Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
ной вечери": вино, хлеб, чистая скатерть, зажженные
свечи, запертые двери). Но здесь празднуется реальное торжество победившей
смерть рождающей жизни.
Для раблезианской системы образов очень характерно сочетание смерти со
смехом. Разобранный нами эпизод с магистром Ианотусом Брагмардо кончается
так:
"Когда богослов окончил свою речь, Понократ и Эвдемон залились таким
неудержимым хохотом, что чуть было не отдали богу душу, - точь-в-точь как
Красс при виде осла, глотавшего репейники, или Филемон, который умер от
смеха при виде осла, пожиравшего фиги, приготовленные к обеду. Глядя на них,
захохотал и магистр Ианотус - причем неизвестно, кто смеялся громче, - так
что в конце концов на глазах у всех выступили слезы, ибо от сильного
сотрясения мозговое вещество отжало слезную жидкость, и она притекла к
глазным нервам. Таким образом, они изобразили собой гераклитствующего
Демокрита и демокритствующего Гераклита" (кн. I, гл. XX).
Смерть от смеха - это одна из разновидностей веселой смерти. Рабле
возвращается к образам веселых смертей неоднократно. В главе X "Гаргантюа"
он дает перечисление ряда смертей от счастья и от радости. Смерти эти
заимствованы из античных источников. Например, из Авла Геллия заимствована
смерть Диагора, трое сыновей которого победили на олимпийских играх; он умер
от радости в тот момент, когда сыновья-победители возлагали ему на голову
свои венки, а народ осыпал его цветами. Из Плиния заимствована смерть
лакедемонца Хилона, также умершего от радости при победе сына в Олимпиях211.
Всего перечисляется девять случаев смертей от радости. В этой же главе Рабле
дает даже, опираясь на Галена, физиологическое объяснение смерти от избытка
радости.
В "Третьей книге", в главе XXI изображается веселая агония поэта
Котанмордана. Когда Панург со спутниками прибыли к нему, они "застали
доброго старикана уже в агонии, хотя вид у него был жизнерадостный и смотрел
он на вошедших открытым и ясным взором".
В "Четвертой книге" в связи со странной смертью великана Бренгнариля -
"глотателя ветряных мельниц" - Рабле дает весьма длинное перечисление
необычных и курьезных смертей, в том числе смертей веселых по их
обстоятельствам и обстановке (например, смерть через потопление в бочке с
мальвазией). Большинство всех примеров смертей Рабле заимствовал из тех
сборников эрудиции, старых и новых, которые были чрезвычайно распространены
в его эпоху и в которых примеры смертей были уже систематически подобраны.
Главным источником Рабле был сборник эрудиции Равизиуса Текстора212. Здесь
первая глава специально посвящена смертям. В этой главе есть особое
подразделение: "Умершие от радости и смеха"213. Интерес к различным
необычным смертям свойствен всем эпохам, но преимущественный интерес к
смертям веселым и смертям от смеха особенно характерен для эпохи Ренессанса
и для самого Рабле.
Смерть у Рабле и в его народных источниках - амбивалентный образ, поэтому
смерть и может быть веселой. Образ смерти, фиксируя данное (индивидуальное)
умирающее тело, в то же время захватывает и краешек другого тела,
рождающегося, молодого (пусть оно и не показано и не названо прямо, - оно
implicite содержится в образе смерти). Где смерть, там и рождение, смена,
обновление. Таким же амбивалентным является и образ рождения: он фиксирует
рождающееся тело, но захватывает и краешек умирающего. В первом случае
фиксируется отрицательный полюс (смерть), но без отрыва от положительного
(рождение), во втором - положительный (рождение), но без отрыва от
отрицательного (смерть). Такой же амбивалентный характер носит и образ
преисподней: он фиксирует прошлое, отрицаемое, осужденное, недостойное быть
в настоящем, устаревшее и ненужное, - но он захватывает и краешек новой
жизни, рожденного будущего: ведь оно-то в конце концов и осуждает и убивает
прошлое, старое.
Все подобные амбивалентные образы двутелы, двулики, чреваты. В них слиты
и смешаны в разных пропорциях отрицание и утверждение, верх и низ, брань и
хвала. На этой амбивалентности образов у Рабле нам необходимо еще
остановиться, но уже преимущественно в формальном плане.
***
Мы остановимся прежде всего на особенностях отрицания в системе образов
Рабле (они нам частично уже знакомы), а затем - на слиянии хвалы и брани в
его слове214.
Отрицание в народно-праздничных образах никогда не носит абстрактного,
логического характера. Оно всегда образно, наглядно, ощутимо. За отрицанием
стоит вовсе не ничто, а своего рода обратный предмет, изнанка отрицаемого
предмета, карнавальное наоборот. Отрицание перестраивает образ отрицаемого
предмета и прежде всего меняет пространственное положение как всего
предмета, так и его частей: оно переносит весь предмет в преисподнюю, ставит
в нем низ на место верха или зад на место переда, оно искажает
пространственные пропорции предмета, резко преувеличивая в нем одни моменты
за счет других и т.п. Отрицание и уничтожение предмета есть, таким образом,
прежде всего его пространственное перемещение и перестроение. Небытие
предмета есть его обратное лицо, его изнанка. И эта изнанка или низ
приобретают временную окраску: они воспринимаются как прошлое, как бывшее,
как ненастоящее. Уничтоженный предмет как бы остается в мире, но в новой
форме пространственно-временного существования; он становится как бы
изнанкой нового, на его место пришедшего предмета. Карнавал празднует
уничтожение старого и рождение нового мира - нового года, новой весны,
нового царства. Уничтоженный старый мир дан вместе с новым, изображен вместе
с ним, как отмирающая часть единого двутелого мира. Поэтому в карнавальных
образах так много изнанки, так много обратных лиц, так много нарочито
нарушенных пропорций. Мы видим это прежде всего в одежде участников. Мужчины
переодеты женщинами и обратно, костюмы надеваются наизнанку, верхние части
одежды надеваются вместо нижних и т.п. В описании шаривари начала XIV века
про его участников сказано: "Они надели все свои одеяния задом наперед".
Та же логика изнанки и перестановок низа вместо верха проявляется в
жестах и в телодвижениях: движение задом наперед, сидение на лошади лицом к
хвосту, хождение на голове, показывание зада215.
По существу та же логика определяет выбор и назначение предметов,
употребляемых в карнавалах: они, так сказать, употребляются здесь наизнанку,
наоборот, вопреки своему обычному назначению: предметы домашнего очага
употребляются в качестве оружия, кухонная утварь и посуда - в качестве
музыкальных инструментов; очень часто фигурируют подчеркнуто ненужные и
негодные вещи: продырявленное ведро, бочка с выбитым дном и т.п. Мы уже
видели, какую роль играло "барахло" в образах карнавального ада.
О том, какую роль играет перемещение верха в низ в формах народной комики
(начиная от простого кувыркания и до сложных комических положений), мы уже
достаточно говорили.
Пространственно-временное выражение получает момент отрицания и в
ругательствах: здесь он в большинстве случаев топографичен (низ земли, низ
человеческого тела). Ругательство - древнейшая форма амбивалентного
образного отрицания.
В системе образов Рабле отрицание в пространственно-временном выражении,
в формах обратности, зада, низа, изнанки, шиворот-навыворот и т.п. играет
грандиозную роль. Мы уже приводили достаточно примеров этого явления.
Дело в том, что пространственно-временное хронотопическое отрицание,
фиксируя отрицательный полюс, не отрывается и от положительного полюса. Это
не есть отвлеченное и абсолютное отрицание, начисто отделяющее отрицаемое
явление от остального мира. Хронотопическое отрицание этого отделения не
производит. Оно берет явление в его становлении, в его движении от
отрицательного полюса к положительному. Оно имеет дело не с отвлеченным
понятием (ведь это не логическое отрицание), оно, в сущности, дает описание
метаморфозы мира, его перелицовки, перехода от старого к новому, от прошлого
к будущему. Это мир, проходящий через фазу смерти к новому рождению. Этого
не понимают все те, кто видит в подобных образах голую, чисто отрицательную
сатиру на совершенно определенные и строго отграниченные явления
современности. Правильнее было бы сказать (хотя и это не совсем точно), что
образы эти направлены на всю современность, на настоящее, как таковое, и
изображают они это настоящее как процесс рождения прошлым будущего или как
чреватую смерть прошлого.
Рядом с хронотопической формой отрицания функционирует и родственная ей
форма построения положительного образа путем отрицания каких-либо явлений.
Это та же логика наоборот и наизнанку, но более абстрактная, без отчетливого
хронотопического перемещения. Эта форма была чрезвычайно распространена в
гротескном реализме. Самый распространенный ее вид - простая замена
отрицания утверждением. Так в значительной степени построен у Рабле образ
Телемской обители. Это - противоположность монастырю: что в монастыре
запрещено, то здесь разрешено или даже требуется. В средневековой литературе
мы найдем целый ряд аналогичных построений: например, "Правила блаженного
Либертина" - пародийный монашеский устав, построенный на разрешении и
освящении того, что монахам запрещается. Такой же характер носит и так
называемая "Орденская песнь вагантов", построенная на отрицании обычных
запретов. В эпоху Ренессанса образ "монастыря наизнанку", где все подчинено
культу Венеры и любви, дает Жан Лемер в "Храме "Венеры" и Кокийар в "Новых
правах". Оба эти произведения оказали некоторое влияние на Рабле.
В этой игре отрицанием очевидна направленность против официального мира
со всеми его запретами и ограничениями. В ней находит свое выражение
рекреативная праздничная отмена этих запретов и ограничений. Это -
карнавальная игра с отрицанием. И эта игра может становиться и на службу
утопическим тенденциям (она дает им, правда, несколько формалистичное
выражение).
Наиболее интересное явление этой карнавальной игры отрицанием -
знаменитая "История Немо" ("Historia de Nemine"). Это одна из курьезнейших
страниц средневековой латинской рекреативной литературы.
Внешняя история этой своеобразнейшей игры отрицанием такова. Некий
Радульф (по национальности, вероятно, француз) составил в форме проповеди -
"Historia de Nemine". Nemo - это существо, равное по своей природе, по
своему положению и по своим исключительным силам второму лицу святой троицы,
то есть сыну божьему. Радульф узнал об этом великом Nemo из ряда библейских,
евангельских, литургических текстов, а также и из Цицерона, Горация и других
античных писателей, - узнал тем путем, что слово "nemo" (что по-латински
значит "никто" и употребляется как отрицание) в этих текстах он понимал не
как отрицание, а как собственное имя Nemo. Например, в Священном писании
сказано: "nemo deum vidit", то есть "никто не видел бога", Радульф читает
этот текст "Nemo deum vidit", то есть "Немо видел бога". Таким образом, все
то, что в приводимых Радульфом текстах считается ни для кого невозможным,
недоступным или недопустимым, для Немо оказывается тем самым возможным,
доступным и допустимым. В результате такого понимания текстов создается
грандиозный образ Немо, существа почти равного богу, наделенного
исключительной, никому не доступной силой, знанием (ведь он знает то, чего
никто не знает) и исключительной свободой (ведь ему разрешено все то, что
никому не разрешается).
Произведение самого Радульфа до нас не дошло, но созданный им образ Немо
поразил умы некоторых его современников и вызвал к жизни даже особую секту -
"Secta neminiana". Против этой секты выступил некий Стефан из монастыря св.
Георгия; в своем произведении он разоблачал неминистов и требовал от
парижского собора их осуждения и сожжения. Это полемическое произведение
Стефана до нас дошло, дошел также длинный ряд позднейших переработок истории
Немо. Рукописей, содержащих эти переработки, дошло до нас от XIV и XV веков
чрезвычайно много, что свидетельствует о громадной популярности образа Немо.
В чем же была привлекательность и сила этого своеобразного персонажа?
Намерений первого создателя его - Радульфа - мы не знаем. Но вряд ли он
принимал создаваемый им образ Немо всерьез; вероятнее всего, это была игра,
это были рекреации средневекового ученого клирика. Но ограниченный и
тупо-серьезный Стефан (агеласт вроде Пошеям) принял все это всерьез и стал
бороться с неминианской ересью. Однако его точка зрения не показательна. Все
дошедшие до нас переработки истории Немо носят совершенно очевидный и
откровенный характер веселой игры.
Нет никаких оснований предполагать какую-либо прямую связь истории Немо
(во всех ее известных нам редакциях) с праздником глупцов или вообще
каким-нибудь определенным праздником карнавального типа. Но связь ее с
праздничной, рекреативной атмосферой, с атмосферой "жирных дней" не
подлежит, конечно, никакому сомнению. Это - типичная рекреация
средневекового клирика (как и огромное большинство средневековых пародий),
где, говоря языком апологетов праздника глупцов, прирожденная человеку
глупость (в амбивалентном смысле) изживает себя свободно. Это тот воздух,
который необходимо пустить в бочки, чтобы они не лопнули "от непрерывного
брожения благоговения и страха божия".
"Немо" - это вольная карнавальная игра отрицаниями и запрещениями
официального мировоззрения. Образ Немо буквально соткан из свободы от всех
тех ограничений и запретов, которые тяготеют над человеком, давят его и
которые освящены официальной религией. Отсюда и исключительная
привлекательность для средневекового человека игры с образом Немо. Все эти
бесконечные скупые и мрачные - "никто не может", "никто не в силах", "никто
не знает", "никто не должен", "никто не смеет" - превращаются в веселые -
"Немо может", "Немо в силах", "Немо знает", "Немо должен", "Немо смеет".
Авторы различных переработок истории Немо нагромождают все новые и новые
свободы, вольности и исключения для Немо. Сказано "никто не пророк в своем
отечестве" (nemo est acceptus propheta in patria), но Немо - пророк в своем
отечестве. Никто не может иметь двух жен, - но Немо может иметь двух жен.
Согласно уставу бенедиктинских монастырей после ужина нельзя было
разговаривать: и здесь для Немо исключение - он может и после ужина
разговаривать (post completorium Nemo loquatur). Так, от высших божественных
заповедей и до мелких запрещений и ограничений монашеской жизни простирается
независимость, свобода и всемогущество Немо.
Игра с отрицанием в образе Немо не была лишена и некоторого утопического
момента, хотя утопизм этот и носил здесь формально-анархический характер.
При всем отличии этого типа игры отрицанием от разобранной нами ранее
хронотопической формы его (обратный мир, мир наизнанку) имеется у них и
существенная общность функций. Ведь образ Немо оказывается воплощенным
"наоборот" миру ограниченных человеческих возможностей, официального
долженствования и официальных запретов. Поэтому обе формы часто
переплетаются и сливаются.
У Рабле игра отрицанием встречается весьма часто. Кроме телемской утопии,
о которой мы уже говорили, укажем на изображение детского
времяпрепровождения Гаргантюа: здесь пословицы реализованы наоборот их
смыслу. Так же значительна роль игры отрицанием в описании внешних и
внутренних органов Постника (Каремпренана) и его образа жизни. Есть этот
момент и в прославлении долгов Панургом, и в изображении острова Энназина, и
в ряде других эпизодов. Кроме того, игра отрицанием рассеяна по всему
роману. Иногда бывает трудно провести границу между
пространственно-временной, хронотопической обратностью и игрой отрицанием
(т.е. смысловым наоборот): одно непосредственно переходит в другое (так,
например, в описании Постника): кувыркается пространственный и временной
образ, кувыркается и смысл, кувыркается и оценка. Как тело, так и смысл
умеют ходить колесом. И в том и в другом случае образ становится гротескным
и амбивалентным.
И игра отрицанием, и его хронотопическое выражение одинаково служат
объединению в одном образе старого и нового, умирающего и рождающегося. Оба
явления служат выражением для двутелого целого мира и для той игры времени,
которая одновременно и уничтожает и обновляет, сменяет и заменяет всякую
вещь и всякий смысл.
***
Переходим к слиянию хвалы и брани в раблезианском слове. Мы уже касались
этого явления в главе о площадном слове в романе Рабле. Мы видели, что брань
- оборотная сторона хвалы. Площадное народно-праздничное слово хваля бранит,
браня хвалит. Это - двуликий Янус. Оно адресовано двутелому предмету,
двутелому миру (ведь это слово всегда универсально), умирающему и рождающему
одновременно, прошлому, рождающему будущее. Может преобладать или хвала, или
брань, но одно всегда готово перейти в другое. Хвала implicite содержит в
себе брань, чревата бранью, и обратно - брань чревата хвалой.
У Рабле нет нейтральных слов: мы слышим только смесь хвалы и брани. Но
это хвала и брань самого целого, самого веселого времени. Точка зрения
целого вовсе не нейтральна и не равнодушна; это - не безучастная позиция
"третьего"; в становящемся мире нет места для такого третьего. Целое хвалит
и бранит одновременно. Хвала и брань разграничены и разъединены в частных
голосах, но в голосе целого они слиты в амбивалентное единство.
Хвала и брань смешаны у Рабле не только в авторском слове, но весьма
часто и в словах его персонажей. Отнесена хвала-брань как к целому, так и к
каждому явлению, как бы оно ни было незначительно (ведь ни одно явление не
берется в отрыве от целого). Слияние хвалы-брани принадлежит к самому
существу раблезианского слова.
Было бы поверхностным и в корне неправильным объяснять это слияние хвалы
и брани тем, что в каждом реальном явлении и в каждой реальной личности
всегда смешаны положительные и отрицательные черты: есть за что похвалить,
есть за что и побранить. Такое объяснение носит статический и механический
характер: оно берет явление как нечто изолированное, неподвижное и готовое;
притом в основу выделения отдельных черт (положительных или отрицательных)
кладутся отвлеченно-моральные принципы. У Рабле хвала-брань отнесена ко
всему настоящему и к каждой его части, ибо все существующее умирает и
рождается одновременно, в нем слиты прошлое и будущее, устаревшее и юное,
старая правда и новая правда. И какую бы малую часть существующего мы бы ни
взяли, мы найдем в ней то же слияние. И это слияние глубоко динамично: все
существующее - как целое, так и каждая часть его, - становится, и потому
смешно (как все становящееся), но смешно-насмешливо-радостно.
Мы разберем два эпизода из Рабле, где слияние хвалы-брани дано с
особенною простотою и наглядностью, затем коснемся ряда других аналогичных
явлений и некоторых общих источников их.
В "Третьей книге" есть такой эпизод: Панург, удрученный неразрешенными
вопросами о своей женитьбе, запутавшийся в неблагоприятных для него ответах,
полученных путем гаданий, обращается к брату Жану с мольбой о совете и
решении. Эту