открытия. (Приехав, я поняла зачем - для
пытки фотографированием. Может, это не так уж и страшно, но именно здесь я
осознала, с каким размахом проводится мероприятие.) Я сделала, как он
просил, и храбро, в полном одиночестве явилась в "Савой". Но когда
попыталась пройти через отдельный вход для участников приема, меня
развернули назад: "Пока входа нет, мадам, начнем пускать через двадцать
минут". Я ретировалась. Почему я не решилась сказать: "Я миссис Кристи, и
меня просили прийти заранее" - не знаю. Видимо, из-за своей несчастной,
отвратительной, неистребимой робости.
Это тем более глупо, что обычная светская жизнь не вызывает у меня
никакой робости. Я не люблю больших приемов, но могу ходить на них, и то,
что я там испытываю, вряд ли называется робостью. Это скорее ощущение - не
знаю, все ли авторы его испытывают, но, думаю, многим оно знакомо - словно я
изображаю из себя что-то, чем в действительности не являюсь, потому что даже
и теперь я не чувствую себя настоящим писателем. Может быть, в тот вечер я
немного напоминала своего внука Мэтью, который в двухлетнем возрасте,
спускаясь по лестнице, успокаивал себя, приговаривая: "Это Мэтью, он
спускается по лестнице". Приехав в "Савой", я тоже сказала себе: "Это Агата,
она притворяется преуспевающей писательницей, идет на большой прием в свою
честь и делает вид, что что-то из себя представляет. Сейчас будет
произносить речь, чего делать не умеет, то есть будет заниматься не своим
делом".
Как бы то ни было, встретив отпор, я поджала хвост и стала бродить по
коридорам "Савоя", пытаясь собрать все свое мужество, чтобы вернуться и
сказать, как леди Маргот Асквит*: "Вот, это я!" К счастью, меня выручила
милая Вериги Хадсон - главный менеджер Питера Сондерса. Она не могла
удержаться от смеха, как и Питер, и они долго надо мной потешались. Итак,
меня ввели, заставили разрезґать ленточки, целоваться с актрисами,
изображать улыбку до ушей, жеманиться и переносить удары по самолюбию:
прижимаясь щекой к щеке какой-нибудь молоденькой хорошенькой актрисы, я
знала, что на следующий день это будет показано в новостях: она - красивая и
естественная в своей роли, я - откровенно ужасная. Ну что ж, так самолюбию,
наверное, и надо!
Все прошло хорошо, хоть и не так хорошо, как если бы царица бала обладала
хоть небольшими актерскими способностями и смогла получше сыграть свою роль.
Во всяком случае, моя речь не стала для меня катастрофой. Я произнесла всего
несколько слов, но ко мне отнеслись снисходительно: люди подходили и
говорили, что было "очень мило". Я, конечно, не настолько самонадеянна,
чтобы этому верить, но, думаю, они не так уж кривили душой. Наверное, они
простили мою неопытность, поняли, что я очень старалась, и проявили доброту.
Нужно заметить, что моя дочь придерживалась иного мнения. Она сказала:
"Мама, тебе надо было заранее приготовить что-нибудь подходящее". Но она -
это она, а я - это я, и домашние заготовки иногда приводят меня к более
страшной катастрофе, чем надежда на экспромт, когда, по крайней мере, можно
рассчитывать на рыцарское великодушие слушателей.
Глава третья
Несколько лет назад мы гостили в нашем посольстве в Вене, когда его
посетили сэр Джеймс и леди Боукер. Эльза Боукер всерьез взялась учить меня,
как вести себя во время предстоявшего интервью.
- Ну, Агата, - воскликнула она с иностранным акцентом своим
восхитительным голосом, - я вас не понимаю. Будь я на вашем месте, я бы
радовалась и гордилась. Я бы им сказала: "Да, да, заходите, садитесь,
пожалуйста! То, что я сделала, замечательно, я знаю. Я лучший автор
детективных романов на свете. И этим горжусь. Да, да, разумеется, я вам все
расскажу. Я очень талантлива! Я в восторге!" Если бы я была на вашем месте,
я бы чувствовала себя талантливой, я бы чувствовала себя такой талантливой,
что без умолку об этом говорила бы.
Я от души рассмеялась и ответила:
- Как бы я хотела, Эльза, на ближайшие полчаса поменяться с вами местами.
Вы бы дали прекрасное интервью, и репортеры носили бы вас на руках. А я
совершенно не умею вести себя на публике.
В основном мне хватало ума не появляться на публике без крайней
необходимости, разве что своим отсутствием я могла кого-то обидеть. Если вы
чего-то не умеете, гораздо разумнее и не пытаться, не вижу причин, почему бы
этим правилом не руководствоваться и писателям - не нужно пользоваться чужим
инструментом. Есть профессии, для носителей которых общественное лицо важно
- например, актеры или политические деятели. Дело же писателя - книжки
писать, это другая профессия.
Третья пьеса, которая должна была пойти в Лондоне (в то же самое время) -
"Паутина". Я написала ее специально для Маргарет Локвуд. Питер Сондерс
попросил меня встретиться с ней и поговорить. Ей понравилось, что я
собираюсь написать для нее пьесу, и я спросила, какого рода роль она хотела
бы сыграть. Не задумываясь, она ответила, что ей надоело играть злодеек в
мелодрамах - в последнее время она снялась во множестве фильмов в роли
"роковой женщины". Ей хотелось бы теперь сыграть в комедии. Думаю, она была
права, потому что обладала большим комедийным даром, равно как и
драматическим. Она прекрасная актриса с великолепным чувством ритма, что
позволяет ей возвращать тексту его истинную значимость.
Я с удовольствием писала роль Клариссы в "Паутине". Мы были не уверены в
названии, колебались между "Кларисса обнаруживает тело" и "Паутиной", но
остановились на "Паутине". Спектакль шел больше двух лет, и мне это было
очень приятно. Когда Маргарет Локвуд вела полицейского инспектора по садовой
дорожке, она была бесподобна!
После этого я написала пьесу под названием "Нежданный гость" и еще одну,
которая не имела успеха у публики, но мне нравилась. Спектакль по этой пьесе
назывался "Вердикт" - плохое название. Я назвала пьесу "Не растут в полях
амаранты" - по строке Уолтера Ландора: "Не растут амаранты по эту сторону
могилы..." Я до сих пор считаю, что это лучшая моя пьеса после "Свидетеля
обвинения". И провалилась она, полагаю, лишь потому, что не была ни
детективом, ни боевиком. Да, это пьеса об убийстве, но смысл ее в том, что
идеалисты опасны: они легко губят тех, кто их любит. В ней поставлен вопрос:
где тот предел, за которым недопустимо жертвовать, нет, не собой, а теми,
кого любишь, в кого веришь, даже если они не платят тебе взаимностью?
Из моих детективных книг, пожалуй, больше всего я довольна двумя -
"Кривым домишкой" и "Испытанием невиновностью". К своему удивлению,
перечитав недавно "Двигающийся палец", я обнаружила, что он тоже недурен.
Великое испытание перечитывать написанное тобой семнадцать-восемнадцать лет
назад. Взгляды меняются, и не все книги это испытание выдерживают. Но иные
выдерживают.
Одна индийская корреспондентка, интервьюировавшая меня (и, надо признать,
задававшая массу глупых вопросов), спросила: "Опубликовали ли вы
когда-нибудь книгу, которую считаете откровенно плохой?" Я с возмущением
ответила: "Нет!" Ни одна книга не вышла точно такой, как была задумана, был
мой ответ, и я никогда не была удовлетворена, но если бы моя книга оказалась
действительно плохой, я бы никогда ее не опубликовала.
И все же "Тайна Голубого экспресса" близка к этому определению.
Перечитывая ее, вижу, как она банальна, напичкана штампами, вижу, что сюжет
ее неинтересен. Многим, к сожалению, она нравится. Не зря говорят, что автор
- не судья своим книгам.
Как печально будет, когда я не смогу больше ничего написать, хоть и
понимаю, что негоже быть ненасытной. В конце концов, то, что я в состоянии
писать в свои семьдесят пять, уже большая удача. К этому возрасту следовало
бы удовольствоваться сделанным, угомониться и уйти на покой. Признаюсь, у
меня возникала мысль уйти на покой в этом году, но тот факт, что моя
последняя книга продается лучше, чем любая предыдущая, оказался неодолимым
искушением: глупо останавливаться в такой момент. Может быть, отодвинуть
роковую черту к восьмидесяти?
Я с большим удовольствием пережила вторую молодость, наступающую, когда
заканчивается жизнь чувств и личных отношений и вдруг обнаруживаешь, скажем,
лет в пятьдесят, что перед тобой открыта полноценная новая жизнь,
наполненная размышлениями, открытиями, чтением. Вдруг понимаешь, что теперь
посещать художественные выставки, концерты, оперу так же увлекательно, как в
двадцать или двадцать пять. Какое-то время назад все силы уходили на личную
жизнь, теперь ты снова свободна и с удовольствием оглядываешься вокруг.
Можно наслаждаться отдыхом, можно наслаждаться вещами. Ты еще достаточно
молода, чтобы получать удовольствие от путешествий по новым местам, хотя уже
и не так непритязательна в отношении бытовых условий, как прежде. В тебе
словно происходит прилив жизненной энергии и новых идей. Но следом идет
расплата надвигающейся старостью: у тебя почти постоянно где-нибудь
что-нибудь болит - то прострел в пояснице, то всю зиму мучает ревматизм
шейных позвонков так, что повернуть голову - сущая мука, то артрит в
коленках не дает долго стоять на ногах и спускаться под гору - все это
неотвратимо, и с этим нужно смириться. Зато именно в эти годы острее, чем
когда бы то ни было в молодости, испытываешь признательность за дар жизни.
Это сродни реальности и насыщенности мечты - а я все еще безумно люблю
мечтать.
Глава четвертая
В 1948 году археология вновь подняла свою ученую голову. Повсюду только и
было разговоров, что о новых возможных экспедициях, строились планы поездок
на Ближний Восток. В Ираке условия снова стали благоприятствовать раскопкам.
В Сирии накануне войны археологи сняли сливки, а теперь и иракские власти
в лице Департамента древностей предлагали вполне приличные условия: хоть все
уникальные находки отходили Багдадскому музею, "дубликаты", как их называли,
подлежали разделу, и археологи получали справедливую долю. Итак, после года
пробных раскопок на маленьких высотках там и сям в этой стране снова
началась настоящая работа. В Институте археологии Лондонского университета
после войны открылась кафедра западноазиатской археологии, профессором
которой стал Макс. Теперь он мог каждый год много месяцев проводить в поле.
После десятилетнего перерыва мы с восторгом вернулись к работе на Ближнем
Востоке. На сей раз - увы - мы не ехали в Восточном экспрессе, он перестал
быть самым дешевым средством сообщения, поездку на нем из конца в конец
теперь мало кто мог себе позволить. Мы летели - начиналась унылая рутина
путешествий по воздуху. Впрочем, нельзя не признать, что время они экономят.
Еще печальнее, что фирма "Наирн" больше не осуществляла перевозки пассажиров
через пустыню. Вы просто садились в самолет в Лондоне и выходили из него в
Багдаде, вот и все. В те времена, на заре пассажирского воздухоплавания, еще
приходилось делать посадки на ночь, тем не менее то было начало эры
воздушных путешествий, чрезвычайно утомительных, дорогостоящих и лишенных
при этом всякого удовольствия.
Итак, мы с Максом отправились в Багдад вместе с Робертом Хэмилтоном,
копавшим когда-то с Кэмпбелл-Томпсонами, а потом служившим куратором музея в
Иерусалиме. В положенный срок мы выехали на север Ирака, осматривая по пути
достопримечательности, разбросанные между Малым и Большим Забами, и прибыли
наконец в живописный город Эрбил, неподалеку от которого находился не менее
живописный курган. Оттуда наш путь лежал в Мосул, но по дороге мы нанесли
свой второй в жизни визит Нимруду.
Нимруд по-прежнему был тем дивным уголком страны, каким я запомнила его
по первому, давнему знакомству. На этот раз Макс изучал его с особым
пристрастием. Прежде о возможности работать здесь не было и речи, теперь же,
хоть тогда он мне ничего и не сказал, у Макса появилась надежда. Мы опять
устроили там пикник, осмотрели несколько курганов и наконец прибыли в Мосул.
После этой поездки Макс "выложил карты на стол" и твердо заявил, что
единственное, чего он хочет, - раскапывать Нимруд.
- Это великое место, историческое, - заявил он, - и его необходимо
раскопать. К нему не прикасались лет сто, со времен Лэйарда, а Лэйард копнул
его только по краешку. Тем не менее он нашел фрагменты прекрасных изделий из
слоновой кости - их здесь, должно быть, тьма-тьмущая. Это ведь один из самых
важных ассирийских городов. Ассур был религиозной столицей, Ниневия -
политической, а Нимруд, или Каллах, как его тогда называли, - военной. Его
необходимо раскопать. Конечно, это потребует много людей, много денег и
займет несколько лет. Если повезет, он станет одним из великих
археологических открытий, исторической раскопкой, которая обогатит
человеческое знание.
Я спросила, интересует ли его по-прежнему доисторическая керамика. Он
ответил - да, но в этой области так много ответов, которые он искал, уже
получено, что теперь он полностью переключается на Нимруд как на чрезвычайно
интересный объект исторических раскопок.
- Это будет открытие, равное открытию гробницы Тутанхамона, - сказал он,
- Кносского дворца на Крите и Ура. На такие раскопки и денег просить не
стыдно.
Деньги нашлись, правда, их хватило бы только на то, чтобы начать работу,
но по мере увеличения количества находок мы рассчитывали и на увеличение
вложений в наше дело. Одним из главных источников субсидий был нью-йоркский
музей Метрополитен, дала деньги также иракская Археологическая школа
Гертруды Белл и кое-кто из частных лиц - Эшмолин, Фицуильямс; участвовал в
расходах и город Бирмингем. Так началось то, что стало нашим делом на
последующие десять лет.
В нынешнем году, уже в этом месяце, выйдет книга моего мужа "Нимруд и то,
что в нем сохранилось". Он писал ее десять лет, очень боялся, что не успеет
закончить. Жизнь так ненадежна: тромбоз вен, высокое кровяное давление и
прочие современные болезни подстерегают на каждом шагу, особенно мужчин. Но,
славу богу, обошлось. Это работа всей его жизни - он упорно шел к ней
начиная с 1921 года. Я горжусь им и очень рада за него. Чудом кажется, что
нам обоим удалось сделать в жизни то, что мы хотели.
Трудно представить себе что-нибудь менее близкое, чем его и моя работы.
Моя - для обывателей, его - для избранных, тем не менее мы взаимно ценили
нашу работу и, думаю, помогали друг другу. Он часто интересуется моим
мнением по тому или ином