Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
всем чертям! Вы все еще
здесь? Я готов отказаться от места в Папомании, только бы мне вас поймать. Я
вас, вот я вас, вот я вас сейчас! Ну, пошли, ну, пошли! Да уйдете вы
наконец? Чтоб вам не испражняться без порки, чтоб вам мочиться только на
дыбе, чтоб возбуждаться вам только под ударами палок!"
Ругательства и побои здесь имеют более определенного адресата, чем в
прологе к "Пантагрюэлю". Этот адресат - представители мрачной старой правды,
средневекового мировоззрения, "готического мрака". Они мрачно серьезны и
лицемерны. Они носители мрака преисподней, "выходцы с того света,
цербероподобные псы", они поэтому застят солнце. Они враги новой, вольной и
веселой правды, которая представлена здесь бочкой Диогена, превратившейся в
бочку с вином. Они осмеливаются критиковать это вино веселой истины и
мочиться в бочку. Здесь имеются в виду доносы, клеветы, гонения агеластов на
веселую правду. Рабле дает интересную форму брани. Эти враги пришли, чтобы
"culletans articuler mon vin...". Слово "articuler" значит "критиковать",
"обвинять", но Рабле слышит в нем и слово "cul" (зад) и придает ему бранный,
снижающий характер. Именно для того, чтобы превратить слово "articuler" в
ругательство, он настраивает его на "cul": для этого он ставит впереди слово
"culletans" ("виляя задом"). В заключительной главе "Пантагрюэля" Рабле
применяет этот способ брани в более развернутом виде. Он говорит там о
лицемерных монахах, которые проводят время за чтением "пантагрюэлических
книг", но не для веселья, а для доносов и клеветы на них, и поясняет:
"scavoir est articulant, monarticulant, torticulant, culletant, couilletant
et diabliculant, c'est a dire columniant"109. Таким образом, духовная
цензура (имеется в виду цензура Сорбонны), эта клевета на веселую правду,
сбрасывается в телесный низ, к заду (cul) и к производительным органам
(couilles). В следующих за этим строках Рабле углубляет это гротескное
снижение, сравнивая духовных цензоров с теми оборванцами, которые по
деревням в сезон вишни роются в детских испражнениях, выбирая из них
вишневые косточки для продажи.
Вернемся к завершению пролога. Его динамичность усиливается еще тем, что
Рабле вводит традиционный крик пастухов, с помощью которого они науськивали
собак (он передан с помощью gzz, gzzz, gzzzzz). Последние строки пролога -
резкое бранное снижение. Чтобы выразить абсолютную бездарность и
непродуктивность мрачных клеветников на вино веселой истины, автор заявляет,
что они не способны даже мочиться, испражняться и приходить в чувственное
возбуждение, если их предварительно не изобьют. Другими словами, их
продуктивность вызывается только страхом и страданием (в подлинном тексте
"sanglades d'estrivieres" и "a l'estrapade" - термины пыток и площадных
наказаний кнутом). Этот мазохизм мрачных клеветников является здесь
гротескным снижением страха и страдания, этих ведущих категорий
средневекового мировоззрения. Образ испражнений от страха является
традиционным снижением не только труса, но и самого страха: это одна из
важнейших разновидностей "темы Мальбрука". Эту тему Рабле подробно
разрабатывает в последнем написанном им самим эпизоде романа, завершающем
четвертую книгу. Панург, который в последних двух книгах романа (особенно в
четвертой) стал благочестивым и трусливым человеком, напуганный мистическими
фантазиями, принял в темном трюме кота за дьявола и от страха обделался.
Таким образом, порожденное страхом мистическое видение обернулось обильными
испражнениями. Рабле дает тут же и медицинский анализ этого явления:
"Сдерживающая сила нерва, которая стягивает сфинктер (т.е. задний
проход), ослабла у него под внезапным действием страха, вызванного
фантастическими его видениями. Прибавьте к этому грохот канонады, внизу
казавшийся несравненно страшнее, нежели на палубе, а ведь один из симптомов
и признаков страха в том именно и состоит, что дверка, сдерживающая до поры
до времени каловую массу, обыкновенно в таких случаях распахивается" (кн.
IV, гл. LXVII).
Далее Рабле рассказывает историю о сиенце Пандольфо де ла Кассино,
который, страдая запором, упросил крестьянина напугать его вилами, после
чего он отлично облегчился. Рассказывает он и другую историю о том, как
Вийон похвалил английского короля Эдуарда за то, что тот повесил в своем
клозете герб Франции, внушавший королю страх. Этим король думал унизить
Францию, но на самом деле вид страшного для него герба помогал ему
облегчаться (это древняя история, дошедшая до нас в нескольких вариантах,
начиная с XIII века, относится она в разных вариантах к различным
историческим лицам). Во всех этих историях страх - средство от запора.
Такое снижение страдания и страха является чрезвычайно существенным
моментом в общей системе снижений средневековой серьезности, проникнутой
страхом и страданием. Этому снижению мрачной серьезности посвящены, в
сущности, и все прологи Рабле. Мы видели, что пролог к "Пантагрюэлю"
пародийно травестировал на веселом языке площадной рекламы средневековые
методы единоспасающей истины. Пролог к "Гаргантюа" снижает "сокровенный
смысл" и "тайну", "ужасающие мистерии" религии, политики и экономики путем
перевода их в пиршественный план еды и питья. Смех должен освободить веселую
правду о мире от затемняющих ее оболочек мрачной лжи, сотканных серьезностью
страха, страдания и насилия.
Такова же и тема пролога к третьей книге. Это защита веселой истины и
права на смех. Это снижение мрачной и клеветнической средневековой
серьезности. Заключительная сцена ругани и изгнания мракобесов, разыгранная
у Диогеновой бочки с вином (символ веселой и вольной правды), дает
динамическое завершение всем этим снижениям.
Было бы совершенно неправильно думать, что раблезианское снижение страха
и страдания путем их сведения к испражнениям является грубым цинизмом.
Нельзя забывать, что образ испражнений, как и все образы
материально-телесного низа, амбивалентен, что в нем был жив и ощутим момент
производительной силы, рождения, обновления. Мы уже приводили доказательства
этому. Мы находим здесь и новые. Говоря о "мазохизме" мрачных клеветников,
Рабле рядом с испражнениями ставит половое возбуждение, то есть способность
к производительному акту.
В конце четвертой книги Панург, обделавшийся под влиянием мистического
страха и осмеянный за это своими спутниками, освободившись наконец от этого
страха и повеселев, произносит следующие слова:
"Ха-ха-ха! Ох-хо-хо! Дьявольщина, вы думаете, это что? По-вашему, это
дристня, дерьмо, кал, г...., какашки, испражнения, кишечные извержения,
экскременты, нечистоты, помет, гуано, навоз, котяхи, скибал или же спираф? А
по-моему, это гибернийский шафран. Ха-ха, хи-хи! Да, да, гибернийский
шафран! Села! Итак, по стаканчику!"
Это - последние слова четвертой книги и, в сущности, последние слова и
всего романа, написанные самим Рабле. Здесь дается пятнадцать синонимов для
кала, - от вульгарнейших до ученых. В заключение кал объявляется
"гибернийским шафраном", то есть чем-то весьма драгоценным и приятным. И
кончается эта тирада призывом выпить, что на языке раблезианских образов
значит приобщиться истине.
Здесь раскрывается амбивалентность образа кала, его связь с возрождением
и обновлением и его особая роль в преодолении страха. Кал - это веселая
материя. В древнейших скатологических образах, как мы уже говорили, кал
связан с производительной силой и с плодородием. С другой стороны, кал
мыслится как нечто среднее между землею и телом, нечто роднящее их. Кал
также нечто среднее между живым телом и телом мертвым, разлагающимся,
превращающимся в землю, в удобрение; тело отдает кал земле при жизни; кал
оплодотворяет землю, как и тело умершего человека. Все эти оттенки значения
Рабле еще отчетливо ощущал и осознавал, и они, как мы увидим дальше, не были
чужды и его медицинским воззрениям. Для него, как для художника и наследника
гротескного реализма, кал был, кроме того, веселой и отрезвляющей материей,
и снижающей и ласковой одновременно, сочетающей в себе могилу и рождение в
их наиболее улегченной и нестрашно-смешной форме.
Поэтому ничего грубо-циничного нет и не может быть в скатологических
образах Рабле (как и в аналогичных образах гротескного реализма).
Забрасывание калом, обливание мочой, осыпание градом скатологических
ругательств старого и умирающего (и одновременно рожающего) мира - это
веселое погребение его, совершенно аналогичное (но в плане смеха)
забрасыванию могилы ласковыми комьями земли или посеву - забрасыванию семян
в борозду (в лоно земли). В отношении мрачной и бестелесной средневековой
правды это есть ее веселое отелеснивание, ее смеховое приземление.
Всего этого нельзя забывать при анализе скатологических образов, которых
так много в романе Рабле.
Вернемся к прологу к третьей книге. Мы пока коснулись только его начала и
его конца. Начинается он площадным "криком" балаганного зазывалы, а
кончается площадной бранью. Но здесь дело этими уже знакомыми нам площадными
формами еще не исчерпывается. Площадь здесь раскрывает новую и очень
существенную свою сторону. Мы слышим голос площадного герольда-глашатая,
объявляющего о мобилизации, об осаде, о войне и мире, обращающегося с
призывом ко всем сословиям и цехам. Мы видим историческое лицо площади.
Центральный образ третьего пролога - Диоген и его поведение во время
осады Коринфа. Образ этот, по-видимому, непосредственно заимствован Рабле из
трактата Лукиана "Как следует писать историю", но ему был также хорошо
известен и латинский перевод этого эпизода, данный Бюде в его посвящении к
"Аннотациям к пандектам". Но краткий эпизод этот у Рабле совершенно
преобразился. Он полон аллюзий на современные события борьбы Франции с
Карлом V и на оборонные мероприятия, предпринятые в Париже. Эти мероприятия
граждан изображены во всех деталях. Дается знаменитое перечисление оборонных
работ и вооружений. Это - самое богатое в мировой литературе перечисление
военных объектов и оружия. Например, только для шпаги дается тринадцать
терминов, для копья - восемь терминов и т.п.
Это перечисление различных видов оружия и оборонных работ носит
специфический характер. Это громкая площадная номинация. Примеры таких
номинаций мы встречаем в литературе позднего средневековья, особенно широко
в мистериях; в частности, мы встречаем здесь и длинные перечисления
(номинации) вооружений. Так, в "Мистерии Ветхого завета" (XV век) офицеры
Навуходоносора, во время смотра, перечисляя вооружение, называют сорок три
вида оружия.
В другой мистерии, "Мученичество святого Кантена" (конец XV века), вообще
очень богатой всякого рода номинациями, начальник римского войска дает
аналогичное перечисление сорока пяти видов оружия.
Эти перечисления носят народно-площадной характер. Это смотр и показ
вооруженных сил, долженствующий импонировать народу. Аналогичные номинации
через герольда-глашатая различных родов оружия, полков (знамен) давались при
призывах и мобилизациях и при выступлениях в поход (см. у Рабле призывы
Пикрохола); аналогичны номинации имен награжденных, имен павших и т.п. Все
это громкие, торжественные, монументальные номинации, долженствующие
импонировать самым количеством имен и названий, самою длиною своею (как и в
данном случае у Рабле).
Длинные перечисления имен, названий или нагромождение глаголов, эпитетов,
перечисления, занимающие иногда по нескольку страниц, были обычны в
литературе XV и XVI веков. Их чрезвычайно много и у Рабле; например, в том
же третьем прологе даются шестьдесят четыре глагола для обозначения всех тех
действий и манипуляций, которые проделывает Диоген со своей бочкой (здесь
они должны служить параллелью к военной активности граждан); в той же
третьей книге дается триста три эпитета, характеризующих мужской половой
орган в хорошем и дурном состоянии, и двести восемь эпитетов для
характеристики степени глупости шута Трибуле; в "Пантагрюэле" перечисляется
сто сорок четыре названия книг, находящихся в библиотеке Сен-Виктора; в той
же книге при описании преисподней перечисляется семьдесят девять персонажей;
в четвертой книге перечисляются сто пятьдесят четыре имени поваров, вошедших
в "свинью" (эпизод колбасной войны); в той же книге даются двести двенадцать
сравнений при описании Каремпренана и перечисляются сто тридцать восемь
блюд, подносимых гастролятрами своему богу. Все эти перечисления-номинации
проникнуты хвалебно-бранной (притом гиперболизирующей) оценкой. Но, конечно,
между отдельными перечислениями имеются существенные различия, и они служат
разным художественным целям. К художественному и стилистическому значению
этих перечислений мы еще вернемся в последней главе. Здесь мы отмечаем лишь
один специфический их тип - парадно-площадную монументальную номинацию.
Эта номинация вносит в пролог совершенно новый тон. Никакого
герольда-глашатая Рабле, конечно, не вводит, - перечисление дается тем же
автором, который говорил тоном балаганного зазывалы, "кричал" рекламирующим
тоном уличного торговца, осыпал площадной бранью своих врагов. Теперь он
говорит торжественно-монументальным тоном площадного глашатая. И в этом тоне
явственно звучит национальный патриотический подъем тех дней, когда писался
пролог. Сознание исторической важности момента находит себе и прямое
выражение в следующих словах:
"...ибо совестно мне оставаться праздным наблюдателем отважных,
красноречивых и самоотверженных людей, которые на глазах и на виду у всей
Европы разыгрывают славное действо и трагическую комедию..."
Подчеркнем попутно зрелищный оттенок в этом осознании и выражении
исторической важности момента.
Но даже и этот торжественно-монументальный тон переплетается в прологе с
другими тонами площадной стихии, например, с непристойной шуткой о
коринфских женщинах, которые по-своему служили обороне, с знакомыми нам
тонами фамильярных обращений, площадной брани, проклятий и божбы. Площадной
смех и здесь не перестает звучать. Историческое сознание Рабле и его
современников вовсе не боится этого смеха. Оно боится односторонней и
застывшей серьезности.
В прологе к роману Рабле Диоген не принимает участия в военной активности
своих сограждан. Но, чтобы проявить свою деятельность в этот важный
исторический момент, он выкатывает свою бочку к валу и проделывает над ней
всевозможные, но одинаково практически бессмысленные и бесцельные
манипуляции. Мы уже говорили, что для характеристики этих манипуляций с
бочкой Рабле дает шестьдесят четыре глагола, почерпая их из различных
областей техники и ремесел. Эта суетня и хлопотня вокруг бочки пародийно
травестирует практически серьезную деятельность граждан. Но здесь нет голого
и одностороннего отрицания этой практически серьезной деятельности. Акцент
лежит на том, что веселое травестирование Диогена также полезно и
необходимо, что и Диоген по-своему служит защите Коринфа. Нельзя быть
праздным, - но смех вовсе не праздное занятие. Право на смех и на веселое
пародирование любой серьезности противопоставлено здесь вовсе не героическим
гражданам Коринфа, а мрачным клеветникам и лицемерам, врагам вольной и
веселой правды. Поэтому, когда автор пролога отождествляет свою роль с ролью
Диогена при осаде Коринфа, он превращает Диогенову бочку в бочку,
наполненную вином (излюбленный раблезианский образ для веселой и вольной
правды). Мы уже разобрали ту площадную сценку изгнания клеветников и
агеластов, которая разыгрывается у этой бочки.
Таким образом, и пролог к третьей книге посвящен развенчанию
односторонней серьезности и защите прав смеха, которые остаются за смехом
даже и в серьезнейших условиях исторической борьбы.
Той же теме посвящены и оба пролога к четвертой книге (т.е. так
называемый "старый пролог" и посвятительное послание кардиналу Одэ). Здесь
Рабле, как мы уже говорили, развивает свою доктрину о веселом враче и о
целительной силе смеха, основываясь на Гиппократе и других авторитетах. В
этих прологах много площадных элементов (особенно в старом прологе). Мы
остановимся здесь только на образе веселого врача, увеселяющего своих
больных, от лица которого и дается пролог.
Следует прежде всего подчеркнуть, что этот образ врача, говорящего в
прологе к четвертой книге, включает в себя существенные народно-площадные
черты. Образ врача у Рабле очень далек от узкопрофессиональной жанровой
карикатуры на врача в литературе последующих эпох. Этот образ сложен,
универсален и амбивалентен. В его противоречивый состав входят, как верхний
предел, - "врач, подобный богу" Гиппократа и, как нижний предел, -
врач-скатофаг (пожиратель кала) античной комедии, мима и средневековых
фацетий. Врач имеет существенное отношение к борьбе между жизнью и смертью в
человеческом теле и особое отношение к родам и к агонии: он участник
рождения и смерти. Ведь врач имеет дело не с завершенным, замкнутым и
готовым телом, - но именно с телом рождающимся, становящимся, беременным,
рожающим, испражняющимся, больным, умирающим, расчленяемым на части, то есть
с тем самым телом, которое мы встречаем в проклятиях, ругательствах, в
божбе, вообще во всех гротескных образах, связанных с материально-телесным
низом. Врач, как участник и свидетель борьбы между жизнью и смертью в теле
больного, особым образом связан и с испражнениями, особенно с мочой, роль
которой в старой медицине была огромна. На старинных гравюрах врача обычно
изображали держащим в руке на уровне глаз стакан с мочой110. В моче он читал
судьбу больного, она решала вопрос жизни и смерти. В послании к кардиналу
Одэ, приводя примеры суровых врачей, Рабле передает (из "Мэтра Пателена")
характерный вопрос больного, обращенный к врачу:
Не смерть ли предвещает
Мне, доктор, цвет моей мочи?
Таким образом, моча и другие испражнения (кал, рвота, пот) в плоскости
старой медицины получали вторичное дополнительное отношение к жизни и смерти
(помимо своей ранее выясненной нами связи с телесным низом и землей).
Этим еще не исчерпываются гетерогенные элементы, входящие в сложный и
противоречивый образ врача. Тем цементом, который связывал все эти
чужеродные моменты - от высокого гиппократовского предела до нижнего
ярмарочного, - для Рабле был именно смех в его универсальном и амбивалентном
значении. В том же послании к кардиналу Одэ Рабле дает чрезвычайно
характерное, в духе Гиппократа, образное определение медицинской практики:
"И правда, у Гиппократа мы находим чрезвычайно меткое сравнение врачебной
практики с битвой и фарсом, в коих принимают участие три действующих лица:
больной, врач и болезнь".
Фарсовое восприятие врача и борьбы жизни со смертью (со скатологическими
аксессуарами и с универсализмом значений) характерно для всей эпохи Рабле.
Мы встречаемся с ним у некоторых писателей XVI века и в анонимной литературе
фацетий, соти и фарсов. Так, например, в одной соти беззаботные и веселые
"дети Глупости" поступают на услужение к "Миру". Но "Миру" нельзя угодить,
он придирч