Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
и
жаркими летними днями мы сможем пить под ним чай.
Времени терять не следовало. Дом продавался неправдоподобно дешево, безо
всяких условий, и мы там же на месте приняли решение. Позвонили агенту,
подписали необходимые бумаги, поговорили с юристами и землеустроителями -
все как положено - и купили дом.
К сожалению, в последовавшие за этим девять месяцев нам не пришлось его
больше видеть. Мы уехали в Сирию и там все время мучились сомнениями, не
сделали ли мы большую глупость. Мы ведь намеревались купить маленький
коттедж, а вместо этого приобрели дом в стиле королевы Анны с изящными
окнами и хорошими пропорциями. Но Уоллингфорд казался таким прелестным!
Железнодорожное сообщение с ним не было толком налажено, поэтому он не стал
местом паломничества ни для лондонцев, ни для оксфордцев.
- Я думаю, - сказал Макс, - нам будет там очень хорошо.
И нам действительно всегда очень хорошо там, вот уже лет тридцать пять,
если не ошибаюсь. Мы вдвое удлинили кабинет Макса, теперь из него
открывается вид прямо на реку. Зимний дом в Уоллингфорде - дом Макса, и
всегда был его домом. Эшфилд - мой дом и, думаю, Розалиндин.
Вот так мы и жили. Макс со своей археологией, которой был предан всей
душой, я - со своим писательством, становившимся все более профессиональным
и вызывавшим поэтому во мне все меньше энтузиазма.
Прежде писать книги было увлекательно - отчасти потому, что настоящей
писательницей я себя не ощущала и каждый раз удивлялась тому, что оказалась
способной написать книгу, которую опубликовали. Теперь же писание книг стало
рутинным процессом, моей работой. Издатели не только печатали их, но и
постоянно побуждали меня продолжать работу. Однако вечное стремление
заняться не своим делом не давало мне покоя; полагаю, без этого жизнь
показалась бы мне скучной.
Теперь мне хотелось написать что-нибудь другое, не детектив. Испытывая
чувство некоторой вины, я с удовольствием принялась за роман под названием
"Хлеб гиганта". Это была книга, главный образом, о музыке, и нередко она
выдавала мое слабое знание предмета с технической точки зрения. Пресса о ней
была довольно щедрой. И продавалась книга недурно - вполне прилично для
"первого романа". На обложке стояло имя Мэри Уэстмакотт, и никто не знал,
что это я. Мне удалось сохранять свое авторство в секрете пятнадцать лет.
Год или два спустя я написала под тем же псевдонимом еще одну книгу -
"Незаконченный портрет". Разгадал мою тайну только один человек: Нэн Уоттс -
теперь ее зовут Нэн Кон. У Нэн была очень цепкая память, некоторые мои
высказывания о детях, а также стихотворение, процитированное в первой книге,
обратили на себя ее внимание. Она тут же сказала себе: "Это написала Агата,
не сомневаюсь".
Как-то, слегка подтолкнув меня в бок, она притворным тоном произнесла:
- На днях прочла книжку, которая мне очень понравилась; постой-ка, как же
она называется? "Кровь карлика"? Да, точно, "Кровь карлика"! - и она лукаво
подмигнула мне. Когда мы подъехали к ее дому, я спросила: "Как ты догадалась
насчет "Хлеба гиганта"?
- Ну как же мне было не догадаться, я ведь знаю твою манеру речи, -
ответила Нэн.
Время от времени я, бывало, писала песни, преимущественно баллады. Я и
представить себе не могла, что мне выпадет невероятное счастье освоить еще
одну, совершенно новую для меня сферу писательской деятельности, тем более в
возрасте, когда люди уже не так легко пускаются в авантюры.
Думаю, подвигло меня к этому раздражение, вызванное неудачными, с моей
точки зрения, опытами инсценирования моих книг. Хоть я и написала когда-то
пьесу "Черный кофе", всерьез о драматургии не помышляла - работа над
"Эхнатоном" доставила мне удовольствие, но я никогда не верила, что
кто-нибудь ее поставит. Однако мне вдруг пришло в голову, что если другие
инсценируют мои книжки неудачно, я сама должна попробовать сделать это
лучше. Мне казалось, неудачи проистекают оттого, что инсценировщики не могут
оторваться от текста и обрести свободу. Детектив дальше всего отстоит от
драматургии, и его инсценировать труднее, чем что бы то ни было другое. В
нем ведь такой замысловатый сюжет и обычно столько действующих лиц и ложных
ходов, что пьеса неизбежно получается перегруженной и чрезмерно запутанной.
Адаптируя детектив для театра, его нужно упрощать.
Я написала "Десять негритят", потому что меня увлекла идея: выстроить
сюжет так, чтобы десять смертей не показались неправдоподобными и убийцу
было трудно вычислить. Написанию книги предшествовал длительный период
мучительного обдумывания, но то, что в конце концов вышло, мне понравилось.
История получилась ясной, логичной и в то же время загадочной, при этом она
имела абсолютно разумную развязку: в эпилоге все разъяснялось. Книгу хорошо
приняли и писали о ней хорошо, но истинное удовольствие от нее получила
именно я, потому что лучше всякого критика знала, как трудно было ее писать.
Вскоре я сделала следующий шаг. Будет занятно посмотреть, подумала я,
удастся ли мне сделать из "Негритят" пьесу. На первый взгляд, это казалось
невозможным, потому что под конец не остается в живых ни одного персонажа,
который мог бы объяснить, что же произошло. Пришлось несколько изменить
сюжет. Я считала, что путем введения одного нового хода сумею сделать
отличную пьесу - нужно лишь оставить двух действующих лиц невиновными. В
финале они, объединившись, преодолеют все испытания. Это не противоречило и
стилистике детской считалочки, ибо в "десяти негритятах" есть и строчка о
двоих, которые поженились, после чего не осталось уже никого.
Я написала пьесу. Восторга она ни у кого не вызвала, вердикт был таков:
"Невозможно поставить". Однако Чарлзу Кокрену она понравилась. Он сделал
все, что мог, чтобы поставить ее, но, к несчастью, не смог убедить тех, от
кого это зависело, разделить его восторг. Они твердили то же самое -
невозможно ни поставить, ни сыграть, зритель будет смеяться, в пьесе нет
необходимой драматургической напряженности. Кокрен твердо заявил, что не
согласен с ними, но сделать ничего не смог.
- Надеюсь, когда-нибудь вам больше повезет с этой пьесой, - сказал он, -
я бы хотел увидеть ее на подмостках.
Прошло время - и счастье действительно улыбнулось. Человеком, оценившим
пьесу, оказался Берги Мейер, ранее открывший путь на сцену другой моей
пьесе, "Алиби", где главную роль играл Чарлз Лоутон. "Негритят" поставила
Айрин Хеншелл и поставила, по-моему, превосходно. Мне было очень интересно
познакомиться с ее режиссерским методом, так как он существенно отличался от
метода Джералда Дюморье. Начать с того, что мне, неискушенной в театральной
жизни, Айрин показалась неловкой, словно бы неуверенной в себе, но, наблюдая
за ее работой, я поняла, какого высокого класса профессионалом она была. Она
в первую очередь чувствовала сцену, видела, а не слышала будущий спектакль,
представляла себе мизансцены, освещение, - словом, зрительный образ
спектакля. И лишь после этого, как бы обдумывая уже свершившееся, обращалась
к тексту. Такой метод оказывался очень плодотворным, она добивалась
впечатляющего результата. В спектакле постоянно поддерживалось нужное
напряжение. А со светом она работала просто виртуозно - достаточно вспомнить
эпизод, где трое детей держат в руках зажженные свечи. По мере того как
сцена погружается в темноту, три маленьких язычка пламени остаются
таинственными световыми пятнами.
Кроме того, актеры играли превосходно, и зритель ощущал, как постепенно
нарастают напряжение, страх и недоверие между действующими лицами; гибель
персонажей была обставлена режиссерски так искусно, что в зале не возникло и
намека на смех, постановщица не стремилась заставить зрителя дрожать от
волнения, что порой вызывает обратный эффект: зритель начинает потешаться. Я
не хочу сказать, что больше других люблю эту свою пьесу или эту книгу или
что считаю их своими самыми большими удачами, но я уверена, что это моя
самая искусная работа. Именно после "Десяти негритят" я всерьез, наравне с
писанием книг, занялась драматургией и решила, что впредь никто, кроме меня,
не будет инсценировать мои вещи: я сама буду выбирать, что инсценировать, и
решать, какие из моих книг для этого пригодны.
Следующей моей пробой пера в этом жанре, предпринятой, правда, лишь через
несколько лет, была "Западня". Мне вдруг пришло в голову, что из этой
повести получится неплохая пьеса. Я поделилась своим соображением с
Розалиндой, которая играла значительную роль в моей профессиональной жизни,
постоянно и безуспешно пытаясь охлаждать мой пыл.
- Сделать пьесу из "Западни", мама?! - с ужасом воскликнула Розалинда. -
Это хорошая книга, я люблю ее, но из нее невозможно сделать пьесу!
- А я смогу, - ответила я, вдохновленная ее возражениями.
- Ну что ж, искренне желаю удачи, - вздохнула Розалинда.
Несмотря ни на что, я с удовольствием время от времени записывала мысли,
приходившие в голову по поводу "Западни". В известном смысле это конечно же
был скорее роман, чем детективная история. Мне всегда казалось, что я
испортила его, введя в число персонажей Пуаро. Но, привыкнув к тому, что он
действует во всех моих книгах, я, естественно, ввела его и в эту. Однако
здесь он был не к месту. Он честно выполнял свою работу, но я не могла
отделаться от мысли, что без него книга вышла бы намного лучше. Вот почему,
приступив к инсценировке, я выкинула Пуаро.
"Западня" была написана, несмотря на всеобщее, не только Розалиндино,
неодобрение. И только Питеру Сондерсу, поставившему впоследствии столько
моих пьес, она понравилась.
После успеха "Западни" я закусила удила. Разумеется, я понимала, что
писание книг - моя постоянная, надежная профессия. Я могла придумывать и
кропать свои книжки, пока не спячу, и никогда не испытывала страха, что не
смогу придумать еще один детективный сюжет.
Всегда, правда, остаются безумные три-четыре недели, предшествующие
началу работы, когда пытаешься приступить собственно к написанию, но
понимаешь, что ничего не получается. Худшей муки не придумать! Сидишь в
кабинете, обкусываешь карандаш, тупо смотришь на машинку, меряешь шагами
комнату или валяешься на диване и при этом так хочется реветь! Выходишь,
начинаешь мешать тем, кто занят делом - чаще всего Максу, благо он человек
великодуш-ный:
- Макс, это ужасно, я совершенно разучилась писать - я больше ничего не
умею! Я не напишу больше ни одной книги.
- Напишешь, - утешает Макс. Поначалу в такие моменты в его голосе
слышалась тревога, теперь, успокаивая меня, он продолжает думать о своей
работе.
- Нет, не напишу, я знаю. У меня в голове - ни единой мысли. Была одна,
но теперь я вижу, что это сущая чепуха.
- Тебе просто нужно пройти через эту стадию. Ведь это уже столько раз
бывало! В прошлом году ты говорила то же самое. И в позапрошлом.
- Теперь совсем другое дело, - убежденно отвечаю я.
На самом деле ничего нового, конечно, нет. Все забывается и, повторяясь,
воспринимается как нечто небывалое. Я опять впадаю в безысходное отчаяние,
чувствую себя не способной к какой бы то ни было творческой работе. Но
делать нечего: через этот несчастный период неизбежно приходится проходить.
Словно запускаешь хорьков в кроличью нору, чтобы они вытащили оттуда
зверька, который тебе нужен, и ждешь, между тем как в тебе происходит
какая-то подспудная борьба, ты проводишь часы в томительном ожидании,
чувствуешь себя не в своей тарелке. О будущей вещи думать не можешь, книгу,
которая попадается под руку, толком не в состоянии читать. Пытаешься
разгадывать кроссворд - не удается сосредоточиться, ощущение безнадежности
парализует.
Затем, по какой-то неизвестной причине, срабатывает внутренний "стартер",
и механизм начинает действовать, ты понимаешь, что "оно" пришло, туман
рассеивается. С абсолютной ясностью ты вдруг представляешь себе, что именно
А. должен сказать Б. Выйдя из дома и дефилируя по дороге, энергично
беседуешь сам с собой, воспроизводя диалог между, скажем, Мод и Элвином,
точно зная, где он происходит, и ясно видя других персонажей, наблюдающих за
героями из-за деревьев. Перед твоими глазами возникает лежащий на земле
мертвый фазан, который заставит Мод вспомнить нечто забытое, и так далее и
так далее. Домой возвращаешься, распираемая удовольствием; еще ничего не
сделано, но ты уже в порядке и торжествуешь.
В такой момент писание пьес представляется мне занятием увлекательнейшим,
видимо, просто потому, что я дилетант и не понимаю, что пьесу необходимо
придумать - писать можно лишь ту пьесу, которая уже полностью придумана.
Написать пьесу гораздо легче, чем книгу, потому что ее можно мысленно
увидеть, здесь вы не зажаты в тиски неизбежных в книге описаний, которые
мешают развивать сюжет динамично. Тесные рамки сценического диалога
облегчают дело. Вам не нужно следовать за героиней вверх и вниз по лестнице
или на теннисный корт и обратно, а также "думать мысли", которые приходится
описывать. Вы имеете дело лишь с тем, что можно увидеть, услышать или
сделать. Смотреть, слушать и чувствовать - единственное, что от вас
требуется.
Я знала, что всегда буду писать свою одну книгу в год - в этом я была
уверена; драматургия же навсегда останется моим увлечением, и результат
будет неизменно непредсказуем. Ваши пьесы одна за другой могут иметь успех,
а потом, по никому не ведомой причине, следует серия провалов. Почему? Никто
не знает. На моих глазах это случалось со многими драматургами. Я видела,
как провалилась пьеса, которая, с моей точки зрения, была ничуть не хуже, а
может быть, и лучше той, что считалась большой удачей этого театра - то ли
потому, что она не завоевала зрительских симпатий, то ли написана была не ко
времени, то ли постановщики и актеры изменили ее до неузнаваемости. Да,
занимаясь драматургией, ни в чем нельзя быть уверенным. Каждая пьеса -
великий риск, но мне нравилось играть в эту игру.
Закончив "Западню", я уже знала, что вскоре захочу написать еще одну
пьесу по своей книге, а если удастся, мечтала когда-нибудь произвести на
свет и оригинальное сочинение, не инсценировку. Мне хотелось, чтобы это была
пьеса в полном смысле слова.
С "Каледонией" Розалинде повезло. Это была, думаю, самая замечательная из
всех когда-либо виденных мною школ. Казалось, что все предметы там
преподавали лучшие в своей области учителя. Конечно, самым хорошим в себе
Розалинда обязана им. В конце концов она стала первой ученицей, хоть и
призналась мне, что это несправедливо, так как в школе училась китаянка,
которая была гораздо умнее ее. "Я знаю, почему они назвали первой меня - они
считают, что первой ученицей должна быть английская девочка". Боюсь,
Розалинда была права.
После "Каледонии" она поступила в "Бененден". Там с самого начала ее все
раздражало. Понятия не имею, почему - по всем отзывам, это была очень
хорошая школа. Розалинда никогда не училась ради того, чтобы учиться, - в
ней не было никаких задатков ученого. Менее всего ее интересовали предметы,
которые любила я, например, история, но у нее хорошо шла математика. В
письмах ко мне в Сирию она часто просила разрешить ей уйти из "Бенендена".
"Я не выдержу здесь еще год", - писала она. Однако я считала, что раз уж она
начала свою школьную карьеру, следует ее должным образом завершить, поэтому
отвечала, что сначала нужно получить аттестат, а потом можно уходить из
"Бенендена" и продолжать образование в другом месте.
Мисс Шелдон, Розалиндина классная дама, написала мне, что Розалинда
собирается по окончании следующего семестра сдавать экзамены на аттестат;
она, мисс Шелдон, сомневается, что у моей дочери есть шанс выдержать их, но
почему бы не попробовать? Мисс Шелдон ошиблась, потому что Розалинда с
легкостью сдала экзамены. Мне предстояло обдумать следующий шаг в судьбе
почти уже пятнадцатилетней дочери.
Розалинда и я сошлись на том, что ей следует поехать за границу. Мы с
Максом отправились выполнять миссию, которая всегда давалась мне с огромным
трудом - выбирать место, где Розалинда продолжит учебу. Выбор предстояло
сделать между некоей парижской семьей, несколькими в высшей степени
благовоспитанными молодыми дамами, державшими школу в Эвиане, и, наконец,
школой в Лозанне, возглавлявшейся тремя педагогами, которых нам горячо
рекомендовали. Было еще учебное заведение в швейцарском местечке Гштаад, где
девочки наряду с прочими дисциплинами овладевали мастерством катания на
лыжах и другими зимними видами спорта. Я не умела расспрашивать людей. Как
только я садилась напротив, язык мой словно прилипал к нёбу. А в голове
вертелось: "Посылать мне сюда свою дочь или нет? Как мне узнать, что вы за
люди? Господи, как мне узнать, хорошо ли ей будет с вами? И вообще, как
тут?" Вместо этого я начинала мямлить: "Э... э..." - и задавать,
по-видимому, совершенно идиотские вопросы.
После множества домашних советов мы выбрали мадемуазель Тшуми из Гштаада.
И потерпели фиаско. Розалинда писала мне чуть ли не по два раза в неделю:
"Мама, здесь ужасно, совершенно ужасно. Девочки здесь, ты даже не можешь
себе представить, какие они! Они носят ленты в волосах - надеюсь, тебе все
ясно?"
Мне ничего не было ясно. Я не понимала, почему бы девушкам не носить
ленты в волосах, во всяком случае, я не знала, что уж такого плохого в этих
лентах.
"Мы ходим парами - парами, ты только вообрази! В нашем-то возрасте! И нас
никуда не пускают, даже в деревню купить что-нибудь в магазине. Ужасно! Как
в тюрьме! И не учат ничему. Что касается ванн, о которых ты говорила, так
это просто вранье! Ими никто не пользуется. Ни одна из нас ни разу не
приняла ванны! Здесь и горячей воды-то нет. А чтобы кататься на лыжах, мы
находимся, разумеется, слишком низко. Может, в феврале здесь и будет
достаточно снега, но и тогда сомневаюсь, чтобы нам разрешили кататься".
Мы вырвали Розалинду из темницы и отправили сначала в пансион в Шато
д'Экс, а потом в очень милую старомодную семью в Париж. Возвращаясь из
Сирии, заехали туда за ней, питая надежду, что теперь она говорит
по-французски. "Более-менее", - ответила на наш вопрос Розалинда и тщательно
следила за тем, чтобы мы не услышали от нее ни одного французского слова. Но
вдруг она заметила, что таксист, который вез нас с Лионского вокзала в дом
мадам Лоран, делает крюк. Розалинда высунула голову в окно и на живом,
беглом французском языке поинтересовалась, почему он поехал именно по этой
улице, а затем указала ему более короткий путь. Шофер был посрамлен, а я
порадовалась тому, что благодаря этому случаю получила основание утверждать,
что Розалинда говорит по-французски.
У нас с мадам Лоран состоялась дружеская беседа. Она заверила меня, что
Розалинда ведет себя очень хорошо, всегда comme il faut*. "Но, - продолжала
она, - madame, elle est d'une froideur excessive! C'est peut-^etre le
phlegme britannique?"**
Я поспешно подтвердила, что это "le phlegme britannique". Мадам Лоран все
время повторяла, что старалась быть Розалинде матерью. "Mais cette froideur
- cette froideur anglaise!"***
Мадам Лоран вздохнула при воспоминании о том, как был отвергнут ее бурный
сердечный порыв.
Розалинде предстояло прожить за границей еще полгода, а