Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
ть "les jeunes filles"; надо было обладать куда более основательными
познаниями, нежели те, которые имелись у "jeunes filles" того времени, чтобы
заподозрить что-то неладное в сцене у окна Маргариты. Я, например,
совершенно не могла понять, почему Маргарита вдруг оказалась в тюрьме.
"Может быть, она украла драгоценности?" - размышляла я. Такие вещи, как
беременность и смерть ребенка, даже в голову мне не приходили.
Нас водили чаще всего в "Опера Комик", на "Таис", "Вертера", "Кармен",
"Богему", "Манон". Я больше всего любила "Вертера". В "Гранд Опера" я кроме
"Фауста" слышала "Тангейзера".
Мама стала брать меня с собой к портнихам, и во мне постепенно проснулся
вкус к нарядам. Я пришла в полный восторг от жемчужно-серого крепдешинового
платья, потому что никогда раньше не была так похожа на взрослую девушку. К
сожалению, грудь продолжала упрямиться и оставаться плоской, но я не теряла
надежды, что в один прекрасный момент и у меня появятся две высокие и
крепкие округлости. Какое счастье, что нам не дано заглянуть в будущее!
Иначе я бы увидела себя в тридцать пять лет с прекрасно развитой, пышной, но
увы, старомодной грудью; мода требовала теперь отсутствия силуэта - женщин
плоских как доска. Если же так отчаянно не повезло, что грудь уже выросла,
надо было предпринять все усилия и затянуться так, чтобы скрыть ее
существование.
Благодаря рекомендательным письмам мы с мамой были приняты во французском
обществе. В Фобур Сен-Жермен богатых американок встречали с распростертыми
объятиями, и браки с ними отпрысков самых знатных аристократических семейств
Франции всячески поощрялись. Хотя я вовсе не была богата, но мой папа
считался американцем, а все американцы, само собой разумеется,
рассматривались как богачи.
Французский высший свет представлял собой весьма любопытное общество,
чинное и пронизанное условностями. Французы, с которыми я встречалась,
отличались отменной вежливостью, были очень comme il faut* - до чего же
скучно для молодой девушки! Тем не менее я овладела французской
куртуазностью. Некто по имени мистер Вашингтон Лоб научил меня танцевать и
держаться в великосветском обществе.
- Предположим теперь, - говорил он, - вы собираетесь присесть рядом с
пожилой замужней леди. Как вы сделаете это?
Я оторопело уставилась на мистера Вашингтона Лоба.
- Я... я бы просто... села, - пробормотала я растерянно.
- Покажите - как.
Я села на один из позолоченных стульев и попыталась запрятать ноги под
сиденье как можно дальше.
- Нет, никуда не годится. Не вздумайте никогда так делать, - сказал
мистер Вашингтон Лоб. - Вы должны немножко откинуться в сторону, так,
достаточно, не больше; и если, садясь, вы слегка наклонитесь вправо, следует
немного согнуть левое колено, чтобы получился почти реверанс.
Пришлось немало практиковаться, чтобы освоить столь сложные позы.
Единственное, что я ненавидела, это уроки рисования и живописи. В этом
вопросе мама проявила полную несгибаемость: она не даст мне отлынивать.
- Девушки должны уметь писать акварелью.
Поэтому, отчаянно бунтуя в душе, я два раза в неделю в сопровождении
приставленной ко мне молодой женщины (поскольку девушкам не разрешалось
разгуливать по Парижу в одиночестве) отправлялась на метро или в автобусе в
atelier, где-то по соседству с цветочным рынком. В ателье я присоединялась к
классу молодых дам, которые рисовали фиалки в стакане воды, лилии в кувшине,
нарциссы в вазе. Проходя мимо меня, преподавательница тяжело вздыхала.
- Mais vous ne voyez rien*, - говорила она мне. - Вы должны начать с
теней: что тут непонятного? Тут, тут, и здесь - тени.
Но я не видела никаких теней; только розовато-лиловые фиалки в стакане
воды. Я смешала на палитре краски, чтобы получить этот оттенок, и нарисовала
бледно-лиловые фиалки. Совершенно согласная с тем, что у меня ничего не
вышло, я не понимала и до сих пор не понимаю, как можно добиться, чтобы тени
приняли вид букета фиалок в стакане воды. Иногда, чтобы приглушить отчаяние,
охватывавшее меня, я рисовала в перспективе ножки стола или какой-нибудь
старый стул, что поднимало дух мне, но отнюдь не преподавательнице.
Познакомившись с множеством очаровательных французов, я, как это ни
странно, не влюбилась ни в кого из них. Вместо этого я воспылала тайной
страстью к служащему гостиничной администрации, месье Стри, высокому и
тощему, как глист, светлому блондину с прыщавым лицом. Совершенно не
понимаю, что я в нем нашла. Я никогда не осмеливалась заговорить с ним, хотя
однажды, когда я проходила через холл, он сказал мне: "Bonjour,
mademoiselle". Предаваться фантазиям в отношении месье Стри оказалось
трудной задачей. Я вообразила, что спасаю его от чумы во французском
Индокитае, но мне понадобилось много усилий, чтобы придать живость этому
эпизоду. Испуская последний вздох, он прошептал:
- Мадемуазель, я полюбил вас с первого взгляда, как только увидел в
отеле.
Это бы еще куда ни шло, но когда на следующий день я застала месье Стри
старательно пишущим что-то за своей стойкой, мне стало ясно, что таких слов
он не произнес бы даже на смертном одре.
Пасху мы провели, осматривая Версаль, Фонтенбло и другие знаменитые
места, а потом с обычной внезапностью мама заявила, что я больше не вернусь
к мадемуазель Т.
- Не думаю, что от этого заведения тебе будет толк, - сказала она. -
Преподавание ведется неинтересно. Совсем не то, что было во времена, когда
училась Мэдж. Я собираюсь вернуться в Англию и уже договорилась, что ты
поступишь в школу мисс Хогг в Отей, Ле Марронье.
Не помню никаких других чувств, кроме кроткого удивления. Мне было очень
хорошо у мадемуазель Т. и вместе с тем не особенно хотелось возвращаться.
Почему бы не отправиться в новое место, это всегда интересно. Не знаю, чему
я обязана, глупости или любознательности, - хотелось бы думать, что
последней, но новое всегда манило меня.
Так я очутилась в Ле Марронье, очень хорошей, но чересчур английской
школе. Мне нравилось здесь, но было скучно. Моя новая учительница музыки
преподавала совсем неплохо, но вовсе не была такой яркой личностью, как
мадам Легран. Так как все говорили только по-английски, хотя это строжайше
запрещалось, французский оказался совершенно заброшенным.
Никакие виды деятельности за стенами школы не только не поощрялись, но
запрещались, так что наконец я смогла избавиться от ненавистных уроков
рисования и живописи. Единственное, по чему я тосковала, был цветочный
рынок, в самом деле божественный. Когда в конце летних каникул, проведенных
в Эшфилде, мама вдруг поставила меня в известность, что я не вернусь в Ле
Марронье, я нисколько не удивилась. У нее появилась новая идея относительно
моего образования.
Глава пятая
Невестка Бабушкиного доктора содержала в Париже небольшое учебное
заведение для "завершающих образование" девушек. Здесь учились не больше
двенадцати-пятнадцати молодых особ - многие занимались музыкой в
консерватории или посещали Сорбонну. Мама спросила, как я отношусь к этой
идее. Я уже говорила, что все новое привлекало меня; мой девиз гласил:
"Попробуй все хоть один раз". Осенью я оказалась в школе мисс Драйден, на
авеню Дю Буа, рядом с Триумфальной аркой.
Обучение под началом мисс Драйден подходило мне во всех отношениях.
Впервые я почувствовала, что мы занимаемся чем-то по-настоящему интересным.
Нас было двенадцать. Сама мисс Драйден была высокой, очень энергичной
женщиной, с красиво уложенными седыми волосами, великолепной фигурой и
красным носом, который она имела обыкновение ожесточенно тереть в гневном
расположении духа. Ее манера разговаривать, сухая и ироническая,
одновременно пугала и мобилизовывала. Помощница мисс Драйден, молоденькая
мадам Пети, была истинная француженка, темпераментная, столь же
эмоциональная, сколь несправедливая, что не мешало нам обожать ее и
испытывать глубокую преданность, совершенно не чувствуя того страха, который
внушала нам мисс Драйден.
Хотя обстановка в пансионе больше всего напоминала жизнь в семье, занятия
велись самым серьезным образом. Особое значение придавалось музыке, но
помимо нее мы изучали много других очень интересных предметов. Нам
преподавали актеры из "Комеди Франсез", которые читали лекции о Мольере,
Расине и Корнеле, певцы из консерватории пели арии Люлли и Глюка. В классе
драматического искусства мы учились декламировать. К счастью, нас не слишком
отягощали "dictґees", так что мои орфографические ошибки не стали притчей во
языцех, и, владея разговорным французским языком лучше многих других, я
просто наслаждалась, произнося строки из "Андромахи"; я чувствовала себя
настоящей трагической героиней, когда стояла и декламировала:
- Seigneur, toutes ces grandeurs ne nous touchent plus guµ `ere*.
Думаю, что курсы драматического искусства любили все. В "Комеди Франсез",
куда нас часто водили, мы смотрели классические и современные пьесы. Я
видела Сару Бернар в одной из ее последних ролей в пьесе Ростана
"Шантеклер". Она была уже стара, слаба, хромала, и ее золотой голос иногда
срывался, но при этом она оставалась великой актрисой, и страстная
взволнованность ее игры передавалась зрителям. Может быть, даже больше, чем
Сара Бернар, меня потрясала Режан. Ее я видела в современной пьесе "La
Course aux Flambeaux"**.
Она обладала удивительным даром заставить вас за сдержанной манерой игры
почувствовать бурю чувств и страстей, которым она не позволяла вылиться
наружу. До сих пор стоит мне на минуту закрыть глаза, как я слышу ее голос и
вижу лицо, когда она произносит последние слова пьесы: "Pour sauver ma
fille, j'ai tuґe mа mµ `ere"***, я снова ощущаю, как по залу пробегает
дрожь, и в это время занавес падает.
Мне кажется, что преподавание может приносить пользу только в том случае,
если вызывает живой отклик. В получении чистой информации нет никакого
смысла - она не прибавляет ровно ничего к тому, что вы уже знали раньше. Но
слушать, как о пьесах рассказывают актрисы, повторяя вслед за ними слова и
монологи; слушать настоящих певцов и певиц, поющих вам "Le Bois ґEpais" или
арию из "Орфея" Глюка, - это счастье, пробуждавшее страстную любовь к
искусству, творящемуся на глазах. Для меня открылся новый мир, мир, в
котором с тех пор я оказалась способной жить.
Наиболее серьезно я занималась музыкой - игрой и пением. Фортепиано мне
преподавал австриец Карл Фюрстер, дававший сольные концерты и в Лондоне.
Замечательный педагог, он в то же время наводил на меня ужас. У него была
привычка во время урока прохаживаться по классу. Казалось, он абсолютно не
слушает, что играет ученица; он выглядывал в окно, нюхал цветы, но при звуке
фальшивой ноты или неправильной фразировке внезапно с быстротой разъяренного
тигра наскакивал на играющего и кричал:
- А-а-а? Что это ты нам наиграла, малышка?! А-а-а? Ужас!
Сначала я страшно нервничала, но потом привыкла. Фюрстер полностью
посвятил себя Шопену, так что я выучила много его этюдов, вальсов,
Фантазию-экспромт и одну из баллад. Я чувствовала, что под руководством
нового учителя делаю успехи, и очень радовалась. Мы проходили с ним также
сонаты Бетховена, легкие, как он говорил, салонные пьесы Форе, Баркаролу
Чайковского и многое другое. Я не вставала со стула, занимаясь, как правило,
не меньше семи часов в день. Боюсь, во мне зародилась дикая надежда - не
знаю даже, отдавала ли я себе в этом отчет, но в глубине души она жила, -
что, может быть, я смогу стать пианисткой, смогу давать концерты.
Понадобится много времени и каторжная работа, но мне казалось, что я быстро
сделаю большой рывок.
Немного раньше я начала брать уроки пения. Моим учителем был месье Буэ.
Он и Жан де Решке считались в тот момент лучшими парижскими профессорами
пения и ведущими певцами в опере: Жан де Решке - тенором, а Буэ - баритоном.
Месье Буэ жил на пятом этаже в доме без лифта. Обыкновенно я взбегала на
пятый этаж, едва переводя дыхание, что, впрочем, совершенно естественно. Все
квартиры были похожи друг на друга как две капли воды и поэтому ничего не
стоило перепутать этаж, но толстый ковер на лестнице, ведущей в квартиру
моего профессора, а также жирное пятно на стене - точь-в-точь голова терьера
- указывали на его дверь.
Прямо с порога профессор осыпал меня упреками. Что я себе думаю, сбивая
дыхание таким образом? И почему я, собственно, задыхаюсь? В моем возрасте я
должна подниматься на пятый этаж без всяких трудностей. Дыхание - это все.
- Дыхание - основа пения, вы теперь должны усвоить это.
Потом он доставал сантиметр, который всегда держал под рукой, опоясывал
меня на уровне диафрагмы, просил вдохнуть, измерял объем, а потом просил
сделать самый полный выдох. Он сравнивал результаты двух измерений, и,
удовлетворенно покачивая головой, говорил:
- C'est bien, c'est bien - расширяется. У вас хорошая грудная клетка,
отличная. Великолепное расширение, и я скажу вам даже больше: вы никогда не
заболеете чахоткой. Певцы часто страдают от нее, но вам ничего не грозит.
Пока вы следите за дыханием, все будет хорошо. Вы любите бифштексы?
Я сказала, что люблю, очень люблю бифштексы.
- Тоже прекрасно, бифштекс - лучшая пища для певцов. Нельзя есть много,
нельзя есть часто; своим оперным певцам я всегда повторяю, что в три часа
дня положено съесть хороший бифштекс и выпить стакан крепкого портера; и
больше ничего до девяти часов вечера, когда надо выходить петь.
Потом мы приступали собственно к уроку.
"Voix de t^ete" - верхний регистр, - сказал он, - прекрасный,
поставленный от природы, и грудные ноты весьма недурны; но средний регистр,
"mґedium", - очень слабый, чрезвычайно слабый.
Так что я начала с романсов, предназначенных для меццо-сопрано, чтобы
развить средний регистр. В паузах профессор сокрушался по поводу, как он
выражался, моего английского лица.
- Английские лица, - сетовал он, - лишены всякой выразительности!
Абсолютно неподвижны. Мышцы вокруг рта застыли раз и навсегда; голос, слова,
вообще все исходит только из горла. Это очень плохо. Французский язык
требует нёба, крыши верхней части рта. Нёбо, носовая перегородка - вот
откуда исходит средний регистр. Вы прекрасно говорите по-французски,
совершенно свободно, хотя, к сожалению, ваш акцент огорчает меня, - он не
английский, а южнофранцузский. Откуда у вас южный акцент?
Я немножко подумала и сказала, что, наверное, потому, что я училась у
француженки родом из По.
- А, теперь понятно, - сказал профессор. - Вот в чем дело. У вас южный
акцент. Я и говорю, речь у вас беглая, но вы говорите по-французски так,
словно это английский язык, и все слова произносите горлом. Нужно
артикулировать, должны быть в движении губы. А-а-а, я знаю, что мы будем
делать.
И он велел, чтобы я зажала губами карандаш и пела, артикулируя изо всех
сил с карандашом в зубах, не давая ему выпасть. Сначала у меня ничего не
получалось, но потом я все-таки приспособилась, хоть и с большим трудом.
Зубы сжимали карандаш, и губы поневоле активно двигались, чтобы слова
звучали отчетливо.
Однажды я навлекла на себя страшную ярость месье Буэ. В тот день я
принесла арию из оперы "Самсон и Далила", "Моn coeur s'ouvre `a ta voix"*, и
спросила маэстро, как ему кажется, смогу ли я спеть эту арию из любимой
оперы.
- Это еще что такое? - закричал он, перелистывая ноты. - Что это? Какая
здесь тональность? Здесь другая тональность!
Я объяснила, что ария транспонирована для сопрано. Он зашелся от гнева:
- Но Далила - это не сопрано! Эта партия написана для меццо! Неужели вам
неизвестно, что если вы поете арию из оперы, вы обязаны петь ее в той
тональности, в которой она написана? Вы не можете транспонировать для
сопрано то, что написано для меццо-сопрано! Это полностью искажает
интонацию. Заберите это. Если вы принесете арию в правильной тональности,
что ж, тогда можете работать.
С тех пор я никогда не приносила транспонированных произведений.
Я выучила много французских романсов и изумительную "Ave Maria" Керубини.
Некоторое время мы обсуждали, как мне произносить латинский текст.
- Англичане произносят латинские слова согласно итальянской школе, а
французы - на французский манер. Думаю, раз вы англичанка, пойте лучше в
итальянских традициях.
Песни Шуберта, а я выучила их очень много, я пела по-немецки. Хоть я и не
знала немецкого языка, это не было слишком трудно; пела, конечно, и
по-итальянски. В конце концов, хоть я и обуздывала свое честолюбие, но через
каких-то полгода занятий мне было разрешено петь знаменитую арию из "Богемы"
- "Те gelida manina"**, а также из "Тоски" - "Vissi d'arte"***.
То было поистине счастливое время! Иногда после посещения Лувра нас
водили пить чай у Румпелмайеров. Для склонной к обжорству девочки трудно
было представить себе большее удовольствие, чем чай у Румпелмайеров. Мои
любимые знаменитые пирожные с кремом и горячие, с пылу с жару, каштаны с их
ни с чем не сравнимым вкусом!
Разумеется, мы ходили гулять и в Булонский лес - очаровательный уголок
Парижа. Однако, помнится, когда мы чинно шли парами вдоль лесной дороги,
из-за дерева появился мужчина - классический случай непристойного обнажения.
Думаю, что его заметили все, но ни одна из нас и виду не подала; может быть,
мы даже не были вполне уверены, что в самом деле видели то, что видели. Сама
мисс Драйден, под чьим присмотром мы находились в тот день, воинственно
пронеслась мимо, как броненосец на поле сражения. Мы следовали за ней.
Думаю, мужчина, верхняя половина которого была в полном порядке, - брюнет с
остроконечной бородкой, элегантный галстук - весь день бродил по темным
аллеям, поджидая шагающих парами чинных девушек из пансиона с целью
пополнить их знания о парижской жизни. Могу добавить, что, насколько я знаю,
ни одна из нас ни словом не упомянула о происшедшем инциденте; не раздалось
ни одного смешка, такими потрясающе скромными мы были в те годы.
Время от времени мисс Драйден устраивала приемы, и однажды к нам пришла
бывшая ученица мисс Драйден, вышедшая замуж за французского виконта
американка со своим сыном Руди. Руди, собственно говоря, французский барон,
вел себя как обыкновенный американский школьник. Думаю, в присутствии
двенадцати вполне зрелых девиц, которые с нескрываемым интересом
разглядывали его, лелея в глубине сердца тайные надежды на романтическое
приключение, он несколько оробел.
- Ну и выпала мне работенка пожать все эти руки, - сказал он весело.
На другой день мы опять встретились с Руди в Ледовом дворце, на катке,
где одни катались на коньках, а другие учились. Руди снова обнаружил
похвальную галантность и не уронил чести своей матери. Он сделал несколько
кругов с теми пансионерками, которые держались на ногах. Мне, как и всегда в
подобных случаях, не повезло. Я только что начала учиться и умудрилась
свалить инструктора. Надо сказать, он просто взбесился, поскольку сразу же
стал посмешищем в глазах коллег. Инструктор постоянно бахвалился, что может
научить кого угодно, хоть самую толстую американку, а тут вдруг пал жертвой
тощей длинной девицы - ярость его была непод