Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
мольбу он облекает в церковную форму хвалебной литании
(акафиста), обращенной к брату Жану. Он берет в качестве обращения-призыва
(инвокации) непристойное слово "couillon" и произносит его сто пятьдесят три
раза, сопровождая каждый раз каким-нибудь хвалебным эпитетом,
характеризующим отличное состояние этого органа у брата Жана.
Приведем начало этой литании (в переводе слово "couillon" заменено словом
"блудодей"):
"Послушай, блудодей-лиходей, блудодей-чародей, блудодей-чудодей, блудодей
плодовитый, блудодей знаменитый, блудодей мастеровитый, блудодей
взлохмаченный, блудодей истый, блудодей проконопаченный, блудодей
шерстистый, блудодей узорчатый, блудодей оштукатуренный, блудодей
створчатый, блудодей сборчатый, блудодей зернистый, блудодей отточенный,
блудодей с арабесками, блудодей промоченный, блудодей с фресками..." (кн.
III, гл. XXVI).
Все сто пятьдесят три эпитета к "couillon" чрезвычайно разнообразны; они
сгруппированы (без строгой выдержанности) или по тем областям, из которых
заимствованы, например, группа терминов изобразительных искусств (grotesque,
arabesque), группа литературных терминов (tragique, satyrique) и т.п.; или
сгруппированы по аллитерации, или, наконец, с помощью связывающей их рифмы
(или ассонанса). Но все это - чисто внешние связи, не имеющие никакого
отношения к самому предмету, обозначаемому словом "couillon"; в отношении
него все сто пятьдесят три эпитета являются одинаково неожиданными и
случайными, ничем не подготовленными. Слово "couillon", как и все
непристойные слова, в речи изолировано; оно не употребляется, конечно, ни в
изобразительных искусствах, ни в области архитектуры, ни в области ремесел;
поэтому любой приложенный к нему эпитет необычен и совершает мезальянс. Но
все сто пятьдесят три эпитета имеют одну общую черту: они все носят
положительный характер, они изображают "couillon" в отличном состоянии и в
этом отношении являются хвалой-прославлением. Поэтому и вся инвокация
Панурга, обращенная к брату Жану, носит хвалебно-прославляющий характер.
Когда Панург изложил свое дело, брат Жан, в свою очередь, к нему
обращается. Но он недоволен Панургом, и потому тон его другой. Он избирает
ту же инвокацию "couillon" и произносит ее, в свою очередь, сто пятьдесят
раз, но все сто пятьдесят сопроводительных эпитетов характеризуют крайне
плохое и жалкое состояние этого органа. Вот отрывок ответной литании брата
Жана.
"Скажи, блудодей вялый, блудодей обветшалый, блудодей замшелый, блудодей
охладелый, блудодей усохлый, блудодей тухлый, блудодей дохлый, блудодей
жухлый, блудодей ржавый, блудодей трухлявый..." (кн. III, гл. XXVIII).
Инвокация брата Жана является бранной инвокацией. Самый внешний принцип
подбора эпитетов - тот же, что и у Панурга; в применении к данному органу
все они по существу являются случайными, кроме, может быть, некоторых
эпитетов, характеризующих внешние признаки венерических болезней.
Таков этот знаменитый эпизод пародийной литании. Отметим прежде всего
некоторые общие черты с уже разобранным нами эпизодом с подтирками. Они
ясны. Все триста три эпитета, соединенные с данным органом, подвергаются
обряду развенчания и совершают новое рождение. Их значение обновляется в
необычной для них сфере жизни. Все это уже знакомо нам. Переходим: к новым
моментам.
Самое слово "couillon" было чрезвычайно употребительно в
фамильярно-площадной речи как обращение, как брань, как ласка (couillaud,
couillette), как дружеское поощрение и как простое уснащение речи. В романе
Рабле это слово также встречается очень часто. Рабле дает от него и
значительное количество производных, иной раз довольно неожиданных:
couillard, couillatre, coullaud, coillette, couillonnas, couillonne,
couilloniforme, couillonnicque, couillonniquement, и наконец собственное имя
дровосека Couillatris. Такого рода неожиданные и необычные производные
оживляли и обновляли слово. (Рабле вообще любил необычные производные от
непристойных слов). Нужно заметить, что в слове "couillon" был силен момент
фамильярной инвокации в гораздо большей степени, чем в других аналогичных
словах. Именно поэтому Рабле и избрал его для построения своей пародийной
литании.
Слово это было существенно амбивалентным: оно неразрывно сочетало в себе
хвалу и брань, оно и возвеличивало и принижало. В этом смысле оно было
аналогично слову "fol" или "sot". Как шут (fol, sot) был королем "обратного
мира", "мира наизнанку", так и couillon как главное вместилище
производительной силы было как бы центром неофициальной, запретной картины
мира, королем топографического телесного низа. Эту амбивалентность слова
Рабле и развернул в литании. В этой литании с начала и до конца нельзя
провести сколько-нибудь четкой грани между хвалой и бранью, нельзя сказать,
где кончается одно и где начинается другое. В этом отношении не имеет
значения, что один подбирает только положительные, а другой только
отрицательные эпитеты: ведь и те и другие эпитеты относятся к глубоко
амбивалентному слову "couillon", а поэтому и те и другие только усиливают
эту амбивалентность. Слово "couillon" повторяется в литании триста три раза,
и то обстоятельство, что изменяется тон его произнесения, что
просительно-ласковая интонация сменяется насмешливо-презрительной, - только
усиливает амбивалентность этого двуликого, как Янус, площадного слова. Таким
образом, и хвалебная инвокация Панурга, и бранная инвокация брата Жана
одинаково двулики каждая в отдельности, а обе вместе они снова составляют
двуликого Януса, так сказать, - второго порядка.
Это амбивалентное славословие couillon создает специфическую атмосферу
всей беседы брата Жана с Панургом, характерную и для атмосферы всего романа.
Славословием этим вводится тон абсолютной фамильярно-площадной
откровенности, где все вещи названы своими именами, показаны и спереди и
сзади, и сверху и снизу, изнутри и снаружи.
Кому адресована хвала-брань этой литании? Панургу? Брату Жану? Может
быть, couillon? Может быть, наконец, тем тремстам трем явлениям, которые, в
качестве эпитетов, связаны с этим непристойным словом и тем самым
развенчиваются и обновляются?
Формально хвала-брань этой литании адресована брату Жану и Панургу, но по
существу она не имеет определенного и отграниченного адресата. Она
распространяется во все стороны, она вовлекает в свой поток всевозможные
сферы культуры и действительности (в качестве эпитетов к непристойному
слову). Амбивалентное слово "couillon", как фамильярная форма сочетания
хвалы с бранью, универсально. Недаром здесь использована и церковная форма
литании. Этим и сама церковная форма (пиететная и односторонне-хвалебная)
снижается, вовлекается в поток хвалы-брани, отражающий противоречивое
становление мира. Тем самым и вся эта амбивалентная инвокация утрачивает
характер простой бытовой фамильярности и становится универсальной точкой
зрения, подлинной обратной литанией материально-телесному низу, воплощенному
в образе couillon.
Нелишне будет подчеркнуть, что между двумя литаниями (Панурга и брата
Жана) заключены слова брата Жана о рождении антихриста и необходимости перед
Страшным судом опустошить свои семенные каналы (couilles) и проект Панурга о
том, чтобы каждый преступник перед казнью зачинал новую жизнь. Здесь образ
couillon (couilles) выступает в своем универсальном космическом значении и
непосредственно связан с темой Страшного суда и преисподней.
Таким образом, разобранная нами пародийная литания является сгущенным
выражением основной особенности раблезианского слова, всегда объединяющего в
себе - в более или менее яркой форме - хвалу и брань и всегда адресованного
двутелому становящемуся миру.
Эти особенности раблезианского слова уже были заложены в той вольной
народно-площадной речи, на которую ориентируется стиль Рабле.
Для этой речи характерно отсутствие нейтральных слов и выражений. Речь
эта, как разговорная, всегда обращена к кому-то, имеет дело с собеседником,
говорит с ним, для него или о нем же. Для собеседника - второго лица - нет
вообще нейтральных эпитетов и форм, но есть либо вежливые, хвалебные,
льстивые, ласковые, либо пренебрежительные, принижающие, бранные. Но и в
отношении третьего лица строго нейтральных форм и тонов нет; нет их, в
сущности, и в отношении вещей: вещь также либо хвалят, либо бранят.
Чем официальнее речь, тем эти тона (хвалы и брани) дифференцированнее,
так как речь отражает установленную общественную иерархию, официальную
иерархию оценок (в отношении вещей и понятий) и те статические границы между
вещами и явлениями, которые установлены официальным мировоззрением.
Но чем речь неофициальнее, чем она фамильярнее, тем чаще и тем
существеннее сливаются эти тона, тем слабее становится грань между хвалою и
бранью, они начинают совмещаться на одном лице и одной вещи как
представителях становящегося целого мира. Твердые официальные границы между
вещами, явлениями и ценностями начинают смещаться и стираться. Пробуждается
древняя амбивалентность всех слов и выражений, объединяющих в себе пожелание
жизни и смерти, посева в землю и возрождения. Раскрывается неофициальный
аспект становящегося мира и гротескного тела. Но оживает эта древняя
амбивалентность в вольной и веселой форме. Пережитки этой амбивалентности
можно наблюдать даже в фамильярной речи культурных людей нового времени. В
интимной переписке порой сталкиваешься с грубыми и бранными словами,
употребленными в ласковом смысле. Когда в отношениях между людьми перейдена
определенная грань и эти отношения становятся вполне интимными и
откровенными, иной раз начинается ломка обычного словоупотребления,
разрушение речевой иерархии, речь перестраивается на новый откровенно
фамильярный лад; обычные ласковые слова кажутся условными и фальшивыми,
истертыми, односторонними и, главное, неполными; они иерархически окрашены и
неадекватны установившейся вольной фамильярности; поэтому все эти обычные
слова отбрасываются и заменяются либо бранными словами, либо словами,
созданными по их типу и образцу. Такие слова воспринимаются как
реально-полные и более живые. В них хвала и брань сливаются в нераздельное
единство. Появляется двуликое "couillon" брата Жана и Панурга. Всюду, где
складываются условия для абсолютно внеофициального полного и цельного
жизненного общения, там слова начинают стремиться к такой амбивалентной
полноте. Словно древняя площадь оживает в условиях комнатного общения,
интимность начинает звучать как древняя фамильярность, разрушающая все грани
между людьми.
Было бы грубо неверным переводить это явление в психологический план. Это
очень сложное социально-речевое явление. У всех современных народов есть еще
огромные сферы непубликуемой речи, которые с точки зрения
литературно-разговорного языка, воспитанного на нормах и точках зрения языка
литературно-книжного, признаются как бы несуществующими. Лишь жалкие и
приглаженные обрывки этих непубликуемых сфер речевой жизни проникают на
книжные страницы в большинстве случаев в качестве "колоритных диалогов"
действующих лиц (они появляются в речевом плане, наиболее отдаленном от
плоскости прямой и серьезной авторской речи). Строить в этих речевых сферах
серьезное суждение, идеологическую мысль, полноценный художественный образ
представляется невозможным, - не потому, что эти сферы обычно пестрят
непристойностями (их может и не быть), но потому, что они представляются
чем-то алогичным, кажутся нарушающими все обычные дистанции между вещами,
явлениями и ценностями: они сливают воедино то, что мысль привыкла строго
расчленять и даже резко противопоставлять. В этих непубликуемых сферах речи
все границы между предметами и явлениями проводятся совершенно иначе, чем
это требует и допускает господствующая картина мира: эти границы как бы
стремятся захватить и соседний предмет, и следующую стадию развития.
Все эти алогические сферы непубликуемой речи в новое время проявляются
лишь там, где отпадают все сколько-нибудь серьезные цели речи, где люди в
сугубо-фамильярных условиях предаются бесцельной и необузданной словесной
игре или отпускают на вольную волю свое словесное воображение вне серьезной
колеи мысли и образного творчества. В книжную литературу они лишь слабо
проникают, притом лишь в низшие формы бесцельной словесной комики216.
Теперь эти сферы непубликуемой речи почти потеряли свое прежнее значение,
утратили cвои связи с народной культурой и превратились в значительной своей
части в отмирающие пережитки прошлого.
Но во времена Рабле роль этих непубликуемых сфер была совсем иная. Они
вовсе не были "непубликуемыми". Напротив, они были существенно связаны с
площадной публичностью. Их удельный вес в народном языке, который впервые
становится тогда языком литературы и идеологии, был значительным. И значение
их в процессе ломки средневекового мировоззрения и построения новой
реалистической картины мира было глубоко продуктивным.
Остановимся здесь на одном явлении, хотя оно и не имеет прямой видимой
связи с амбивалентной хвалой-бранью.
Очень популярной формой народной словесной комики был так называемый
"coq-a-l'ane", то есть "с петуха на осла" или "от петуха к ослу". Это - жанр
нарочитой словесной бессмыслицы. Это - отпущенная на волю речь, не
считающаяся ни с какими нормами, даже с элементарно логическими.
Формы словесной бессмыслицы пользовались большим распространением в
средние века. Элемент нарочитой бессмыслицы в том или ином виде фигурировал
во многих жанрах, но был и специальный жанр для этого вида словесной комики
- "fatrasie". Это стихотворные произведения, состоящие из бессмысленного
набора слов, связанных ассонансами или рифмами; никакой смысловой связи и
единства темы они не имели. В XVI веке словесные бессмыслицы очень часто
встречаются в соти.
Самое название "coq-a-l'ane" установилось за жанром нарочитой словесной
бессмыслицы после того, как Клеман Маро написал в 1535 году свой первый
стихотворный "coq-a-l'ane", именно "Epitre du coq-a-l'ane, dediee a Lyon
Jamet"217. В этом послании нет ни композиционного единства, ни логической
последовательности в изображении фактов и в развитии мыслей. Речь идет о
различных "новостях дня" - придворных и парижских, и эта тематика должна
оправдать нарочито бессвязный набор фактов и мыслей, объединенных лишь тем,
что все это - новости дня, которые и не могут иметь никакой особой
логической связи и последовательности.
В романе Рабле "coq-a-l'ane" играет большую роль. Речи Лижизада, Пейвино
и заключение Пантагрюэля, заполняющие XI, XII и XIII главы "Пантагрюэля",
построены как чистые "coq-a-l'ane". Так же построена и XI глава "Гаргантюа",
где в виде набора пословиц и поговорок (в большинстве случаев вывернутых
наизнанку) изображаются детские забавы героя. Особой разновидностью
"coq-a-l'ane" является и вторая глава этой же книги - "Целительные
безделки". Все это - последовательные, чистые и цельные "coq-a-l'ane". Но по
всему роману с начала и до конца его рассеяны элементы "coq-a-l'ane",
элементы нарочитой словесной бессмыслицы, а также отдельные алогизмы. Так,
например, элементы "coq-a-l'ane" сильны в гл. IX "Четвертой книги", где
изображаются своеобразные имена, родственные связи и браки жителей острова
Энназин.
В чем же художественно-идеологический смысл всех этих "coq-a-l'ane"?
Прежде всего это - игра словами, привычными выражениями (пословицами,
поговорками), привычными соседствами слов, взятыми вне обычной колеи
логической и иной смысловой связи. Это как бы рекреация слов и вещей,
отпущенных на волю из тисков смысла, логики, словесной иерархии. На полной
воле они вступают между собой в совершенно необычные отношения и соседства.
Правда, никаких новых устойчивых связей в результате этого в большинстве
случаев не создается, но самое кратковременное сосуществование этих слов,
выражений и вещей вне обычных смысловых условий обновляет их, раскрывает
присущую им внутреннюю амбивалентность и многосмысленность и такие
заложенные в них возможности, которые в обычных условиях не проявляются. Это
- общее значение "coq-a-l'ane".
На каждый отдельный конкретный случай "coq-a-l'ane" имеет свои функции и
свой особый характер. Например, "Целительные безделки" построены в форме
загадки. Изображаются в них какие-то события исторического характера, но с
большой примесью непристойностей и с некоторыми пиршественными образами.
Стихотворение нарочито построено так, чтобы читатель искал в нем аллюзии на
современные или недавние политические события218. Таким путем создается
своеобразное карнавальное восприятие политической и исторической жизни.
События восприняты вне их обычного традиционного и официального осмысления,
и потому они раскрывают новые возможности для их понимания и оценки.
Другой характер носит "coq-a-l'ane" в XI главе той же книги. Детские
забавы Гаргантюа изображены здесь с помощью пословиц и различных ходячих
выражений. Но следуют они друг за другом без всякой логической связи. Кроме
того, они вывернуты наизнанку. Гаргантюа каждый раз действовал вопреки
пословицам, то есть действовал наоборот выраженному в них смыслу; он,
например, садился между двух стульев, чесался стаканом, ковал, когда
остынет, и т.п. В результате образ маленького Гаргантюа выдержан в духе
фольклорного дурака, делающего все наоборот, вопреки всем нормам, здравому
смыслу и ходячей истине. Это - одна из вариаций "мира наизнанку".
Наконец, особый характер носят речи Лижизада, Пейвино и Пантагрюэля в
эпизоде тяжбы. Это наиболее чистый, так сказать классический "coq-a-l'ane".
Здесь нет, конечно, никакой пародии на судебное красноречие эпохи (речи эти
построены вовсе не как судебные). Это вообще не пародия. Образы, наполняющие
эти речи, лишены всякой видимой связи.
Вот начало речи Лижизада:
"Милостивый государь! Что одна из моих служанок отправилась на рынок
продавать яйца - это сущая правда. Так вот, она должна была пройти
расстояние между тропиками до зенита в шесть серебряных монет и несколько
медяков, поелику Рифейские горы обнаружили в текущем году полнейшее
бесплодие и не дали ни одного фальшивого камня по причине возмущения
балагуров из-за распри между ахинеянами и мукомолами по поводу бунта
швейцарцев, тьма-тьмущая которых собралась встречать новый год, с тем чтобы
после встречи, днем, накормить быков супом, ключи же от кладовых отдать
девкам-судомойкам, - пусть, мол, те засыпают собакам овса.
Всю ночь, не отнимая руки от ночного сосуда, они только и делали, что
рассылали пешие и конные эстафеты, дабы задержать корабли, ибо портные
намеревались из краденых кусочков соорудить трубу и покрыть ею Океаническое
море, коего пучина в ту пору, по мнению сеноуборщиков, была как раз
вспучена, ибо в ней находился горшок щей, однако ж медики уверяли, что по
морской моче с такою же определенностью можно судить о том, что море наелось
топоров с горчицей, с какою распознают дрофу по ее шагу..." (кн. II, гл.
XI).
Между всеми образами