Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
е
своей враждебна вечности и разоблачает ее как претенциозную старость. Рога,
побои и осмеяние неизбежны. Напрасно Панург в разговоре с братом Жаном (гл.
XXVII и XXVIII) ссылается на исключительную и чудесную силу своего фалла.
Брат Жан дает на это основательный ответ. "Твоя правда, - заметил брат Жан,
- однако ж от времени все на свете ветшает. Нет такого мрамора и такого
порфира, который бы не старился и не разрушался. Сейчас ты еще не стар, но
несколько лет спустя я неминуемо услышу от тебя признание, что причиндалы
твои тебя подводят".
И в конце этой беседы брат Жан рассказывает знаменитую новеллу про
перстень Ганса Карвэля. Новелла эта, как и почти все вставные новеллы в
романе, не создана Рабле, но она полностью приобщена единству системы его
образов и его стиля. Кольцо - символ бесконечности - не случайно обозначает
здесь женский половой орган (это - распространеннейшее фольклорное
обозначение). Здесь проходит бесконечный поток зачатий и обновлений. Надежды
Панурга отвратить свою судьбу - судьбу развенчанного, осмеянного и убитого -
также бессмысленны, как подсказанная дьяволом попытка старого Ганса Карвэля
заткнуть этот неиссякаемый поток обновлений и омоложений пальцем.
Страх Панурга перед неизбежными рогами и осмеянием соответствует в
смеховом плане "галльской традиции", распространенному мифическому мотиву
страха перед сыном, как неизбежным убийцей и вором. В мифе о Хроносе
существенную роль играет и женское лоно (лоно Реи, жены Хроноса, "матери
богов"), которое не только рождает Зевса, но и прячет его уже рожденного от
преследований Хроноса и этим обеспечивает смену и обновление мира. Другой
общеизвестный пример мотива страха перед сыном, как неизбежным убийцей и
вором (захватчиком престола), - миф об Эдипе. И здесь материнское лоно
Иокасты играет также двойную роль: оно рождает Эдипа, и оно оплодотворяется
им. Другой пример того же мотива - "Жизнь - сон" Кальдерона.
Если в плане высокого мифического мотива страха перед сыном сын есть тот,
кто убьет и ограбит, то в плане смеховой "галльской традиции" роль сына в
известной мере играет жена: это та, которая наставит рога, изобьет и
прогонит старого мужа. Образ Панурга "Третьей книги" - образ упорствующей
старости (правда, только начинающейся), не принимающей смены и обновления.
Страх перед сменой и обновлением здесь выступает в форме страха перед
рогами, перед суженой, перед судьбой, воплощенной в образе умерщвляющей
старое и рождающей новое и молодое женщины.
Таким образом, и основной мотив "Третьей книги" непосредственно и
существенно связан с временем и народно-праздничными формами: с развенчанием
(рога), побоями, осмеянием. Поэтому и гадания о суженой и рогах связаны с
мотивом индивидуальной смерти, смены и обновления (но в смеховом плане),
служат той же задаче отелеснить, очеловечить время, создать образ веселого
времени. Гадание о рогах есть гротескное снижение гаданий высокого плана,
которым предаются короли и узурпаторы, о судьбах венца и короны (здесь в
смеховом плане им соответствуют рога), например, гаданий Макбета.
Мы выделили в "Третьей книге" только праздничный мотив пародийно-смеховых
гаданий Панурга. Но вокруг этого основного мотива, как вокруг стержня,
организована широкая карнавальная ревизия всего упорствующего старого и еще
смешного нового в области мысли и мировоззрения. Перед нами проходят
представители богословия, философии, медицины, права, натуральной магии и
др. В этом отношении "Третья книга" напоминает прологи Рабле: это - такой же
великолепный образец ренессансной публицистики на народно-площадной
карнавальной основе.
***
Мы рассмотрели определяющее влияние народно-праздничных форм на ряд
существеннейших моментов раблезианского романа - на сцены битв, побоев,
развенчаний, на ряд эпизодов, непосредственно проникнутых определенной
праздничной тематикой, на образы игр, на пророчества, на гадания. Влияние
народно-праздничных карнавальных форм всем этим, конечно, еще далеко не
исчерпывается. К другим отражениям этого влияния мы еще обратимся в
следующих главах. Здесь же нам необходимо разобрать два вопроса: об основном
мировоззренческом смысле народно-праздничных карнавальных форм и об особых
функциях этих форм в романе Рабле.
В чем же общий мировоззренческий смысл народно-праздничных, карнавальных
(в широком смысле) форм?
Исходным пунктом при рассмотрении этого вопроса мы возьмем описание
римского карнавала; данное Гете. Это замечательное описание стоит обширных
исследований. Гете удалось с большою простотою и глубиною уловить и
сформулировать почти все самое существенное в этом явлении. Что дело идет
здесь о римском карнавале 1788 года, то есть о явлении сравнительно позднем,
- в данном случае не имеет значения. Основное мировоззренческое ядро
карнавальной системы образов сохранялось и значительно позже.
К описанию римского карнавала Гете был подготовлен более, чем кто-либо
другой. Интерес и любовь к народно-праздничным формам и к особому типу
свойственной этим формам реалистической символики Гете проявлял в течение
всей своей жизни. Характерно, что одним из сильнейших впечатлений его ранней
юности был праздник избрания и коронации императора "Священной римской
империи германской нации", на котором он присутствовал во Франкфурте. Он
очень поздно дал описание этого празднества, но то, как он это сделал, и
целый ряд других соображений убеждают нас в том, что это было одно из
формообразующих впечатлений его юности, то есть таких впечатлений, которые в
известной мере определяют формы видения на всю последующую жизнь. Это было
зрелище полуреальной, полусимволической игры символами власти, избрания,
увенчания, торжества; реальные исторические силы разыгрывали символическую
комедию своих иерархических соотношений. Это было государственное зрелище
без рампы, где между реальностью и символом нельзя было провести четкой
границы. Дело здесь шло, правда, не о всенародном развенчании, а об
увенчании. Но генетическое, формальное и художественное родство избрания,
увенчания, триумфа, развенчания, осмеяния не подлежит сомнению. Ведь
первоначально все эти церемонии и составляющие их образы были амбивалентными
(т.е. увенчание нового всегда сопровождалось развенчанием старого, триумф
сопровождался осмеянием).
Известна любовь Гете и к самым элементарным явлениям народно-праздничных
форм - к переодеваниям и мистификациям всякого рода, которыми он занимался с
ранней юности и о которых рассказывал нам в "Поэзии и правде".
Мы знаем также, что в зрелом возрасте он любил путешествовать по
Веймарскому герцогству инкогнито и забавлялся этим. Но дело здесь не в
простой забаве, - он ощущал более глубокий и существенный смысл всех этих
травестий, всех этих смен и обновлений одежд и социального положения.
Прошел Гете и через увлечение площадной масленичной комикой Ганса
Сакса151. Наконец в веймарский период Гете как присяжный организатор
придворных празднеств и маскарадов изучил позднюю и специфическую
придворно-праздничную традицию карнавальных форм и масок.
Таковы основные моменты (мы назвали далеко не все), подготовлявшие Гете к
правильному и глубокому восприятию римского карнавала.
Проследим же гетевское описание карнавала в его "Путешествии в Италию",
выделяя все то, что отвечает нашим задачам. Гете прежде всего подчеркивает
народный характер этого праздника, инициативу народа в нем: "Римский
карнавал - празднество, которое дается, в сущности, не народу, но народом
самому себе"152.
Народ не чувствует себя здесь получающим нечто, что он должен принимать с
благоговением и благодарностью. Ему здесь ровно ничего не дают, но его
оставляют в покое. У этого праздника нет объекта, по отношению к которому
требовалось бы удивление, благоговение, пиететное уважение, то есть нет как
раз того, что преподносится в каждом официальном празднике: "Тут нет
блестящей процессии, при приближении которой народ должен молиться и
изумляться; здесь только подается знак, что всякий может дурачиться и
сходить с ума, сколько хочет, и что, кроме драк и поножовщины, дозволено
почти все" (с. 511).
Это очень важно для всей атмосферы карнавала, что он не вводится ни
благоговейным, ни серьезным тоном, ни приказом, ни разрешением, а
открывается простым сигналом к началу веселья и дурачеств.
Далее Гете подчеркивает отмену всех иерархических граней, всех чинов и
положений и абсолютную фамильярность карнавального веселья: "Различия между
высшими и низшими на миг как будто перестают существовать: все сближаются,
каждый относится легко ко всему, что с ним может случиться, и взаимная
бесцеремонность и свобода уравновешиваются общим прекрасным расположением
духа".
"В эти дни римлянин, еще и в наши времена, радуется тому, что рождество
Христово могло только отсрочить на несколько недель, но не уничтожило
окончательно праздник сатурналий со всеми его привилегиями"" (с. 511).
Раздается сигнал к началу карнавала: "В эту минуту серьезный римлянин, в
продолжение всего года тщательно остерегавшийся малейшего проступка, разом
откладывает в сторону свою серьезность и рассудительность" (с. 515).
Подчеркнем это полное освобождение от жизненной серьезности.
В атмосфере карнавальной свободы и фамильярности находит себе место и
непристойность. Маска Пульчинеллы часто в присутствии женщин позволяет себе
непристойный жест: "Разговаривая с женщинами, он незначительным движением
умеет дерзко напомнить облик древнего бога садов в священном Риме, и
легкомыслие его возбуждает скорей веселье, чем неудовольствие" (с. 517) .
Гете вводит в карнавальную атмосферу и тему исторического развенчания. В
тесноте и давке карнавальных дней "герцог Альбанский проезжал... ежедневно,
к большому неудобству толпы, напоминая древней владычице царей в дни
всеобщего маскарада о масленичном фарсе своих претензий на королевский трон"
(с. 525) .
Далее Гете описывает карнавальные битвы с помощью конфетти, принимающие
иногда почти серьезный характер. Описываются и карнавальные диспуты -
словесные бои между масками, например, между Капитаном и Пульчинеллой.
Описывается далее и избрание пульчинеллами шутовского короля: ему вручают
шутовской скипетр и везут его на разукрашенной тележке с музыкой и громкими
криками по Корсо.
Наконец изображается чрезвычайно характерная для карнавала сценка в одной
из боковых улиц. Появляется группа костюмированных мужчин: одни переодеты
крестьянами, другие женщинами; среди женщин одна с резкими признаками
беременности. Вдруг между мужчинами разгорается ссора; пускаются в ход ножи
(из посеребренной бумаги). Женщины разнимают дерущихся; от страха у
беременной женщины тут же на улице начинаются роды: она стонет и корчится,
другие женщины ее окружают, сажают на стул, и она тут же при всем народе
рожает какое-то бесформенное существо. На этом представление кончается.
Это изображение резни и родового акта, после всего сказанного нами ранее,
не нуждается в особом пояснении: убой скота, разъятое на части тело и
родовой акт в их неразрывном единстве составляют, как мы видели, первый
эпизод "Гаргантюа". Сочетание убийства и родов чрезвычайно характерно для
гротескной концепции тела и телесной жизни. Вся эта разыгранная на боковой
улице сценка - маленькая гротескная драма тела.
В заключение карнавала происходит праздник огня "Moccoli" (т.е. огарки).
Это - грандиозная циркуляция огня по Корсо и по прилегающим улицам. Каждый
обязан нести зажженную свечу: "Sia ammazzato chi non porte moccolo!", то
есть "Смерть тому, кто не несет огарка". С этим кровожадным криком каждый
старается погасить огонь у другого. Огонь сочетается с угрозою смерти. Но
эта угроза смерти, этот крик "Sia ammazzato!", чем громче он становится, тем
более утрачивает свое прямое и одностороннее значение убийства: раскрывается
глубоко амбивалентный смысл пожелания смерти. Описывая процесс изменения
смысла этого выражения, Гете совершенно справедливо расширяет это явление:
"Выражение это мало-помалу окончательно теряет свое значение. И как на
других языках нередко приходится слышать проклятия и неприличные слова,
употребляемые в знак удивления или радости, так "Sia ammazzato" становится в
этот вечер лозунгом, возгласом радости, припевом, сопровождающим всякую
шутку, поддразниванье и комплименты" (с. 539) .
Явление амбивалентности бранных выражений наблюдено и описано совершенно
верно. Но вряд ли правильно утверждение Гете о том, что первоначальное
"значение выражения постепенно вовсе утрачивается". Во всех приведенных им
комбинациях, в которых пожелание смерти служит для выражения радости,
добродушной насмешки, лести и комплимента (хвалы), первоначальное значение
вовсе не исчезает: оно-то и создает специфический характер и специфическую
прелесть этих карнавальных обращений и выражений, невозможных во всякое
другое время. Дело именно в амбивалентном сочетании брани и хвалы, пожелания
смерти и пожелания добра и жизни, в атмосфере праздника огня, то есть
сгорания и возрождения.
Но за формальным контрастом значения и тонов в этом выражении, за
субъективной игрой противоположностями стоит объективная амбивалентность
бытия, объективное совпадение противоположностей, которое хотя и не мыслится
ясно, но в какой-то степени ощущается участниками карнавала.
Сочетание воедино "Sia ammazzato" с радостной интонацией, с ласковым
дружеским приветом, с комплиментом-хвалой, совершенно эквивалентно сочетанию
воедино поножовщины-убийства с актом родов в описанной сценке на боковой
улице. Это, в сущности, одна и та же драма беременной и рождающей смерти,
которая разыгрывалась и в этой сценке, и в заключительном "празднике огня"
(moccoli). В "moccoli" оживает древняя амбивалентность пожеланий смерти,
звучавших также и как пожелания обновления и нового рождения: умри - родись
сызнова. И эта древняя амбивалентность здесь не мертвый пережиток; она жива
и находит субъективный отклик у всех участников карнавала именно потому, что
она вполне объективна, пусть это объективное значение ее и не осознается со
всею отчетливостью.
На карнавале амбивалентность бытия (как становления) оживает в убранстве
старых традиционных образов (ножи, убийство, беременность, роды, огонь). Но
ту же самую объективную амбивалентность бытия Гете выразил на высокой
ступени лирического и философского сознания в своем бессмертном
стихотворении "Sagt es niemand..."
Und solang du das nicht hast,
Dieses stirb und werde,
Bist du nur ein truber Gast
Auf der dunklen Erde153.
Ведь это - то же самое карнавальное "Sia ammazzato", звучавшее там в
атмосфере огня и сочетавшееся с радостью, приветом и хвалой. Ведь там, на
карнавале, пожелание смерти - "умри" (stirb) звучало одновременно и как
"возродись", "стань" (werde). И участники карнавала вовсе не "печальные
гости". Они, во-первых, вовсе не гости: Гете правильно подчеркнул, что
карнавал - единственный праздник, который народ сам себе дает, народ здесь
ничего не получает, ни перед кем не благоговеет, он чувствует себя хозяином
- и только хозяином (на карнавале нет ни гостей, ни зрителей, все участники,
все хозяева); во-вторых, участники карнавала менее всего печальны: при
сигнале к началу праздника все они, даже самые серьезные из них, сложили с
себя всякую серьезность (это тоже подчеркивает сам Гете). Наконец менее
всего можно говорить о темноте во время "moccoli", то есть во время
праздника огня, когда весь Корсо залит светом от циркулирующего огня,
свечей, факелов. Параллелизм, таким образом, здесь полный: участник
карнавала - народ - абсолютно веселый хозяин залитой светом земли, потому
что он знает смерть только чреватой новым рождением, потому что он знает
веселый образ становления и времени, потому что он владеет этим "stirb und
werde" в полной мере. Дело здесь не в степенях субъективной осознанности
всего этого отдельными участниками карнавала, - дело в их объективной
причастности народному ощущению своей коллективной вечности, своего земного
исторического народного бессмертия и непрерывного обновления - роста.
Но первые две строки гетевского стихотворения:
Sagt es niemand, nur den Weisen,
Denn die Menge gleich verhohnet...154 -
написал не Гете - участник римского карнавала, а скорее Гете -
гроссмейстер масонской ложи. Он хочет превратить в эзотерическую мудрость
как раз то, что в своей полноте и конкретности было доступно в его время
только широким народным массам. На самом же деле именно "die Menge" своим
языком, своей поэзией, своими образами, в том числе карнавальными и
масленичными, сообщила свою правду мудрецу Гете, который был достаточно мудр
для того, чтобы не осмеять ее.
Приведу одно параллельное место, подтверждающее наше положение.
В "Разговорах с Эккерманом" (от 17 января 1827 г.) по поводу огней
Ивановой ночи Гете приводит свои стихи и комментирует их:
Огнями Ивановой ночи и впредь
Оставь детей наслаждаться!
Всякой метле суждено тупеть,
А ребятам на свет рождаться.
"Мне стоит только выглянуть в окошко, чтобы в метлах, которыми подметают
улицы, и в бегающих по улицам ребятишках увидеть символы вечно
изнашивающейся и вечно обновляющейся жизни".
Гете отлично понимал язык народно-праздничных образов. И его чувство
стиля нисколько не смущалось чисто карнавальным сочетанием образов метлы,
подметающей улицы, и детей в качестве универсальнейшего символа вечно
умирающей и обновляющейся жизни.
Но вернемся к гетевскому описанию римского карнавала и, в частности, к
амбивалентному утверждающему проклятию "sia ammazzato".
В карнавальном мире отменена всякая иерархия. Все сословия и возрасты
здесь равны. И вот мальчик гасит свечку своего отца и кричит ему: "Sia
ammazzato il signore Padre!" (т.е. "Смерть тебе, синьор отец!") Этот
великолепный карнавальный крик мальчика, весело угрожающего отцу смертью и
гасящего его свечку, после всего сказанного нами не нуждается в особых
комментариях.
На этом кончается карнавал. Около полуночи во всех домах происходят
пирушки, на которых обильно едят мясо: ведь оно скоро будет под запретом.
За последним днем карнавала наступает "пепельная среда", и Гете кончает
свое описание карнавала "Размышлением в пепельную среду"
(Aschermittwochbetrachtung). Он дает своего рода "философию карнавала". Он
пытается раскрыть серьезный смысл карнавального шутовства. Вот основное
место этого размышления: "Когда в разгаре этих дурачеств грубый Пульчинелла
непристойным образом напоминает нам о наслаждениях любви, которым мы обязаны
своим существованием, когда какая-нибудь Баубо оскверняет на открытой
площади тайны рождения, когда такое множество зажженных ночью свечей
напоминает нам о последнем торжественном обряде, от окружающих нас пустяков
мысль обращается к наиболее значительным моментам нашей жизни" (с. 541).
Это размышление Гете несколько разочаровывает: в нем не собраны все
моменты карнавала (нет, например, избрания шутовского короля, карнавальных
войн, мотива убийства и т.п.); смысл карнавала ограничен аспектом
индивидуальной жизни и