Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
онопли).
Нужно прибавить, что и образы зелени в качестве подтирки охвачены, хотя и
в более слабой степени, движением сверху вниз. Ведь в большинстве случаев
это предметы еды (салаты, пряности, лекарственные травы, ботва от овощей),
связанные со столом и предназначенные для рта. Замена верха низом и лица
задом и здесь до некоторой степени ощутима.
Привожу с некоторыми сокращениями дальнейшее развертывание ряда подтирок:
"Затем я подтирался простынями, одеялами, занавесками, подушками,
скатертями...
Потом еще я подтирался... головной повязкой, думкой, туфлей, охотничьей
сумкой, корзинкой, но все это была, доложу я вам, прескверная подтирка!
Наконец шляпами. Надобно вам знать, что есть шляпы гладкие, есть шерстяные,
есть ворсистые, есть шелковистые, есть атласистые. Лучше других шерстистые -
кишечные извержения отлично ими отчищаются.
Подтирался я еще курицей, петухом, цыпленком, телячьей шкурой, зайцем,
голубем, бакланом, адвокатским мешком, капюшоном, чепцом, чучелом птицы".
И здесь, как мы видим, подтирки подобраны по группам. В первой группе
появляются принадлежности постели и стола. Здесь также есть обратность и
движение сверху вниз. Затем идет группа сена, соломы и т.п., материальные
качества которых резко ощущаются в свете их нового назначения. В следующей,
более пестрой группе, резко усилено несоответствие предмета его новому
назначению, а следовательно, и фарсовая комика его употребления (в
особенности с корзиной, что подчеркивается восклицанием). В группе шляп
дается анализ материала с точки зрения их новой функции. В последней группе
опять преобладает неожиданность и фарсовая комика неуместного употребления
предметов. Не лишены значения и самая длина, и разнообразие ряда подтирок.
Это почти целый мирок, непосредственно окружающий человека: части одежды,
связанные с лицом и головой, постельные и столовые принадлежности, домашняя
птица, еда. В динамически-бранном ряду подтирок этот мирок обновлен: он
возник перед нами заново в веселом фарсе его превращения в подтирку.
Положительный момент в этом развенчании, конечно, преобладает. Рабле любит
все эти вещи в их конкретности и разнообразии, он их перебирает и
перетрагивает заново и по-новому, перещупывает их материал, их форму, их
индивидуальность, самое звучание их имен. Это одна из страниц той великой
инвентаризационной описи мира, которую производит Рабле на конец старой и на
начало новой эпохи мировой истории. Как и при всякой годовой инвентаризации,
нужно перещупать каждую вещь в отдельности, нужно взвесить и измерить ее,
определить степень ее износа, установить брак и порчу; приходится
производить переоценки и уценки; много пустых фикций и иллюзий приходится
списывать с годового баланса, который должен быть реальным и чистым.
Новогодняя инвентаризация - это прежде всего инвентаризация веселая. Все
вещи перещупываются и переоцениваются в плане смеха, победившего страх и
всякую хмурую серьезность. Поэтому и нужен здесь материально-телесный низ -
одновременно и материализующий и улегчающий, веселый. Он освобождает вещи от
опутавшей их ложной серьезности, от внушенных страхом сублимаций и иллюзий.
Именно к этому, как мы сейчас увидим, и стремится разбираемый эпизод.
Длинный ряд развенчанных и обновленных вещей домашнего обихода подготовляет
развенчание иного порядка.
Переходим к заключительной, наилучшей подтирке, найденной Гаргантюа. Вот
это место:
"В заключение, однако ж, я должен сказать следующее: лучшая в мире
подтирка - это пушистый гусенок, уверяю вас, - только когда вы просовываете
его себе между ног, то держите его за голову. Вашему отверстию в это время
бывает необыкновенно приятно, во-первых, потому, что пух у гусенка нежный, а
во-вторых, потому, что сам гусенок тепленький, и это тепло через задний
проход и кишечник без труда проникает в область сердца и мозга. И напрасно
вы думаете, будто всем своим блаженством в Елисейских полях герои и полубоги
обязаны асфоделям, амброзии и нектару, как тут у нас болтают старухи.
По-моему, все дело в том, что они подтираются гусятами, и таково мнение
ученейшего Иоанна Скотта" (там же).
При изображении последней подтирки появляется мотив наслаждения и
блаженства (beatitude). Показан и физиологический путь этого блаженства: оно
рождается у заднего прохода от нежности пуха и теплоты гусенка, поднимается
далее по прямой кишке, затем - по другим внутренностям, доходит до сердца и
отсюда до мозга. И оказывается, что именно это наслаждение и есть то вечное
загробное блаженство, которым наслаждаются, правда, не святые и праведники в
христианском раю, но полубоги и герои в Елисейских полях. Таким образом,
эпизод с подтирками привел нас прямо в преисподнюю.
Круг мотивов и образов обратного лица и замещения верха низом теснейшим
образом связан со смертью и преисподней. И эта традиционная связь в эпоху
Рабле была еще вполне живой и осознанной.
Когда Панзуйская пророчица показывает Панургу и его спутникам свой низ,
Панург восклицает: "Я вижу дыру сивиллы" (trou de la Sybille). Так называли
вход в преисподнюю. Средневековые легенды знают целый ряд "trous" в разных
местах Европы, которые считались входом в чистилище или в ад и которым в то
же время в фамильярной речи придавалось непристойное значение. Наибольшею
известностью пользовалась "Дыра святого Патрика" в Ирландии. Это отверстие
считалось входом в чистилище, и сюда, начиная с XII века, совершались
религиозные паломничества со всех стран Европы. Эта дыра была окружена
легендами, к которым мы в свое время еще обратимся. В то же время "Дыре св.
Патрика" придавалось непристойное значение. Сам Рабле приводит это название
именно в его непристойном смысле в "Целительных безделках" ("Fanfreluches
antidotees" - вторая глава "Гаргантюа"). Здесь говорится о "Дыре св.
Патрика, дыре Гибралтара и тысяче других дыр". Гибралтар также назывался
"Trou de la Sybille" (название - от города Севильи), и это название также
понималось в непристойном смысле.
Когда после посещения умирающего поэта Котанмордана, прогнавшего всех
монахов, Панург разражается бранью, он, между прочим, высказывает такое
предположение о судьбе души нечестивого поэта:
"Он пустит дух прямо в кромешный ад. И знаете, куда именно? Клянусь
богом, прямехонько под дырявое судно Прозерпины, в самый адский нужник, куда
она ходит облегчать свой кишечник после клистиров, влево от большого котла,
всего в трех туазах от Люциферовых когтей рядом с черной камерой
Демигоргона" (кн. III, гл. XXII) .
Поражает по-дантовски точная смеховая топография ада. Но самое страшное
место в нем для Панурга вовсе не пасть сатаны, а судно Прозерпины, где она
отправляет свои надобности. Зад Прозерпины - это своего рода преисподняя в
преисподней, низ низа, и сюда должна отправиться душа нечестивца
Котанмордана.
Таким образом, нет ничего удивительного в том, что эпизод с подтирками и
проникающее все образы этого эпизода неуклонное движение сверху вниз
приводят нас в конце концов в преисподнюю. Современники Рабле не видели в
этом ничего неожиданного. Правда, приведены мы здесь не в ад, а скорее в
рай.
Гаргантюа говорит о загробном блаженстве полубогов и героев в Елисейских
полях, то есть об античной преисподней. Но на самом деле здесь дана
очевидная пародийная травестия христианских учений о вечном блаженстве
святых и праведников в раю.
В этой травестии христианских учений движению вверх противопоставляется
движение вниз. Перевернута и вся духовная топография. Возможно, что Рабле
прямо имел в виду учение Фомы Аквинского о блаженстве. В эпизоде с подтиркой
блаженство рождается не в верху, а в низу, у заднего прохода. Показан
подробно и путь восхождения - от заднего прохода через прямую кишку к сердцу
и мозгу. Пародийная травестия средневековой топографии здесь очевидна.
Блаженство души здесь глубоко погружено в тело, в самый низ его. Так
завершается движение в низ всех образов эпизода.
Эта травестия одного из самых основных учений христианства очень далека,
однако, от цинического нигилизма. Материально-телесный низ продуктивен. Низ
рождает и обеспечивает этим относительное историческое бессмертие
человечества. Умирают в нем все отжившие и пустые иллюзии, а рождается
реальное будущее. Мы уже видели в раблезианской микрокосмической картине
человеческого тела, как это тело заботится "о тех, кто еще не родился" (qui
ne sont encore nes), и как каждый орган его посылает самую ценную часть
своего питания "в низ" (en bas), в детородные органы. Этот низ - реальное
будущее человечества. Движение в низ, проникающее все раблезианские образы,
в последнем счете направлено именно в это веселое реальное будущее. Но
одновременно снижаются и высмеиваются претензии изолированного индивида -
смешного в своей ограниченности и старости - на увековечивание. И оба этих
момента - насмешка-снижение старого и его претензий и веселое реальное
будущее человеческого рода - сливаются в едином, но амбивалентном образе
материально-телесного низа. В раблезианском мире нас не должно удивлять, что
принимающая подтирка не только способна обновлять образы отдельных реальных
вещей, но и получает прямое отношение к реальному будущему человечества.
Весь характер раблезианского романа подтверждает данное нами толкование
заключительной части эпизода. В своем романе Рабле последовательно
подвергает пародийному травестированию все моменты средневекового вероучения
и таинств. Эпизод с воскрешением Эпистемона, как мы сейчас увидим,
травестирует самые главные евангельские чудеса. Своеобразная травестия
страстей господних и таинства причастия ("тайной вечери"), травестия,
правда, осторожная, проходит красною нитью через весь роман Рабле. Но
особенно важную, прямо организующую роль эта травестия играет в первых двух
книгах романа. Сущность ее можно определить как обратное пресуществление:
превращение крови в вино, разъятого тела - в хлеб, страстей - в пир. Мы
видели различные моменты этой травестии в ряде разобранных нами эпизодов. В
той же микрокосмической картине человеческого тела Рабле показывает, как
хлеб и вино ("сущность всякой пищи") в организме человека превращаются в
кровь. Это - обратная сторона той же травестии. Мы найдем в романе и целый
ряд других пародийных травестий различных моментов вероучения и культа. Мы
уже упоминали о мученичестве и чудесном спасении Панурга в Турции.
Родословную Пантагрюэля Абель Лефран считает пародией на библейские
родословные. В прологах мы встретили травестирование церковных методов
установления истины и убеждения в ней. Поэтому пародийная травестия
загробного блаженства святых и праведников в эпизоде с подтирками не должна
казаться чем-то неожиданным203.
Подведем некоторые итоги нашего анализа этого своеобразного эпизода. На
фоне литературы нового времени он выглядит и странным и грубым.
Между тем подтирка - традиционная фамильярно-снижающая смеховая тема. Мы
уже касались ряда важнейших параллельных явлений в мировой литературе. Но
нигде эта тема не разработана так подробно и дифференцированно и с такой
изумительной смеховой драматичностью, как у Рабле.
Для раблезианской трактовки данной темы характерна не просто
амбивалентность, но и явное преобладание положительного возрождающего
полюса. Это - веселая и свободная игра с вещами и понятиями, но игра,
имеющая далеко идущую цель. Эта цель - развеять атмосферу мрачной и лживой
серьезности, окружающую мир и все его явления, сделать так, чтобы мир
выглядел бы по-иному - материальнее, ближе к человеку и его телу,
телесно-понятнее, доступнее, легче и чтобы и слово о нем звучало бы по-иному
- фамильярно-весело и бесстрашно. Таким образом, цель эпизода - уже знакомая
нам карнавализация мира, мысли и слова. Этот эпизод не изолированная бытовая
непристойность нового времени, а органическая часть большого и сложного мира
народно-площадных форм. Только в отрыве от этого мира, взятый сам по себе и
в осмыслении нового времени, он может показаться грубой бытовой сальностью.
У Рабле, как и всегда, это искра веселого карнавального огня, сжигающего
старый мир.
Эпизод построен как бы ступенчато: развенчание (путем превращения в
подтирку) и обновление в материально-телесном плане начинается с мелочей и
подымается до самых основ средневекового мировоззрения; происходит
последовательное освобождение и от мелкочеловеческой серьезности житейских
дел, и от корыстной серьезности практической жизни, и от хмурой
назидательной серьезности моралистов и ханжей, и, наконец, от той большой
серьезности страха, которая сгущалась в мрачных образах конца мира,
Страшного суда, ада и в образах рая и загробного блаженства. Происходит
последовательное освобождение слова и жеста от жалко-серьезных тонов мольбы,
жалобы, смирения, благоговения и от грозно-серьезных тонов устрашения,
угрозы, запрета. Ведь все официальные выражения средневекового человека были
проникнуты только этими тонами, были отравлены ими. Ведь бесстрашной,
свободной и трезвой серьезности официальная культура средневековья не знала.
Фамильярно-площадной карнавальный жест маленького Гаргантюа, превращающий
все в подтирку - развенчивающую, материализующую и обновляющую, - как бы
очищает и подготовляет почву для этой новой смелой и трезвой и человеческой
серьезности.
Фамильярное освоение мира, примером которого служит и наш эпизод,
подготовляло и новое научное познание его. Мир не мог стать предметом
свободного, опытного и материалистического познания, пока он был отдален от
человека страхом и благоговением, пока он был проникнут иерархическим
началом. Фамильярно-площадное освоение мира, примером которого является и
наш эпизод, разрушало и отменяло все созданные страхом и благоговением
дистанции и запреты, приближало мир к человеку, к его телу, позволяло любую
вещь трогать, ощупывать со всех сторон, залезать в нутро, выворачивать
наизнанку, сопоставлять с любым другим явлением, каким бы оно ни было
высоким и священным, анализировать, взвешивать, измерять и примерять - и все
это в единой плоскости материального чувственного опыта.
Вот почему народная смеховая культура и новая опытная наука в эпоху
Ренессанса органически сочетались. Сочетались они и во всей деятельности
Рабле как писателя и ученого.
***
Переходим к эпизоду воскрешения Эпистемона и его загробных видений (кн.
II, гл. XXX).
Воскрешение Эпистемона - один из самых смелых эпизодов романа. Абель
Лефран путем тщательного анализа установил довольно убедительно, что в нем
дается пародийная травестия двух главных евангельских чудес: "воскрешения
Лазаря" и "воскрешения дочери Иаира". Одни черты заимствованы из описания
одного, другие - другого чуда. А.Лефран находит здесь, кроме того, и
некоторые черты из описания чудес исцеления глухонемого и слепорожденного.
Пародийная травестия эта построена путем смешения аллюзий на
соответствующие евангельские тексты с образами материально-телесного низа.
Так, Панург согревает голову Эпистемона, положив ее на свой гульфик: это -
буквальное топографическое снижение, но в то же время это целительное
соприкосновение с производительной силой. Далее, тело Эпистемона приносится
на место пира, где и совершается все событие воскрешения. Далее, шея и
голова Эпистемона омываются "добрым белым вином". Наконец, дается и
анатомизирующий образ (vene contre vene и т.д.). Особо нужно отметить клятву
Панурга: он готов потерять собственную голову, если ему не удастся
воскресить Эпистемона. Подчеркнем прежде всего совпадение тематики этой
клятвы ("чтоб я потерял голову") с тематикой самого эпизода (потеря
Эпистемоном головы). Такое совпадение характерно для всей раблезианской
системы образов: тематика проклятий, ругательств, божбы часто повторяется
самими изображенными событиями (разъятие и расчленение тела, сбрасывание в
материально-телесный низ, обливание мочой). Отметим еще и другую черту.
Панург добавляет, что потеря головы - "обычный заклад дурака" (fol). Но
"дурак" (fol, sot) в контексте Рабле (и всей его эпохи) никогда не имел
значения чисто отрицательной бытовой глупости; дурак - амбивалентное
ругательство; кроме того, слово это неразрывно связано с представлением о
праздничных шутах, о шутах и дураках соти и народной площадной комики.
Потеря головы для дурака - небольшая потеря, но это говорит сам дурак, и эта
потеря головы так же амбивалентна, как и его глупость (изнанка и низ
официальной мудрости). Этот оттенок шутовской игры переходит на весь эпизод
с Эпистемоном. Потеря им головы - чисто смеховое действо. И все последующие
события эпизода - воскрешение и загробные видения - выдержаны в том же духе
карнавального или балаганного смехового действа.
Вот как изображается самое пробуждение к жизни воскрешенного Эпистемона:
"Вдруг Эпистемон вздохнул, потом открыл глаза, потом зевнул, потом
чихнул, потом изо всех сил трахнул. - Вот теперь я могу сказать наверное,
что он здоров, - объявил Панург и дал Эпистемону стакан забористого белого
вина со сладким сухарем.
Так искусно был вылечен Эпистемон; он только хрипел после этого недели
три с лишним, да еще привязался к нему сухой кашель, но и кашель в конце
концов прошел благодаря возлияниям".
Все признаки возвращения жизни расположены здесь в ряд, отчетливо
направленный в низ: сначала дыхание уст, затем открывание глаз (высокие
признаки жизни и верх тела). Затем начинается снижение - зевота (низкий
признак жизни), чихание (еще более низкий признак - выделение, аналогичное
испражнению), и, наконец, испускание ветров (телесный низ, зад). Но именно
этот последний низший признак и оказывается решающим: "A ceste heure est il
guery", - заключает Панург204. Таким образом, здесь полная обратность -
перестановка низа на место верха: не дыхание уст, а испускание ветров задом
оказывается подлинным символом жизни и реальным признаком воскрешения. В
эпизоде с подтирками с задом было связано вечное загробное блаженство, а
здесь - воскрешение.
В заключительной части приведенного отрывка ведущим образом становится
вино (пиршественный образ), которое закрепляет победу жизни над смертью, а в
дальнейшем помогает Эпистемону освободиться и от сухого кашля, которым он
некоторое время мучился.
Такова первая часть нашего эпизода - воскрешение Эпистемона. Все образы
ее, как мы видим, проникнуты движением в низ. Подчеркнем также обрамление ее
пиршественными образами. Вторая часть эпизода посвящена загробным видениям
Эпистемона, то есть преисподней. Она также обрамлена пиршественными
образами. Вот ее начало:
"Эпистемон сейчас же заговорил и, сообщив, что видел чертей, запросто
беседовал с Люцифером и хорошенько подзакусил в аду, а также в Елисейских
полях, решительно объявил, что черти - славные ребята. Перейдя же к рассказу
о грешниках, он выразил сожаление, что Панург слишком рано вернул его к
жизни.
- Мне было весьма любопытно на них поглядеть, - признался он.
- Да что ты говоришь! - воскликнул Пантагрюэль.
- Обходятся с ними совсем не так плохо, как вы думаете, - продолжал
Эпистемон, - но только в их поло