Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
кое
стеколышко, колюче потрескивал новорожденный ледок на лужах, и сердцу
отцовскому становилось больно.
Анфиса же долго мучилась бессонницей. Всю ночь сама себя спрашивала и не
могла ясный ответ сыскать: почему вдруг заныло ее сердце, почему милый
мальчик на мысли всплыл неведомо откуда, так вот, вдруг?
И запомнила она этот вечер, эту ночь странную, и не хотела бы запоминать,
но, помимо ее воли, не спросись ее, велел кто-то запомнить на всю ее,
Анфисину, неспокойную жизнь-учасчь.
"Жив ли?"
***
Ночевал в эту глухую ночь в доме Громовых какой-то вшивый бродяга Иван
Непомнящий. Пожалуй, и не пустила бы к себе за порог такого гостя Марья
Кирилловна, да приказчик Илья Сохатых с купеческой кухаркой, краснощекой
Варварушкой, упросили: пусти да пусти, может, он в самых тех краях слонялся.
Бродяга, что монах, сытно поесть на дармовщинку любит. Бражничал на
дармовщинку бродяга бородатый за поздним ночным столом, чавкал жареную на
бараньем сале картошку, мамонил пшеничный каравай и хриплым, пропитым
голосом повествовал сидевшей на лавке, в грустной позе, Марье Кирилловне.
- Как же мне, барыня-сударыня, не знать? Я все знаю до тонкости. И
тунгусишек знаю. Тунгус - что зверь... Орда, и больше никаких. Он
смирный-смирный, а тут нападет на него блажной стих, - возьмет да и
пристрелит.
Марья Кирилловна качает головой.
- Неужели ты в самых тех местах был, на Угрюм-реке?
- В тех не в тех, а около. Кха-кха!
- Не подавись, нажрешься... Куда спешишь? - засмеялся пришедший на беседу
из своей маленькой комнатки веснушчатый Илья Сохатых.
- Кабы бражки чуток, - прохрипел бродяга, - рассказал бы я вам один
случай... Кха!
Сходила Марья Кирилловна в свои покои, поставила пред бродягой стакан
вина.
- Лет пять тому, - начал Иван Непомняший, жадно проглотив огненную жижу,
- вот, вроде как твой сын, поехал купец с товаром в тайгу и подручного
прихватил с собой. Дело. Уехал, как в воду канул, и теперича все ездит. В
третьем годе проходил я в тех местах, слышал - нашли быдто охотники костер,
а в костре два шкелета. Дело. Надо полагать, это торговые и есть. Вот тут
как... Кха!
- Царство небесное, - перекрестилась набожная хозяйка. - Как же это их,
за что же?
- За горло, мать, барыня-сударыня... За машинку! Сперва одного в костер
башкбй, а тут и другого тем же побытом...
Марья Кирилловна скорбно посмотрела с мольбой на потемневшую икону, а
Илья Сохатых крикнул:
- Брехун ты, братец мой, бестия... Я сам из тайги. Поболе твоего
тунгусов-то знаю. Только людей зря пугаешь, мохнорылый.
Бродяга в горячем споре клялся и божился, лез целовать икону и в такой
азарт вошел, что начал явную нелепицу нести: чуть ли не сам он помогал
тунгусам купцов в костер кидать.
Варварушка смеялась, Илья кричал:
- Вот ужо хозяин приедет, он те, бестия, накостыляет! Мистик какой,
дьявол.
Однако мохнорылому этому бестии Марья Кирилловна поверила нутром и всю
ночь не могла отделаться от душевного беспокойства, охватившего ее: всю ночь
стоял перед нею, в мыслях, Прохор, сын, и говорил ей: "Молись, матушка,
молись, мне тяжко". В своей спальне, невеликой комнатке, пропахшей ладаном,
богородицыной травкой и водкой, - проспиртовавшийся Петр Данилыч, по случаю
холодов, перекочевал с террасы на покой сюда, - Марья Кирилловна зажгла
лампадку перед богатым уставленным серебряными иконами кивотом и усердно, в
больших слезах молилась богородице и апостолу Прохору - да сохранят во
здравии страждущего и путешествующего.
- Эй, господи, помоги, услышь!
А в кухне троица: бродяга с Ильей Сохатых да стряпуха; лишь заперлась на
всю ночь Марья Кирилловна, стали бражничать: чай да наливка, у Варвары в
печке купецкий пирог стоит, сам-то вряд ли будет жрать, поди сам-то на
карачках от своей крали приползет, тьфу, тьфу!
Показывает приказчик запретные карючки: хохочет бродяга, Варварушка
голосисто заливается. Илья Сохатых анекдотец забористый расскажет, бродяга
пуще загнет - уши вянут - шум, хохот, наливка к концу идет.
А через стену Марья Кирилловна шепчет, не переставая:
- Богородица, сохрани... Заступница, избавь... - И ноет-ноет ее сердце.
Утром в столовой ни с того ни с сего настенное зеркало пополам треснуло.
Пила в это время Марья Кирилловна чай, самовар пары пускал. Но и вчера целый
день самовар пары пускал на зеркало, а вот сегодня...
- Умер! Батюшки мои!.. - побелела Марья Кирилловна да скорее на кухню:
- Варварушка, матушка... Знать-то, с Прошенькой неладно... Зеркало
треснуло напополам... Боже мой, боже!
У стряпухи с наливки голову разносит. Не разобрав, в чем дело, завыла
стряпуха в голос:
- Уж не стафет ли черный сиганул к тебе в окно... Ой-ти мнешеньки!..
- Зеркало напополам... Поди-ка взгляни скорей.
- Ой-ти мнешеньки!.. И чего же мне глядеться-то? Только по рюмочке и
выпила... Я за компанство... Уж извините... Бродяжка все...
Посмотрела на нее в упор сквозь слезы Марья Кирилловна, принюхалась к
винному угару и, махнув рукой, в печали вышла. Накинула турецкий полушалок
да к отцу Ипату, священнику.
Отец Ипат вставал до свету: он уже позавтракал тертой редькой с квасом и
теперь, рыгая и посвистывая на веселый лад, мастерил под навесом ульи. В
работящих руках пила визжала, белая крупа опилок падала на валеные сапоги,
на отвердевшую под утренником землю.
- Зело борзо, - кратко заключил отец Ипат тревожную речь купчихи. - Что
ж, можно и обедню... Отчего ж нельзя? А панихиду ты брось. Ни к чему это...
О здравии надо.
Потом, наклонясь к самому ее уху, хотя возле никого не было, отец Ипат,
улыбаясь живыми глазами, тихо заговорил:
- Вьюнош вернется, не горюй. А вот сам-то твой... Неладно чего-то... Уж
очень он яро принялся. Соблазн! Марья Кирилловна вынула платок и
засморкалась.
- Знаешь что? - продолжал отец Ипат. - Только ты ни гу-гу. С глазу на
глаз с тобой мы. Жаль мне тебя, Кирилловна.
- А что же, батюшка?
- Ведь сам-то, - совсем тихо стал говорить отец Ипат, - сам-то
разводиться с тобой хочет. Да ты не сморкайся, погоди... Не плачь, ради
Христа... Ну, да это ему не удастся... Врет! Законы на этот счет у нас
крутые: "Аще бог сочетал, человек да не разлучает". А все-таки упреждаю. Ухо
востро держи.
Не старые, совсем еще не старые ноги Марьи Кирилловны, - ей всего
тридцать шестая осень шла, - подгибались по-старушечьи, когда брела она
домой от отца Ипата. В душе копилась злоба, но душа ее подобна решету: вся
злоба иссякала тут же, вместе со слезами, лишь горе оседало на донышко,
капелька по капельке росло, росло.
Подошла к дому, смотрит, два мужика ведут в крыльцо пьяного Петра
Данилыча.
- Господи, ни свет ни заря! - всплеснула Марья Кирилловна руками.
- Это со вчерашнего, - улыбаясь рыжей бородищей, пробасил Силантий,
растреклятой Анфисы сосед-шабер.
- Эх, Петр Данилыч, Петр Данилыч! - укорчиво начала Марья Кирилловна,
когда вдвоем осталась с мужем.
- Ну! Заныла, зубная боль...
- В доме зеркало треснуло, погляди-ка... Примета самая худая...
Прошенька-то наш, господи...
- Молчать! - крикнул Петр Данилыч, покачиваясь среди комнаты. - Не в
Прошеньке тут дело... Вот ты-то когда сдохнешь, зубная боль, ты-то?
- А что я тебе, поперек дороги?
- Да! Прочь с моей дороги! Ух, ты! - он замахнулся грузным стулом под
чехлом, Марья Кирилловна выбежала вон, и купец со всего маху пустил стул в
зеркало:
- Нна! Вот тебе твоя примета!
И под звон посыпавшихся осколков крикнул:
- Водки! Огурцов! Эй, Илюха! Приказчик, как из-под земли, вынырнул из
коридора и, услужливо лебезя перед хозяином, повел его.
- Ты куда меня, в спальню?
- Так точно. Потому вам надобен полный покой и отдых, как в благородных
воспитанных домах.
- Хе-хе-хе!.. Ну, ладно, Илюха... Ты молодец у меня. Ты признаешь во мне
полного коммерсанта? А?
- Господи, с такими-то капиталами?! Как же иначе может быть? Вы в нашем
городу были бы без малого первым... Пардон-Купец, оглаживая самодовольно
бороду и прикрякивая, сел на кровать:
- Разувай!..
Приказчик подобрал манжеты и с брезгливой миной, которую он старался
скрыть в масленой улыбке, стал стаскивать измазанные свежим навозом сапоги.
- Ишь ты, кудряш какой! Ты, Илюха, счастливый - Кудрявым, говорят, везет.
- Вполне ясно, Петр Данилыч... Ужасно мне везет. Пардон...
- Та-ак. С покрова еще прибавлю тебе пятерку в месяц. А ежели в мой
антирес войдешь, сразу четвертную надбавлю. Министром станешь жить! Понял?
- Мирси. А в чем же ваш антирес будет состоять? Хозяин поднял на него
припухшие глаза и хрипло засмеялся:
- Так я тебе, дураку, и сказал... Не маленький, поди. Можешь сам
догадаться. Эх ты, раскудрявая твоя башка со вшами!
- Мирси, - ухмыльнулся Илья, вытирая о ковер испачканные руки. - Больше
ничего не изволите приказать? - и пошел к двери.
- Стой, погоди! Вот что: слетай единым махом к Анфисе Петровне и выразись
ученым манером, что так, мол, и так, что хозяин, мол, кутил всю ночь с
немцем-мельником, что, мол, о сыне скучает... Нет, этого не надо... А что,
мол, желает ей покойной ночи... Понял? Ну, как ты это все сопоставишь, а?
- А очень просто, - откашлялся Илья. - Его степенство, господин
коммерсант такой-то, шлет...
- То есть как такой-то?.. Ах ты, сволочь!..
- Дак это же, Петр Данилыч, только так говорится. Провозглашу, как
архиерейский дьякон, полный почетный титул ваш. Ну, а почему же вы насчет
времени изволили сбиться, осмеливаюсь доложить? Приказываете сказать госпоже
Козыревой покойной ночи, а теперича у нас самое настоящее утро, и снежок
идет... Пардон...
- То есть как утро? Что ты мелешь?
- Полный факт. Комментарии излишни...
- Давай в таком разе сапоги... Надо магазин отворять.
- Что вы!.. Ложитесь спать... Вам требуется освежить все мозги сонным
положением. А я, как бог Саваоф, сейчас спущу шторы, и будет ночь.
- Хы, черт какой!.. Ну, действуй, коли так.
Только приказчик за дверь:
- Стой, вернись! - вскричал купец каким-то поглупевшим голосом. - А что,
Илюха, тебе моя баба нравится?
Тот вспыхнул и наморщил лоб.
- То есть которая, Петр Данилыч?
- Дурак какой ты, Илюха! А? Ну, ступай теперя... И ежели аппетит есть,
ничего, действуй... Соблюдешь мой антирес, озолочу. А каков этот самый
антирес, кумекай сам.
Оставшись один, Петр Данилыч то вздыхал, то улыбался. Взгляд его
скользнул по образу, где помигивал в белой полутьме огонек лампадки, и купец
вдруг засопел:
- Прошка, голубь!.. Спаси тебя Христос. Через все его лицо катились
слезы.
14
В два ясных дня согнало с берегов весь снег, и Угрюм-река синела под
солнцем холодным блеском.
Путники все еще не могли изжить того острого ощущения, что, словно ножом,
полоснуло их при спуске через порог.
- Жжжи! - и нету, - улыбался Ибрагим. Все еще в ушах мерещился рев диких
волн, и неостывшие души путников были под обаяньем чуда.
- Напролом пойдешь - всегда цел будешь. Забоишься - пропал твоя... -
поучал черкес.
Солнце и торопливая быстрина реки делали свое дело. Вера в успех была
очевидна. Что ж, еще каких-нибудь недели три и - город Крайск. Черт возьми,
как все-таки хорошо, как радостно жить на свете!
- Хватит ли нам припасов, Ибрагим? Пороху, дроби совсем пустяки.
- Хватит...
Тихим вечером закат был красный с желтыми закрайками.
- Ветер будет, - сказал Ибрагим. - Примечай. Действительно, с полуночи
разыгрался ветер. Пришлось причалить шитик крепко-накрепко: волны с плеском
ударяли в его борта, и тайга по берегам шумела.
Продрогшие путники пробудились рано. На песчаных отмелях крутил песок,
словно зимней порой вьюга, и вся река - в свирепых беляках.
- Встречный!.. Вот это - дрянь, - сказал Прохор.
- Проплывем плесо, может повернет река. Небо было безоблачно. Угрюм-река
мощна. Шитик взял на самую середину. Ветер бил прямо в нос. Течение под
ветром как будто остановилось, путники еле подавались вниз.
После сильной часовой работы Прохор взглянул назад: сизый дым от костра
совсем близко. Черкес сошел с кормы и тоже сел в греби. Шитик пошел ходчее.
Но вот миновали шиверу с торчавшими камнями, и дальше началось тихое плесо.
Шитик почти остановился. Ветер, бушуя, рвал с налету. Мачта дрожала, хлестал
и трепался на ней красно-белый флаг. Было нестерпимо холодно, ветер с шумом
врывался в рукава и хозяйничал под одеждой, охлаждая тело.
По прибрежным кустам путники заметили, что шитик гонит встреч течения.
- Взад идем. Налегай, Прошка! - Но не хватало сил, шитик настойчиво
влекло обратно.
- Попробуем бечевой.
В лямку впрягся Ибрагим, и, падая на ветер, побуровил шитик.
Прохор пытался разжечь сделанный в носу очаг, чтобы согреть онемевшие
руки, но тщетно: ветер задувал огонь.
С приплеска несло песок, больно стегало в лицо, ослепляя воспаленные
глаза. Защурившись и низко опустив голову, Ибрагим напряг всю силу, дышал,
как конь, но шитик подавался туго.
- Ну-ка ты, Прошка!.. Устал. - Он бросил лямку и, шатаясь от изнеможения,
пошел к шитику. Его одежду полосовал ветер, и концы белого башлыка, как две
седые косы, стлались по воздуху горизонтально.
До самого вечера без толку бились на одном и том же месте. На другой день
то же: солнце, ураганный ветер, беляки. И тайга шумела угрожающе. В путь не
выходили: напрасный труд.
На третий день то же.
Вместе с остатками сухарей, крупы и пороха уверенность в успехе
пропадала, наяву стал сниться нехороший сон...
В пятом дне пробовали вывести шитик на середину. Трещали крепкие весла,
скорготали, как нежить, холодные уключины. За шесты взялись, со всех сил
упирались в дно, шесты гнулись в дугу, но вода была густа, как тесто, и
упруга. У черкеса с треском обломился шест, и он плашмя упал в ледяную воду.
Этим кончилась попытка. Снова костер на берегу, злоба в сердце и
пробудившееся тайное отчаяние.
Подбадривали друг друга:
- Ничего... Вот кончится ветер, полетим стрелой.
- Нычего. Нэ робей!..
Но глаза откровенней языка. Прохор спрашивал черкеса глазами и получал
немой ответ: "Плохо, Прошка!"
***
Мучительная неделя кончилась. И, как садиться солнцу, - ветер стих.
И, радость за радостью, - сон на веселое пошел: вдруг увидали оба: стоит
у воды, возле залома, в меховой парке тунгус.
- Бойе, милый, здравствуй! - чуть не плача от радости, вскричал Прохор.
- Здраста, твоя-моя...
Тунгус пожилой, безусый, сзади болталась черная косичка, глаза
удивленно-испуганно щурились на подошедших.
- Ты реку хорошо знаешь?
- Знай... Наскрозь знай... Да-алеко!.. Конец знай...
- Когда мы выплывем? - спросил Прохор и, затаив дыханье, ждал.
- Не выплывешь. Вот маленько, и все заморозится... Кирепко.
- Как же нам быть? - робкий задал Прохор вопрос.
- Вылазь... Перезимуешь. Пойдем тайгам... Эге...
- Мы плыть хотим! - крикнул Прохор.
- Сдохнешь, - спокойно сказал тунгус и стал усиленно раскуривать трубку.
- Ведь недалеко?
- Да-а-леко. Мороз ужо, синильга. Пурга... Эге... Самый смерть.
- Проводи нас до Крайска. Сколько хочешь, дам.
- Нет... Моя не хочет... Мало-мало дожидай весна, тогда можно... Вода
большой живет, бистерь... Пять дней допрет. Крайск - на другой реке стоит.
- Бойе, голубчик, ну, милый, - нежно заговорил Прохор, взял тунгуса за
рукав, ласково, по-детски смотрит в его узкие, прищуренные глаза. - Бойе,
мать у меня там на родине... Отец... Мать умрет, подумает, что пропал я.
Ради бога, бойе, проводи нас.
- Нет, моя не хочет.
- Зарр-эжу! - вдруг гаркнул черкес и, схватив тунгуса за шиворот,
взмахнул кинжалом.
Тунгус сразу на землю и, обороняясь, заслонился вскинутой рукой.
- Иди!
- Куда тащишь?
- Иди!
За ужином ничего не говорили, на душе у двоих был праздник, у третьего
зачинался страшный сон. Тунгус не притронулся к пище.
- Нэ скучай, Прошка, - тихо ворчал Ибрагим, подталкивая юношу в бок. -
Доведет... Реку знает. Приказать будэм.
Тунгус свирепо на них посматривал, озирался на утонувшую во мраке тайгу,
посвистывал призывным посвистом и что-то зло бубнил. Прохор пробовал
заговорить с ним, но тот тряс головой:
- Моя не понимает, - и упорно молчал. Черкес уложил тунгуса спать, он
крепко скрутил назад его руки веревками и привязал к стоявшему у самого
костра дереву:
- Попробуй убеги теперича. - И вновь погрозил кинжалом:
- Эва!.. Цх!..
Темно-бронзовое лицо тунгуса плаксиво морщилось, он пофыркивал носом и
говорил сердито, отрывисто:
- Пошто злой?.. Кудо злой... Пошто мучишь! Эге...
- Эва! - грозил черкес кинжалом.
- Доплывем, бойе, до Крайска, всего тебе дам: чаю, сахару, пороху...
- Дурак! - крикнул тунгус и весь ощетинился, как рысь. - Дурак! Как моя
назад попадиль будет?! Баба здесь, олени здесь, все здесь... Пожальста,
отпускай, пошто крепко путал? Тьфу!
Он рвался, грыз зубами веревки и, в бессильной злобе, горько завыл на всю
тайгу.
- А это видышь? - сказал Ибрагим плутоватым голосом и, прищелкивая
языком, стал наливать спирт в синий пузатенький стаканчик.
Тунгус вдруг смолк, глаза заблестели, и - словно сбросил маску -
заплаканное лицо его во всю ширь заулыбалось:
- Эге! Винка! Винка! Дай скорей! Дай твоя-моя... Само слядко. - Он весь,
как горький пьяница, дрожал, пуская слюни.
- А поведешь нас?
- Поведешь! Как не поведешь. Твоя-моя... Само слядко. Давай еще скорей!..
Как не поведет, конечно, поведет... Вот только утром он сходит в свое
стойбище, захватит с собой припас, захватит ружье, велит бабе одной
кочевать, велит ей белку, сохатого бить... Поди, он тоже человек, он
понимает... Как это можно людей бросить наобум: тайга, борони бог! Неминучая
смерть придет: никуда отсюда не выйдешь, смерть. А в Крайске ему все
знакомо: купцы знакомы, чиновник знаком, еще самый главный начальник знаком,
Степка Иваныч.., у него пуговицы ясны, усищи во какие, сбоку ножик во, до
самой до земли!.. Очень хорошо знаком ему Степка Иваныч, главный, имал,
хватал, пьяного за ноги в тюрьму волок, по мордам бил:
- Пилицейской...
Ибрагим улыбался. Прохор хмурил лоб и, разглядывая болтливого тунгуса,
был неспокоен. Ибрагим угощал тунгуса спиртом, сам пил; угощал его чаем,
кашей, сам ел. Подвыпивший тунгус сюсюкал, хохотал: он очень богат, все это
место - его, и еще двадцать дней иди во все стороны, - все его... Оленей у
него больше, чем в горсти песчинок... Он князь, он в тайге - самый большущий
человек...
Но все-таки на ночь еще крепче прикрутили его к дереву и завалились на
берегу спать у пылавшего костра.
- Ну, теперь нам не страшно, Ибрагим. Трое... Тунгус знает реку. Да ежели
и зазимуем где, ему известно тут все. Ибрагим, дорогой мой, милый!..
- Ничего, кунак, ничего. Теперича хорошо.
- Матушка... Эх, матушка!.. Как она обрадуется. Вот-то заживем,
Ибрагим!..
- Заживем, джигит...
- Окрепну годами - буду богатый, знатный... Буду честно жить.
- Знаю, богатый будышь, знатный будышь... Честный - трудно, Прошка.
- Буду!.. А приедем в Крайск, пирожных купим... Сто штук, Ибрагим!..
Очень я люблю пирожные...
- Шашлык будым делать... Чурэк печь. Пилав любым. Чеснок класть будым,
кышмышь.
Сон черкеса крепкий, непробудный. Прохор слышал во сне звуки: пели,
спорили, бранились и вновь пели стройно безликие, звали