Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
99 -
100 -
101 -
102 -
103 -
104 -
105 -
106 -
107 -
108 -
109 -
110 -
111 -
112 -
113 -
114 -
115 -
116 -
117 -
118 -
119 -
120 -
121 -
122 -
123 -
124 -
125 -
126 -
воящимся образом
антихриста по апокалиптичности своей природы. Вражда Достоевского к
социализму менее всего означает, что он был сторонником и защитником
какого-либо "буржуазного" строя. Он даже исповедовал своеобразный
православный социализм. Но дух этого православного социализма ничего общего
не имеет с духом революционного социализма, он во всем ему противоположен.
Как почвенник и своеобразный славянофил, Достоевский видел в русском народе
противоядие против соблазнов революционного, атеистического социализма. Он
исповедовал религиозное народничество. Я думаю, что вся эта
религиозно-народническая, почвенно-славянофильская идеология Достоевского
была его слабой, а не сильной стороной и находилась в противоречии с его
гениальными прозрениями, как художника и метафизика. Сейчас можно даже прямо
сказать, что Достоевский ошибся, что в русском народе не оказалось
противоядия против антихристовых соблазнов той религии социализма, которую
понесла ему интеллигенция. Русская революция окончательно сокрушила все
иллюзии религиозного народничества, как и всякого народничества. Но иллюзии
самого Достоевского не помешали ему раскрыть духовную природу русской
религии социализма и предсказать последствия, к которым она приведет. В
"Братьях Карамазовых" дана внутренняя диалектика, метафизика русской
революции. В "Бесах" дан образ осуществления этой диалектики.
Достоевский открыл одержимость, бесноватость в русских революционерах.
Он почуял, что в революционной стихии активен не сам человек, что им владеют
не человеческие духи. Когда в дни осуществляющейся революции перечитываешь
"Бесы", то охватывает жуткое чувство. Почти невероятно, как можно было все
так предвидеть и предсказать. В маленьком городе, во внешне маленьких
масштабах давно уже разыгралась русская революция и вскрылись еще духовные
первоосновы, даны были ее духовные первообразы. Поводом к фабуле "Бесов"
послужило нечаевское дело. Левые круги наши увидели тогда в "Бесах"
карикатуру, почти пасквиль на революционное движение и революционных
деятелей. "Бесы" были внесены в index книг, осужденных "прогрессивным"
сознанием. Понять всю глубину и правду "Бесов" можно лишь в свете иного
сознания, сознания религиозного; эта глубина и эта правда ускользает от
сознания позитивистического. Если рассматривать этот роман, как
реалистический, то многое в нем неправдоподобно и не соответствует
действительности того времени. Но все романы Достоевского неправдоподобны,
все они написаны о глубине, которую нельзя увидать на поверхности
действительности, все они были пророчеством. Пророчество приняли за
пасквиль. Сейчас, после опыта русской революции, даже враги Достоевского
должны признать, что "Бесы" -- книга пророческая. Достоевский видел духовным
зрением, что русская революция будет именно такой и иной быть не может. Он
предвидел неизбежность беснования в революции. Русский нигилизм, действующий
в хлыстовской русской стихии, не может не быть беснованием, исступленным и
вихревым кружением. Это исступленное вихревое кружение и описано в "Бесах".
Там происходит оно в небольшом городке. Ныне происходит оно по всей
необъятной земле русской. И начало это исступленное вихревое кружение от
того же духа, от тех же начал, от которых пошло оно и в том же маленьком
городке. Ныне водители русской революции поведали миру русский революционный
мессианизм, они несут народам Запада, пребывающим в "буржуазной" тьме, свет
с Востока. Этот русский революционный мессианизм был раскрыт Достоевским и
понят им как негатив какого-то позитива, как извращенный апокалипсис, как
вывернутый наизнанку положительный русский мессианизм, не революционный, а
религиозный. Все герои "Бесов" в той или иной форме проповедуют русский
революционный мессианизм, все они одержимы этой идеей. У колеблющегося и
раздвоенного Шатова перемешано сознание славянофильское с сознанием
революционным. Такими Шатовыми полна русская революция. Все они, как и Шатов
Достоевского, готовы в исступлении выкрикивать, что русский революционный
народ -- народ-богоносец, но в Бога они не верят. Некоторые из них хотели бы
верить в Бога -- и не могут; большинство же довольствуется тем, что верит в
богоносный революционный народ. В типичном народнике Шатове перемешаны
элементы революционные с элементами реакционными, "черносотенными". И это
характерно. Шатов может быть и крайним левым и крайним правым, но и в том и
в другом случае он остается народолюбцем, демократом, верующим прежде всего
в народ. Такими Шатовыми полна русская революция; у всех у них не разберешь,
где кончается их крайняя левость и революционность и начинается крайняя
правость и реакционность. Они всегда враги культуры, враги права, всегда
истребляют свободу лица. Это они утверждают, что Россия выше цивилизации и
что никакой закон для нее не писан. Эти люди готовы истребить Россию во имя
русского мессианизма. У Достоевского была слабость к Шатову, он в себе самом
чувствовал шатовские соблазны. Но силой своего художественного прозрения он
сделал образ Шатова отталкивающим и отрицательным.
В центре революционного беснования стоит образ Петра Верховенского. Это
и есть главный бес русской революции. В образе Петра Верховенского
Достоевский обнажил более глубокий слой революционного беснования, в
действительности прикрытый и невидимый. Петр Верховенский может иметь и
более благообразный вид. Но Достоевский сорвал с него покровы и обнажил его
душу. Тогда образ революционного беснования предстал во всем своем
безобразии. Он весь трясется от бесовской одержимости, вовлекая всех в
исступленное вихревое кружение. Всюду он в центре, он за всеми и за всех. Он
-- бес, вселяющийся во всех и овладевающий всеми. Но и сам он бесноватый.
Петр Верховенский прежде всего человек совершенно опустошенный, в нем нет
никакого содержания. Бесы окончательно овладели им и сделали его своим
послушным орудием. Он перестал быть образом и подобием Божиим, в нем потерян
уже лик человеческий. Одержимость ложной идеей сделала Петра Верховенского
нравственным идиотом. Он одержим был идеей всемирного переустройства,
всемирной революции, он поддался соблазнительной, лжи, допустил бесов
овладеть своей душой и потерял элементарное различие между добром и злом,
потерял духовный центр. В образе Петра Верховенского мы встречаемся с уже
распавшейся личностью, в которой нельзя уже нащупать ничего онтологического.
Он весь есть ложь и обман и он всех вводит в обман, повергает в царство лжи.
Зло есть изолгание бытия, лжебытие, небытие. Достоевский показал, как ложная
идея, охватившая целиком человека и доведшая его до беснования, ведет к
небытию, к распадению личности. Достоевский был большой мастер в обнаружении
онтологических последствий лживых идей, когда они целиком овладевают
человеком. Какая же идея овладела целиком Петром Верховенским и довела
личность его до распадения, превратила его в лжеца и сеятеля лжи? Это все та
же основная идея русского нигилизма, русского социализма, русского
максимализма, все та же инфернальная страсть к всемирному уравнению, все тот
же бунт против Бога во имя всемирного счастья людей, все та же подмена
царства Христова царством антихриста. Таких бесноватых Верховенских много в
русской революции, они повсюду стараются вовлечь в бесовское вихревое
движение, они пропитывают русской народ ложью и влекут его к небытию. Не
всегда узнают этих Верховенских, не все умеют проникнуть вглубь, за внешние
покровы. Хлестаковых революции легче различить, чем Верховенских, но и их не
все различают' и толпа возносит их и венчает славой.
Достоевский предвидел, что революция в России будет безрадостной,
жуткой и мрачной, что не будет в ней возрождения народного. Он знал, что
немалую роль в ней будет играть Федька-каторжник и что победит в ней
шигалевщина. Петр Верховенский давно уже открыл ценность Федьки-каторжника
для дела русской революции. И вся торжествующая идеология русской революции
есть идеология шигалевщины. Жутко в наши дни читать слова Верховенского: "В
сущности наше учение есть отрицание чести, и откровенным правом на бесчестье
всего легче русского человека за собой увлечь можно". И ответ Ставрогина:
"Право на бесчестье -- да это все к нам прибегут, ни одного там не
останется!" И русская революция провозгласила "право на бесчестье", и - все
побежали за ней. А вот не менее важные слова: "Социализм у нас
распространяется преимущественно из сентиментальности". Бесчестье и
сентиментальность -- основные начала русского социализма. Эти начала,
увиденные Достоевским, и торжествуют в революции. Петр Верховенский видел,
какую роль в революции будут играть "чистые мошенники". "Ну, это, пожалуй,
хороший народ, иной раз выгодны очень, но на них много времени идет,
неусыпный надзор требуется". И дальше размышляет П.Верховенский о факторах
русской революции: "Самая главная сила -- цемент все связующий, это стыд
собственного мнения. Вот это так сила! И кто это работал, кто этот
"миленький" трудился, что ни одной-то собственной идеи не осталось ни у кого
в голове! За стыд почитают". Это было очень глубокое проникновение в
революционную Россию. В русской революционной мысли всегда был "стыд
собственного мнения". Этот стыд почитался у нас за коллективное сознание,
сознание более высокое, чем личное. В русской революции окончательно угасло
всякое индивидуальное мышление, мышление сделалось совершенно безличным,
массовым. Почитайте революционные газеты, прислушайтесь к революционным
речам, и вы получите подтверждение слов Петра Верховенского. Кто-то
потрудился-таки над тем, чтобы "ни одной-то собственной идеи не осталось ни
у кого в голове". Русский революционный мессианизм предоставляет собственные
идеи и мнения буржуазному Западу. В России все должно быть коллективом,
массовым, безличным. Русский революционный мессианизм есть шигалевщина.
Шигалевщина движет и правит русской революцией.
"Шигалев смотрел так, как будто ждал разрушения мира и не то, чтобы
когда-нибудь, по пророчествам, которые могли бы и не состояться, а
совершенно определенно, так этак послезавтра утром, ровно в двадцать пять
минут одиннадцатого". Все русские революционеры-максималисты смотрят так,
как смотрел Шигалев, все ждут разрушения старого мира послезавтра утром. И
тот новый мир, который возникнет на развалинах старого мира, есть мир
шигалевщины. "Выходя из безграничной свободы,-- говорит Шигалев,-- я
заключаю безграничным деспотизмом. Прибавлю, однако ж, что, кроме моего
разрешения общественной формулы, не может быть никакого". Все революционные
Шигалевы так говорят и так поступают. Петр Верховенский так формулирует
сущность шигалевщины Ставрогину: "Горы сравнять -- хорошая мысль, не
смешная. Не надо образования, довольно науки! И без науки хватит материалу
на тысячу лет, но надо устроиться послушанию... Жажда образования есть уже
жажда аристократическая. Чуть-чуть семейство или любовь, вот уже и желание
собственности. Мы уморим желание; мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы
пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Все к
одному знаменателю, полное равенство... Необходимо лишь необходимое--вот
девиз земного шара отселе. Не нужна и судорога; об этом позаботимся мы,
правители. У рабов должны быть правители. Полное послушание; полная
безличность, но раз в тридцать лет Шигалев пускает и судорогу, и все вдруг
начинают поедать друг друга, до известной черты, единственно, чтобы не было
скучно. Скука есть ощущение аристократическое". В этих изумительных по своей
пророческой силе словах Достоевский устами П. Верховенского приводит все к
ходу мыслей Великого Инквизитора. Это доказывает, что в "Легенде о Великом
Инквизиторе" Достоевский в значительной степени имел в виду социализм.
Достоевский обнаруживает всю призрачность демократии в революции. Никакой
демократии не существует, правит тираническое меньшинство. Но тирания эта,
неслыханная в истории мира, будет основана на всеобщем принудительном
уравнении. Шигалевщина и есть исступленная страсть к равенству, доведенному
до конца, до предела, до небытия. Безбрежная социальная мечтательность ведет
к истреблению бытия со всеми его богатствами, она у фанатиков перерождается
в зло. Социальная мечтательность совсем не невинная вещь. Это понимал
Достоевский. Русская революционно-социалистическая мечтательность и есть
шигалевщина. Во имя равенства мечтательность эта хотела бы истребить Бога и
Божий мир. В той тирании и том абсолютном уравнении, которыми увенчалось
"развитие и углубление" русской революции, осуществляются золотые сны и
мечты русской революционной интеллигенции. Это были сны и мечты о царстве
шигалевщины. Многим оно представлялось более прекрасным, чем оказалось в
действительности. Многих наивных и простодушных русских социалистов,
мечтавших о социальной революции, смущают торжествующие крики: "Каждый
принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны... Первым делом
понижается уровень образования, наук и талантов. Высокий уровень наук и
талантов доступен только высшим способностям, не надо высших способностей!"
Достоевский был более проницателен, чем признанные учителя русской
интеллигенции, он знал, что русский революционизм, русский социализм в час
своего торжества должен кончиться этими шигалевскими выкриками.
Достоевский предвидел торжество не только шигалевщины, но и
смердяковщины. Он знал, что подымется в России лакей и в час великой
опасности для нашей родины скажет: "я всю Россию ненавижу", "я не только не
желаю быть военным гусаром, но желаю, напротив, уничтожения всех солдат-с".
На вопрос: "А когда неприятель придет, кто же нас защищать будет?" бунтующий
лакей ответил: "В двенадцатом году было на Россию великое нашествие
императора Наполеона французского первого, и хорошо кабы нас тогда покорили
эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к
себе. Совсем даже были бы другие порядки". Пораженчество во время войны и
было таким явлением смердяковщины. Смердяковщина и привела к тому, что
"умная нация" немецкая покоряет теперь "глупую" нацию русскую. Лакей
Смердяков был у нас одним из первых интернационалистов, и весь наш
интернационализм получал смердяковскую прививку. Смердяков предъявил право
на бесчестье, и за ним многие побежали. Как это глубоко у Достоевского, что
Смердяков есть другая половина Ивана Карамазова, обратное его подобие. Иван
Карамазов и Смердяков -- два явления русского нигилизма, две стороны одной и
той же сущности. Иван Карамазов -- высокое, философское явление нигилизма;
Смердяков -- низкое, лакейское его явление. Иван Карамазов на вершине
умственной жизни должен породить Смердякова в низинах жизни. Смердяков и
осуществляет всю атеистическую диалектику Ивана Карамазова. Смердяков --
внутренняя кора Ивана. Во всякой массе человеческой, массе народной больше
Смердяковых, чем Иванов. И в революции, как движении масс, количеств, больше
Смердяковых, чем Иванов. В революции торжествует атеистическая диалектика
Ивана Карамазова, но осуществляет ее Смердяков. Это он сделал на практике
вывод, что "все дозволено". Иван совершает грех в мысли, в духе, Смердяков
совершает его на деле, воплощает идею Ивана. Иван совершает отцеубийство в
мысли. Смердяков совершает отцеубийство физически, на самом деле.
Атеистическая революция всегда совершает отцеубийство, всегда отрицает
отчество, всегда порывает связь сына с отцом. И оправдывает она это
преступление тем, что отец был очень дурен и грешен. Такое убийственное
отношение к отцу всегда есть смердяковщина. Смердяковщина и есть последнее
проявление хамства. Совершив на деле то, что Иван совершил в мысли,
Смердяков спрашивает Ивана: "Вы вот сами тогда все говорили, что все
позволено, а теперь-то почему так встревожены сами-то-с?" Этот вопрос
Смердякова Ивану повторяется и в русской революции. Смердяковы революции,
осуществив на деле принцип Ивана "все дозволено", имеют основание спросить
Иванов революции: "теперь-то почему так встревожены сами-то-с?" Достоевский
предвидел, что Смердяков возненавидит Ивана, обучившего его атеизму и
нигилизму. И это разыгрывается в наши дни между "народом" и
"интеллигенцией". Вся трагедия между Иваном и Смердяковым была своеобразным
символом раскрывающейся трагедии русской революции. Проблема о том, все ли
дозволено для торжества блага человечества, стояла уже перед Раскольниковым.
Старец Зосима говорит: "Воистину у них мечтательной фантазии более, чем у
нас! Мыслят устроиться справедливо, но, отвергнув Христа, кончат тем, 'что
зальют мир кровью, ибо кровь зовет кровь, а извлекший меч погибает мечом. И
если бы не обетование Христово, то так и истребили бы друг друга даже до
последних двух человек на земле". Эти слова -- пророческие.
"Люди совокупятся, чтоб взять от жизни все, что она может дать, но
непременно для счастия и радости в одном только здешнем мире. Человек
возвеличится духом божеской, титанической гордости и явится человеко-бог...
Всякий узнает, что он смертен, весь, без воскресения, и примет смерть гордо
и спокойно, как бог. Он из гордости поймет, что ему нечего роптать за то,
что жизнь есть мгновение, и возлюбит брата своего уже безо всякой мзды.
Любовь будет удовлетворять лишь мгновению жизни, но одно уже сознание ее
мгновенности усилит огонь ее настолько, насколько прежде расплывалась она в
упованиях на любовь загробную и бесконечную". Это говорит черт Ивану, и в
словах этих раскрывается мучившая Достоевского мысль, что любовь к людям
может быть безбожной и антихристовой. Эта любовь лежит в основе
революционного социализма. Образ этого безбожного социализма, основанного на
антихристовой любви, преподносится Версилову: "Я представляю себе, что бой
уже кончился и борьба улеглась. После проклятий, комьев грязи и свистков
настало затишье, и люди остались одни, как желали: великая прежняя идея
оставила их; великий источник сил, до сих пор питавший и греющий их,
отходил, но это был уже как бы последний день человечества. И люди вдруг
поняли, что они остались совсем одни, и разом почувствовали великое
сиротство... Осиротевшие люди тотчас же стали бы прижиматься друг к другу
теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они
одни составляют все друг для друга! Исчезла бы великая идея бессмертия, и
приходилось бы заменить ее... Они возлюбили бы землю и жизнь неудержимо и в
той мере, в какой постепенно сознавали бы свою проходимость и конечность, и
уже особенною, уже не прежнею любовью... Они просыпались бы и спешили бы
целовать друг друга, торопясь любить, сознавая, что дни коротки, что это --
все, что у них остается. Они работали бы друг на друга, и каждый отдавал бы
всем свое состояние и тем одним был бы счастлив". В этой фантазии
раскрывается метафизика и психология безбожного социализма. Достоевский
живописует явление антихристовой любви. Он понял, как никто, что духовная
основа социализма -- отрицание бессмертия, что пафос социа