Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
слов прозвучит колючее, похожее на краба с
клешнями, слово "катаракта". Коралла ждет. Наконец слово "катаракта" звучит, и
седьмая вода на киселе удовлетворенно кивает.
Одуванчик замолкает, чтобы вдохнуть, и, икая, моргает припухшими веками.
- Ехали бы к себе в Винницу... Да только не очень-то вас там ждут... -
всхлипывает она.
Это замечание нарушает привычное течение размолвки. Задетая Коралла
закипает и начинает кричать. Кричит она громко, побеждая противника не столько
вескостью аргументов, сколько мощностью звука. Это она-то не нужна? Ее не
ждут? Да на кой черт ей сдалась эта Москва! На кой черт ей нянчиться тут со
старухой?
Коралла кричит тем громче, что действительно знает: не нужна она в
Виннице, да и не к кому ей там ехать.
Децибелы нарастают. Перепуганный Одуванчик жмется дряблой спинкой к
подоконнику и готовится пищать "караул!" И вот в тот самый момент, когда, по
всем ожиданиям, должен произойти чудовищный взрыв и разорвать Одуванчика в
клочья, Коралла внезапно сдувается. Некоторое время она еще бормочет, но уже
вяло, без запала, и, наконец, замолкает.
В комнате с розовыми шторками повисает тишина. Одуванчик моргает, Коралла
бухает пятками по ковру, остывая. Минут через десять седьмая вода на киселе
сердито останавливается и берет письмо.
Одуванчик робко присаживается на край дивана. Перемирие установлено.
- Ну слушайте, Тамара Васильевна, лапочка вы моя! - кисло говорит Коралла
и начинает читать.
Читает она внятно, громко, но без выражения. Разделения на предложения она
не делает, отчего кажется, что на железный лист через равные промежутки
времени роняют по крупной фасолине.
"Дорогая бабуся!
В каждом письме ты спрашиваешь меня, как я. У меня все как всегда, то есть
лучше некуда. Живу в Тюмени. Здоровье у меня хорошее, ничего не болит, ничего
не отморозил, в больнице тоже не лежал. Ты, старушка, не волнуйся. Водки я уже
не пью, потому что в ней все зло, только иногда вина и пива, но это когда
какое событие или праздник.
Питаюсь хорошо. Желудок работает нормально и это хорошо, потому что многие
нажили тут от сухомятки язву двенадцатиперстной кишки."
- Ох, ты батюшки! Язву! - с ужасом восклицает Одуванчик.
Коралла кисло смотрит на нее и продолжает:
"Одеваюся я тепло. Недавно купил себе куртку импортную с высоким воротом,
называется "каляска". Обуваюсь тоже так, как требует погода. Так что ты,
бабуся, будь спокойна. Каждый вечер смотрю телевизор, в том числе "Вести",
чтобы быть в курсе событий, чего где в мире случилось. Показывает он у нас
отлично, хотя до вышки далековато."
- Ты про тощих, про тощих прочитай! - нетерпеливо подсказывает Одуванчик.
Коралла хмурится и повышает свой толстый голос:
"Ты, бабуся, в письме спрашиваешь, женился ли я? Где тут женишься, потому
что девушек тут порядочных нету, а те, что есть, все б...ие. Накрасют себе
губы, юбки напялют такие, из-под которых попу видать, так и ходют, щеголяют,
даже когда чулки к ногам примерзают. Мне на таких даже смотреть противно. К
тому жа они еще и тощие. Недавно вот гулял тут с одной. Ни кожи, ни рожи, как
говорится. Ухватишь, так меж пальцев выскользнет."
Дочитав до этого места, Коралла громко плюнула, покосилась на Одуванчика и
продолжила:
"Так что, бабуся, я пока не женился и не собираюсь... Ну чего тебе еще
написать? Ты пишешь, чтобы я скорее приезжал или забрал тебе к себе, а то ты
не доживешь и похоронить тебя будет некому. Ничего, бабулька, доживешь, ты у
меня старуха крепкая, а забрать тебя не могу, потому что тут ты будешь не
устроена, да и климат не тот. Приехать тоже не могу, потому что билеты стоят
дорого да и далеко ехать. По этой же причине, что денег мало я и не помогаю
тебе матерьяльно. За это ты меня, бабуся, прости.
Ну вот и все, теперь я закругляюсь, потому что весь лист уже написал.
Нужно идти бурить дыру.
Твой внук Сережа."
Письмо прочитано, а Одуванчик все сидит на диване с умиротворенным и
счастливым лицом. То же письмо она слушала и вчера, и на прошлой неделе. Если
бы не было ей письма, то совсем извелась бы она от беспокойства, а так ничего,
можно жить. Жаль, только глаза не видят, даже почерка сережкиного не
различить. Ну да ничего, Коралла прочтет, хотя тяжело с ней, с Кораллой, ну да
ничего, Бог ей судья.
Потом старухи ужинают. Одуванчик жует, глотает, но вкуса не ощущает. Она
снова в мечтаниях.
- Коралла Алексеевна, лапочка, напишем ответ? - робко спрашивает она.
- Да станет он их читать, держи карман! - с добродушным дребезгом в голосе
отвечает Коралла.
Одуванчик вздыхает, но не настаивает, только спрашивает:
- А адрес вы правильно заполнили?
Коралла шевелится, но беззлобно. На сегодня она уже отгремела.
- Первый раз, что ли? - ворчит она.
Через час Одуванчик вновь приходит в беспокойство и семенит к Коралле.
- Давно чего-то от Сережки новых писем не приходило! Уж не случилось ли
чего?
- Накаркаете тоже... Мужики они писать не больно-то. Ничего пришлет, не
денется, - отвечает Коралла.
Так проходит этот день, один из множества мартовских дней. Таким же был
февраль, январь, таким же, если доживут, будет и май.
Вечером, когда Одуванчик засыпает, Коралла тихо заглядывает к ней в
комнату. Простояв некоторое время в дверях, она идет на кухню, берет лист
бумаги и, почти не размышляя, начинает писать:
"Дорогая бабуся!
Вот снова пишу к тебе письмо, потому что знаю, что ты вся уже извелась.
Здоровье у меня по-прежнему хорошо, ничего не болит, даже простуды и те не
липнут..."
Пишет Коралла увлеченно, даже, пожалуй, вживаясь в образ. Впрочем, уж что,
а рука у нее набита. Какое это письмо? Тридцатое, пятидесятое? Она уже и со
счета сбилась.
Никого, кроме внука, нет у Одуванчика. А внук семнадцать лет уж как уехал
в Якутию бурить там скважины, да и сгинул. Ни письма, ни открытки, ни звонка.
Пробовала Коралла выяснять, да разве что выяснишь? Отвечают "адресат выбыл" и
точка.
То ли забыл внук бабку, то ли сел, а, скорее всего, давно уж помер. Дело
известное, северное - напился пьяным, заснул на морозе, вот и готов покойник.
А зашибать-то Серега и раньше любил.
Закончив писать, Коралла зевает и, перечитав письмо, прячет его в один из
старых конвертов. Потом встает и, гулко переваливаясь каменными пятками, идет
спать.
март 2001
Дмитрий Емец
Хроника одних похорон
(другое название - "Тик-так")
Октябрьским утром, когда на листву больно было смотреть, так ослепляла она
своей яркостью, в ворота Домодедовского кладбища, въехал недавно покрашенный
ритуальный автобус.
Хоронили Гришку Бубнова, тридцатилетнего шумливого парня, экспедитора
фирмы "Лапоток". В пятницу они с водителем отвезли в Иваново партию обуви,
оформили и возвращались в Москву: хотели обернуться в тот же день, чтобы не
терять субботы. Уже под вечер тащились за грузовиком, дорога - сплошные
повороты. Не вытерпели, вылезли на встречную и хлипким корейским
микроавтобусом угодили под вынырнувший "Маз". Шофер, везучий чертеняка, руль
как-то вывернул, что удар на другую сторону кабины пошел. У него нога сломана,
сам из машины выполз, а Гришку после час сорок из жести вырезали.
На отпевании лицо было полотенцем прикрыто. Одна только мать пыталась
полотенце поднять и то, что под полотенцем, поцеловать. Ей не давали, но она
все равно поцеловала. Другие же так и прикладывались поверх полотенца, где на
лбу молитва на бумажке.
Из автобуса между тем выгружались приехавшие. Вышла вдова со своей
сестрой, женщиной полной, красногубой и как-то очень нехорошо красивой. Затем,
заметно радуясь закончившейся тряске и появившейся возможности покурить,
высыпали друзья и сослуживцы, и, наконец, осторожно вывели мать с землистым,
словно разом выпитым лицом.
Среди провожавших в последний путь был и тесть Федор Данилович Лямин,
тучный мужчина в черном пиджаке, брызжущий природной жизнерадостностью, как
брызжет соком и жирком свежая сарделька. Выскочив прежде других из автобуса,
он посмотрел влево - на деревянную часовенку, потом вправо - на контору,
обсаженную елками, и, убедившись, что они действительно там, куда ехали - то
есть на кладбище, немного посопел в печали носом. После этого тесть поумерил
скорбь и энергично взял на себя роль распорядителя. Роль эту никто ему не
определял, а он сам выбрал ее по внутренней потребности, и стал покрикивать:
- Чужим, чужим браться... Родственникам гроб не выносить! Взяли,
ребяточки! Не толпитесь, шестерых хватит... В автобус-то поднимитесь
кто-нибудь гроб подать! На каталочку, его на каталочку...
Гроб вынесли и осторожно опустили. Лямин посмотрел и остался недоволен.
- Одно колесо без резины! Переставьте на другую, вон стоит же нормальная!
Потерпи, Гришунчик, скоро совсем отъездишься.
Вдова, услышав, на выдохе издала горлом громкий, непривычный для слуха и
удивляющий звук. Ее отвели.
- Вот там и стойте, стойте с ней! А мы сейчас, утрясем на минутку и сразу
назад... - засуетился Лямин. - Не расходитесь!.. Кто-нибудь... ты вот со мной
иди!
Прихватив с собой папку с документами и друга детства покойного - Игоря
Фридмана, имевшего привычку всякому новому человеку объяснять, что он не
еврей, Лямин скрылся в конторе. Фридмана он взял на случай, если придется
стоять в очереди.
Никем не руководимые, сослуживцы растерянно топтались и покуривали, не
зная, куда им идти и что делать. В офисе, где вс„ было понятно, кто директор,
кто менеджер, кто кладовщик, где все давно было расписано по ролям и даже по
репликам, приветствиям, рукопожатиям, ежедневным годами повторяющимся шуткам,
они были на своем месте - уверенные, спокойные люди. Здесь же все вдруг
перемешалось, и теперь даже замдиректора, стоявший между ними, был как бы уже
не замдиректора, а просто один из многих, не имевший здесь - на нейтральной,
нерабочей почве - прежней власти. Он смутно ощущал это и нервничал, изредка
деловито произнося: "За машиной послали? Ермилову кто готовил счет на
погашение задолженности?" Ему охотно отвечали лишь потому, что этим все
временно вставало на привычные, понятные рельсы.
Непривычность ситуации и необходимость непрерывного проявления скорби
выбивала их из колеи. Они то начинали поправлять гроб, то вертели в руках
венки, то отходили прикурить у открывавшего ворота разговорчивого молодого
сторожа в телогрейке, бравшего с каждой частной въезжающей машины по десятке.
Особенного горя никто из них не испытывал, хотя никогда бы в этом не
сознался, а единственным сильным чувством в каждом было теперь удивление. Как
так: жил парень - недавно совсем курили с ним на лестнице, шутили, натыкались
на его острый язык, а теперь вот он лежит в узком длинном ящике, оббитом
плотной тканью с окантовкой из черной тесьмы. Было это как-то нелепо,
неправильно, не укладывалось в разлинованном привычным укладом сознании,
нацеленном на жизнь, но не на смерть.
Отдельной группой стояли сослуживцы: менеджер отдела продаж Шкаликов,
замдиректора по коммерции Полуян и девятнадцатилетний, пунцовеющий недавно
выдавленными угрями, экспедитор Леванчук.
- А чего крышку не заколотили? - задал вопрос Леванчук, с ужасом
обнаруживая, что крышка гроба немного съехала.
- Гроб заколачивают у могилы непосредственно перед захоронением. Будет еще
одно прощание, - снисходительно пояснил Полуян, предпочитавший четкий
официальный язык.
В офисе про него ходила сплетня, что дома он говорит свой третьей
двадцатилетней жене про "фактическую потребность физиологической
необходимости".
- Молодой мужик был... А силища! Колесо от "Газели" на спор через тент
перебрасывал, - сказал Шкаликов, нервный и задиристый холостяк с красиво
подстриженной бородкой, но неопрятными, несвежего цвета усами, свешивающимися
с губы так, что легко можно было их прикусить.
Четыре месяца назад он вышел из запоя и теперь другую неделю ходил странно
задумчивый, рассеянный, словно прислушивающийся к чему-то.
Сослуживцы помолчали, покурили. Мимо пробежала собака - посмотрели на
собаку. Прошел рабочий с ведрами - посмотрели на рабочего и даже заглянули
зачем-то в ведра.
- Деньги при нем были за четыреста пар: все вытащили... Семьдесят рублей
оставили, суки. В описи так и стоит: семьдесят. Менты валят на санитаров,
санитары на морг. Непостижимо! - сказал Полуян.
- А этот куда смотрел? - спросил Шкаликов, недолюбливающий водителя и
пользующийся теперь случаем немного пнуть лежачего.
- Его раньше увезли. Вчера дознаватель в больнице был. Анализ вовремя не
взял и теперь хочет на опьянение вс„ списать, якобы по предположению
инспектора. На непредумышленное тянет. А жена с другой стороны меня долбит:
адвоката, адвоката!
Шкаликов сплюнул, задумчиво посмотрел на свой плевок и растер ботинком.
- М-да, гадство какое...
- А мать-то его видел? Я ее вначале и не узнал. Как на дне рождения
встречались - совсем другая была.
Второй экспедитор Леванчук с любопытством заворочал шеей:
- Мать - это которая?
- Да вон старушка в синих клееных итальянках. Правее, еще правее...
Аккуратнее смотри! - с тем неестественно равнодушным заговорщицким и потому
сразу выдающим видом, с которым говорят или указывают на тех, кто стоит рядом,
сказал Шкаликов.
- А-а, вижу... Говорят, все зубы ему повышибало, - сказал Леванчук,
испытывавший острую потребность в обсуждении подробностей и обстоятельств
произошедшего.
Он получал теперь странное удовольствие, состоявшее в том, что сам он был
жив, хотя ездил ничуть не меньше, а может даже и больше (как ему теперь
казалось) покойного Гриши Бубнова. Больше всего Леванчуку теперь хотелось
воскликнуть: "А ведь вместо Гришки меня могли послать, меня! Смотрите, а я-то
не разбился и даже не боюсь совсем. Вчера вон ездил и позавчера, уже после
этого. Разве я не молодец?" Но он понимал, что об этом нужно молчать и только
говорил постоянно о смятом лице Бубнова.
Шкаликов посмотрел на Леванчука неодобрительно, но одновременно не
удержался и вступил в сплетню:
- Зубы, йоопп? Челюсть всю оторвало... А ты зубы, зубы... Так-то вот!
- Тцы-тцы-тцы... - печально поцокал Леванчук, хотя узнал об этом еще
позавчера.
Он-то, собственно, первым принес в офис это известие, но теперь почему-то
решил забыть об этом. Более того, посланный забирать разбитую машину с пункта
ДПС и выручать остаток товара, он лично видел залитое кровью сидение и
маленький, нелепый, непохожий совершенно ни на что кусочек трубчатой кости на
коврике. Этот нелепый случайный осколок удивил и испугал Леванчука куда
больше, чем сегодня все мертвое большое тело, лежащее в гробу. Этот трубчатый
кусочек и была сама смерть, а тело... тело было нечто другое и оно почему-то
не вызывало у Леванчука ни брезгливости, ни ужаса, а одно лишь острое желание
заглянуть под покрывало.
Почему-то ему припомнилось, как в прошлом году перед Новым годом он шел от
метро и видел, как мужик продавал из багажника "Волги" молочных поросят,
ужасающе синих, покрытых легкой пачкающей чернотой паленой щетины. Некоторые
поросята были разрублены пополам, от головы к хвосту, и видно было вс„, что
бывает внутри: кишки, легкие, сердце и тонкая, очень тонкая пленка,
выстилавшая изнутри желудок. Кроме того, у части поросят были крошечные
половые органы, скрытые в складках, с мешочком яичек, а во ртах синели первые,
почти прозрачные зубы.
Вот таким вот диковинным, только несъедобным и непродажным поросенком и
представлялся теперь Леванчуку покойный, которому он остался должен около
тридцати долларов и не собирался теперь их отдавать.
Полуян, едва заметно покачиваясь с носка на пятку, продолжал изучение
гроба, начатое еще в храме при отпевании. Гроб был скромный, без ручек,
лакировки и двойной откидывающейся крышки, позволяющей открыть отдельно лицо
покойного. Но оббивающая его материя была плотной, и траурные цветы из тесьмы
нашиты крепко и добротно. Он вспомнил, что тесть в автобусе упоминал, что в
каталоге гроб значился как "ветеранский". Дескать, его, Лямина, смутило сперва
слово "ветеранский", но потом он все равно выбрал его, как самый приличный из
всех в эту цену.
- И потом ведь Гриша не любил форсу! Я знаю, ему там на небе этот гроб
нравится! Он на него с тучки любуется... - говорил он, значительно вытирая
глаза.
И, несмотря на явно всеми ощущаемую наигранность этой фразы, никто
почему-то не улыбнулся. Напротив, все были тронуты.
Тогда же Полуян, сидевший на тряской боковушке прямо напротив гроба,
воспользовался случаем и с уместно печальным выражением провел рукой по
крышке. Под траурными изгибами тесьмы он ощутил одну маленькую и одну довольно
большую щель. Доски были шероховатыми, не знавшими рубанка. "Сколотили кое-как
и тряпкой обтянули. Тут работы и на двести рублей нет", - прикинул он,
взвешивая преимущества похоронного бизнеса перед бизнесом обувным.
Из конторы мелкой рысью выскочил Фридман и позвал вдову. Нужно было что-то
уточнить. Вдова, оглянувшись, нерешительно пошла. Заплаканная мать,
встрепенувшись, бросилась следом с видом, который бывает у людей, которым
нужно кого-то охранять или за кого-то вступиться. Она догнала невестку на
ступенях и проскочила в дверь прежде нее и отступившего поспешно Фридмана.
- И теперь за свое... Не разберутся без нее... не звали же скотину! -
раздраженно и громко пробормотала сестра жены.
Провожающие уместно потупились. Никто ничего не расслышал, тем более что
родственников со стороны усопшего больше не было.
Сослуживцы отошли от гроба поглядеть венки и цветы. Полуян неожиданно для
себя купил две хризантемы, расплатился крупной купюрой и долго ждал сдачу.
"Она, кажется, отслюнявливает мне самые грязные деньги, противно же..." -
думал он.
Из конторы, широко размахивая свободной рукой, появился Лямин, несущий
металлическую табличку. За ним, придерживая под руку мать, семенил Фридман с
растерянно-жалким лицом. Замыкала шествие вдова, рядом с которой, дожевывая
что-то на ходу, бойко шагал маленький лысеватый служащий, имевший вид
человека, настолько замозоленного чужим горем, что ничего уже не может пробить
или потрясти его.
Шкаликов отчего-то решил, что требуется его вмешательство.
- Какие-то проблемы? - с вызовом спросил он, загораживая дорогу служащему.
Лысеватый с удивлением поднял на него свое кроличье лицо, не прекращая
жевать.
- Вы о чем? - спросил он.
- Я о том! Совесть надо иметь! - еще с большим вызовом сказал Шкаликов,
напирая грудью.
- Что вы, что вы... Перестаньте, ради Бога! Все отлично, замечательно...
-подхватывая Шкаликова под локоть, миролюбиво забормотал Фридман.
Вдова удивленно взглянула на него. Друг детства стушевался.
- То есть я хотел сказать: вс„ уладилось, - пояснил он, краснея пятнами.
"Она же знает, я сказал "отлично", не потому что отлично, а потому что...
Но почему я так некстати вс„ делаю? Или люди не оговариваются, а
проговариваются?" - мучительно размышлял он, вспоминая, что на панихиде его
особенно ужасало то, что там, где у покойника должен был быть нос, покрывало
лежало совсем ровн