Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
ристианского культа и вероучения. Как и античная сатирова драма, смеховая
культура средневековья была в значительной степени драмой телесной жизни
(совокупления, рождения, роста, еды, питья, испражнений), но, разумеется,
драмой не индивидуального тела и не частного материального быта, а большого
родового народного тела, для которого рождение и смерть не абсолютные начало
и конец, но лишь моменты его непрерывного роста и обновления; большое тело
этой сатировой драмы средневековья неотделимо от мира, проникнуто
космическими элементами, сливается с поглощающей и рождающей землей.
***
Рядом с универсализмом средневекового смеха необходимо поставить вторую
его замечательную особенность - неразрывную и существенную связь его со
свободой.
Мы видели, что средневековый смех был абсолютно внеофициален, но он был
зато легализован. Права дурацкого колпака были в средние века так же
священны и неприкосновенны, как права pileus'a (дурацкого колпака) во время
римских сатурналий.
Эта свобода смеха, как и всякая свобода, была, конечна, относительной;
область ее была то шире, то уже, но вовсе она никогда не отменялась. Свобода
эта, как мы видели, была связана с праздниками и ограничивалась в известной
мере временными гранями праздничных дней. Она сливалась с праздничной
атмосферой и сочеталась с одновременным разрешением мяса, сала, половой
жизни. Это праздничное освобождение смеха и тела резко контрастировало с
минувшим или предстоящим постом.
Праздник был как бы временной приостановкой действия всей официальной
системы со всеми ее запретами и иерархическими барьерами. Жизнь на короткий
срок выходит из своей обычной, узаконенной и освященной колеи и вступает в
сферу утопической свободы. Самая эфемерность этой свободы только усиливала
фантастичность и утопический радикализм создаваемых в праздничной атмосфере
образов.
Атмосфера эфемерной свободы царила как на народной площади, так и в
бытовой домашней праздничной пирушке. Античная традиция вольной, часто
непристойной и в то же время философской застольной беседы, возрожденная в
эпоху Ренессанса, нашла местную традицию праздничной пирушки, выросшую из
родственных фольклорных корней53. Эта традиция застольных бесед жива и в
последующих веках. Аналогичны и традиции вакхических застольных песен,
сочетающих обязательный универсализм (вопросы жизни и смерти) с
материально-телесным моментом (вино, еда, плотская любовь), с элементарным
чувством времени (молодость, старость, скоротечность жизни, изменчивость
судьбы) и со своеобразным утопизмом (братство как собутыльников, так и всего
человечества, торжество изобилия, победа разума и т.п.).
Известной степенью легальности пользовались смеховые ритуалы праздника
дураков, праздника осла, различные смеховые процессии и обряды на других
праздниках. Легализованы были дьяблерии, причем "чертям" иногда особо
предоставлялось право "свободно бегать" по улицам и окрестностям уже за
несколько дней до постановок и создавать вокруг себя атмосферу чертовщины и
необузданности; легализованы были увеселения ярмарочной площади; легализован
был карнавал. Конечно, легализация эта была вынужденной, неполной,
чередовалась с борьбой и запретами. На протяжении всего средневековья
государство и церковь принуждены были делать большие или меньшие уступки
площади, считаться с площадью. На протяжении всего года были рассеяны
островки времени, ограниченные строгими праздничными датами, когда миру
разрешалось выходить из официальной колеи, но исключительно в защитной форме
смеха. Самому смеху границы почти не ставились, лишь бы это был смех.
С универсализмом и свободой средневекового смеха связана и третья
замечательная особенность его - существенная связь смеха с неофициальной
народной правдой.
Серьезность в классовой культуре официальна, авторитарна, сочетается с
насилием, запретами, ограничениями. В такой серьезности всегда есть элемент
страха и устрашения. В средневековой серьезности этот элемент резко
доминировал. Смех, напротив, предполагал преодоление страха. Не существует
запретов и ограничений, созданных смехом. Власть, насилие, авторитет никогда
не говорят на языке смеха.
Особенно остро ощущал средневековый человек в смехе именно победу над
страхом. И ощущалась она не только как победа над мистическим страхом
("страхом божиим") и над страхом перед силами природы, - но прежде всего как
победа над моральным страхом, сковывающим, угнетающим и замутняющим сознание
человека: страхом перед всем освященным и запретным ("мана" и "табу"), перед
властью божеской и человеческой, перед авторитарными заповедями и запретами,
перед смертью и загробными воздаяниями, перед адом, перед всем, что страшнее
земли. Побеждая этот страх, смех прояснял сознание человека и раскрывал для
него мир по-новому. Эта победа, правда, была только эфемерной, праздничной,
за нею снова следовали будни страха и угнетения, но из этих праздничных
просветов человеческого сознания складывалась другая неофициальная правда о
мире и о человеке, которая подготовляла новое ренессансное самосознание.
Острое ощущение победы над страхом - очень существенный момент
средневекового смеха. Это ощущение находит свое выражение в ряде
особенностей смеховых образов средневековья. В них всегда наличен этот
побежденный страх в форме уродливо-смешного, в форме вывернутых наизнанку
символов власти и насилия, в комических образах смерти, в веселых
растерзаниях. Все грозное становится смешным. Мы уже говорили, что к числу
обязательных аксессуаров карнавала относилось гротескное сооружение,
называвшееся "адом"; "ад" этот обычно торжественно сжигался в
кульминационный момент праздника. Вообще нельзя понять гротескного образа
без учета этого момента побежденного страха. Со страшным играют и над ним
смеются: страшное становится "веселым страшилищем". Но нельзя понять
гротескного образа, если упрощать этот момент и пытаться истолковывать весь
образ в духе отвлеченной рационализации его. Нельзя сказать, где кончается
побежденный страх и где начинается радостное веселье. Тот же карнавальный ад
- это поглощающая и рождающая земля, он часто оборачивается рогом изобилия,
страшилище - смерть - оказывается беременной; разные уродства - все эти
выпяченные животы, громадные носы, горбы и т.п. - оказываются признаками
беременности или производительной силы. Победа над страхом не есть его
отвлеченное устранение, но это есть одновременно и его развенчание, и его
обновление, его переход в веселье: лопнул "ад" и рассыпался рогом изобилия.
Мы сказали, что средневековый смех побеждал страх перед тем, что страшнее
земли. Все неземное страшное оборачивалось землею, она же - родная мать,
поглощающая, чтобы родить сызнова, родить большее и лучшее. На земле не
может быть ничего страшного, как не может его быть на материнском теле, где
кормящие сосцы, где рождающий орган, где теплая кровь. Земное страшное - это
детородный орган, телесная могила, но она расцветает наслаждением и новыми
рождениями.
Но средневековый смех - это не субъективно-индивидуальное и не
биологическое ощущение непрерывности жизни - это ощущение социальное,
всенародное. Человек ощущает эту непрерывность жизни на праздничной площади,
в карнавальной толпе, соприкасаясь с чужими телами всех возрастов и
положений; он чувствует себя членом вечно растущего и обновляющегося народа.
Поэтому народно-праздничный смех включает в себя момент победы не только над
страхом перед потусторонними ужасами, перед священным, перед смертью, - но и
над страхом перед всякой властью, перед земными царями, перед земным
социальным верхом, перед всем, что угнетает и ограничивает54. Средневековый
смех, победивший страх перед тайной, перед миром и перед властью,
безбоязненно раскрывал правду о мире и о власти. Он противостоял лжи и
восхвалению, лести и лицемерию. Эта правда смеха снижала власть, сочеталась
с бранью - срамословием. Носителем такой правды был и средневековый шут.
А.Н.Веселовский в своей статье о Рабле так характеризует общественное
значение шута:
"В средние века шут - бесправный носитель объективно отвлеченной истины.
В эпоху, когда вся жизнь складывалась в условные рамки сословия,
прерогативы, школьной науки и иерархии, истина локализировалась по этим
рамкам, была относительно феодальной, школьной и т.д., почерпая свою силу из
той либо другой среды, являясь результатом ее жизненной правоспособности.
Феодальная истина - это право теснить виллана, презирать его рабский труд,
ходить на войну, охотится по крестьянским полям и т.п.; школьная истина -
право исключительного знания, вне которого нет прока, почему его следует
ограждать от всего, что грозит его замутить и т.д. - Всякая общечеловеческая
правда, не приуроченная к тому или другому сословию, установленной
профессии, т.е. к известному праву, исключалась, с нею не считались, ее
презирали, влекли на костер по первому подозрению и допускали лишь в тех
случаях, когда она представала в безобидной форме, возбуждая смех и не
претендуя на какую-нибудь более серьезную роль в жизни. Так определялось
общественное значение шута"55.
Веселовский дает верную характеристику феодальной правды. Правильно и его
утверждение, что шут был носителем другой, нефеодальной, неофициальной
правды. Но эту неофициальную правду вряд ли можно определять как
"объективно-отвлеченную истину". Веселовский далее берет шута изолированно
от всей остальной могучей смеховой культуры средневековья и потому понимает
смех лишь как внешнюю защитную форму для "объективно-отвлеченной истины",
для "общечеловеческой правды", которую и провозглашал шут, пользуясь этой
внешней формой, то есть смехом. Не будь же внешних репрессий и костра, эти
истины сбросили бы шутовской наряд и заговорили бы в серьезном тоне. Такое
понимание средневекового смеха кажется нам неверным.
Смех, безусловно, был и внешней защитной формой. Он был легализован, он
имел привилегии, он освобождал (в известной только мере, конечно) от внешней
цензуры, от внешних репрессий, от костра. Этот момент нельзя недооценивать.
Но сводить к нему все значение смеха совершенно недопустимо. Смех не
внешняя, а существенная внутренняя форма, которую нельзя сменить на
серьезность, не уничтожив и не исказив самого содержания раскрытой смехом
истины. Он освобождает не только от внешней цензуры, но прежде всего от
большого внутреннего цензора, от тысячелетиями воспитанного в человеке
страха перед священным, перед авторитарным запретом, перед прошлым, перед
властью. Он раскрывал материально-телесное начало в его истинном значении.
Он раскрывал глаза на новое и будущее. Он, следовательно, не только позволял
высказывать антифеодальную народную правду, но он помогал и самому ее
раскрытию, и внутреннему формированию. И эта правда тысячелетиями
формировалась и отстаивалась в лоне смеха и народно-праздничных смеховых
форм.) Смех раскрывал мир по-новому в его максимально веселом и максимально
трезвом аспекте. Его внешние привилегии неразрывно связаны с этими
внутренними его силами, они являются как бы внешним признанием его
внутренних прав. Поэтому смех менее всего мог становиться орудием угнетения
и одурманивания народа. И его никогда не удавалось сделать до конца
официальным. Он всегда оставался свободным оружием в руках самого народа.
В противоположность смеху средневековая серьезность была изнутри
проникнута элементами страха, слабости, смирения, резиньяции, лжи, лицемерия
или, напротив, - элементами насилия, устрашения, угроз, запретов. В устах
власти серьезность устрашала, требовала и запрещала; в устах же подчиненных
- трепетала, смирялась, восхваляла, славословила. Поэтому средневековая
серьезность вызывала недоверие у народа. Это был официальный тон, к которому
и относились как ко всему официальному. Серьезность угнетала, пугала,
сковывала; она лгала и лицемерила; она была скупой и постной. На праздничной
площади, за пиршественным столом серьезный тон сбрасывался, как маска, и
начинала звучать иная правда в форме смеха, шутовских выходок,
непристойностей, ругательств, пародий, травестий и т.п. Все страхи и ложь
рассеивались перед торжеством материально-телесного и праздничного начала.
Было бы, однако, неправильно думать, что средневековая серьезность вовсе
не импонировала народу. Поскольку было место для страха, поскольку
средневековой человек был еще слишком слаб перед лицом природных сил и перед
лицом сил общественных, - серьезность страха и страдания в ее религиозных,
социально-государственных и идеологических формах не могла не импонировать.
Сознание свободы могло быть только ограниченным и утопическим. Поэтому было
бы неправильно думать, что народное недоверие к серьезности и народная
любовь к смеху, как к иной правде, всегда носили осознанный, критический и
четко оппозиционный характер. Мы знаем, что люди, создававшие
необузданнейшие пародии на священные тексты и на церковный культ, часто были
людьми, искренне этот культ принимавшими и служившими ему. До нас дошли
свидетельства средневековых людей, приписывающие пародиям дидактические и
назидательные цели. Так, например, до нас дошло свидетельство одного монаха
из Сен-Галенского монастыря, который утверждал, что обедни пьяниц и игроков
были составлены с назидательной целью отвращения от игры и пьянства и будто
бы действительно привели многих студентов на путь покаяния и исправления56.
Человек средневековья мог совмещать благоговейное присутствие на официальной
мессе с веселым пародированием официального культа на площади. Доверие к
шутовской правде, к правде "мира наизнанку" могло совмещаться с искренней
лояльностью. Веселая правда о мире, основанная на доверии к материи и
материально-духовным силам человека, которую провозгласила эпоха
Возрождения, в средние века утверждалась стихийно в материально-телесных и
утопических образах смеховой культуры, но индивидуальное сознание отдельного
человека далеко не всегда могло освободиться от серьезности страха и
слабости. Даруемая смехом свобода часто была для него только праздничной
роскошью.
Таким образом, недоверие к серьезному тону и вера в правду смеха носили
стихийный характер. Понимали, что за смехом никогда не таится насилие, что
смех не воздвигает костров, что лицемерие и обман никогда не смеются, а
надевают серьезную маску, что смех не создает догматов и не может быть
авторитарным, что смех знаменует не страх, а сознание силы, что смех связан
с производительным актом, рождением, обновлением, плодородием, изобилием,
едой и питьем, с земным бессмертием народа, что наконец смех связан с
будущим, с новым, с грядущим, очищает ему дорогу. Поэтому стихийно не
доверяли серьезности и верили праздничному смеху.
Средневековые люди были равно причастны двум жизням - официальной и
карнавальной, двум аспектам мира - благоговейно-серьезному и смеховому. Эти
два аспекта сосуществовали в их сознании. В очень яркой и наглядной форме
это сосуществование отражалось на страницах иллюминованных рукописей XIII и
XIV веков, например, легендариев, то есть рукописных сборников житий святых.
Здесь в пределах одной страницы совмещаются благоговейно-строгие иллюстрации
к житийному тексту с целым рядом свободных, то есть не связанных с текстом,
изображений химер (причудливых сочетаний человеческих, животных и
растительных форм), комических чертей, жонглеров с их акробатическими
трюками, маскарадных фигур, пародийных сценок и т.п., то есть чисто
карнавальных гротескных образов. И все это, повторяем, в пределах одной и
той же страницы. Плоскость страницы, как и сознание средневекового человека,
вмещала в себя оба аспекта жизни и мира57. Но не только в книжной миниатюре,
а и в росписи средневековых церквей (о чем мы уже говорили), и в церковной
скульптуре мы наблюдаем то же сосуществование благоговейно-серьезного и
строгого с карнавально-гротескным. Особенно характерна роль химеры (этой
квинтэссенции гротеска), которая буквально вторгается повсюду. Но и в
изобразительных искусствах средневековья строгая внутренняя граница
разделяет оба аспекта: они сосуществуют рядом друг с другом, однако не
сливаются и не смешиваются.
***
Итак, народная смеховая культура средневековья была в основном ограничена
островками праздников и рекреаций. Рядом с ней существовала официальная
серьезная культура, строго отграниченная от площадной культуры смеха. В этой
последней повсюду пробивались ростки нового мировоззрения, но, замкнутые в
специфических формах смеховой культуры, разбросанные по изолированным
утопическим островкам народно-праздничного, рекреационного и застольного
веселья или в зыбкой стихии фамильярной разговорной речи, эти ростки не
могли разрастись и распуститься. Для этого они должны были пробиться в
большую литературу.
Уже на исходе средневековья начинается процесс взаимного ослабления
границ между культурой смеха и большой литературой. Низовые формы начинают
все более и более проникать в верхние слои литературы. Народный смех
проникает в эпос, повышается его удельный вес в мистериях. Начинают
расцветать такие жанры, как моралите, соти, фарсы. Для XIV и XV веков
характерно появление и расцвет шутовских обществ - "Королевство Базош",
"Ребята без печали"58 и др. Смеховая культура начинает выходить за узкие
праздничные грани, стремится проникнуть во все сферы идеологической жизни.
В эпоху Ренессанса этот процесс завершился. В романе Рабле средневековый
смех нашел свое высшее выражение. Он стал здесь формой для нового свободного
и критического исторического сознания. И эта высшая стадия смеха была уже
подготовлена в средние века.
Что касается до античной традиции, то она сыграла значительную роль
только в самом процессе осознания и теоретического освещения средневекового
наследия смеха. Мы видели, что ренессансная философия смеха опиралась на
античные источники. Нужно сказать, что во французском возрождении XVI века
на первом плане находится вовсе не "классическая" традиция античности - не
эпос, не трагедия, не строгие жанры лирики, то есть вовсе не та традиция,
которая стала определяющей для классицизма XVII века, - а Лукиан, Афиней,
Авл Геллий, Плутарх, Макробий и др. эрудиты, риторы и сатирики поздней
античности59. Говоря в терминах Рейха, в XVI веке на первом плане находилась
"мимическая" традиция античности, античный "биологический" и "этологический"
образ, диалог, застольная беседа, сценка, анекдот, изречение. Но все это
родственно средневековой традиции смеха, созвучно ей60. Все это, по нашей
терминологии, - карнавализованная античность.
Ренессансная философия смеха, построенная на античных источниках, была не
во всем адекватна действительной смеховой практике Ренессанса. Философия
смеха не отражала самого главного в ней - исторической направленности
ренессансного смеха.
Литература и другие документы эпохи Ренессанса свидетельствуют об
исключительно ясном и четком ощущении современниками большого исторического
рубежа, радикальной смены времен, смены исторических эпох. Во Франции в
двадцатых