Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
нием
сцепиться с ним.
- Что-что-что? - повернулась вокруг оси, крикнула копна. - Эй, рыжий!
Подай-ка сюда книжку! Вот посмотрим... Я знаю тебя, голубчика... Ты Фарков?
Знаю... Ты мне больше сотни должен.
- Ни шиша я тебе не должен . Ты в десять раз дороже накладываешь против
настоящего... Ты нас процентой задавил... Ты...
- Что-что-что?!
Прохор направился к политическим. Как-то в городе он ходил со знакомым
студентом на сходку молодежи. Там были и политики. С жаром, справедливо
говорили, пели, ругали начальство, порядки. Да как хлестко, как правильно!
Прохору очень тогда все понравилось; он о многом расспрашивал студента,
который дал ему кой-какие книжечки, правда, очень непонятные и скучные.
Прохор кое-как перечитал их и возвратил, ничего почти не запомнив.
- Здравствуйте!
Все посмотрели на его высокую фигуру, на гордо поднятую голову с зоркими
глазами. Прохор протянул им портсигар. Закурили.
- И охота вам этого черта на себе тащить, - начал Прохор, - пристукнули
бы его где-нибудь.
Все ласково улыбнулись, а тот, что в шляпе, сказал, вздохнув:
- Если начнешь пухнуть с голоду, на все согласишься. Чалдоны на работу не
берут, да мы и не можем: тайгу корчевать да новину распахивать где ж нам.
Прохор взглянул на его бледное, в черной бороде, лицо, на белые вспухшие
от комариных укусов руки, к которым плохо приставал загар.
- Я, например, бухгалтер, а товарищ мой - фармацевт, - сказал другой,
тщедушный, маленький, - а вот этот человек - юрист, известное дело, мы к
мужичьему труду не приспособлены. А вам сколько лет, товарищ?
- Двадцать, - соврал Прохор, и все поверили ему. - Я тоже купец, - сказал
он. - Может быть, сюда приеду работать... Но я дело иначе поведу.
Тот, что в шляпе, безнадежно махнул рукой, но все-таки полюбопытствовал:
- А как же?
- Прежде всего этого бегемота и всех мерзавцев, что грабят мужиков, в
омуте утоплю... А потом... В это время у куста страшно заорали:
- Жулик!
- Нет, ты жулик!.. Вот кто!
Фарков стоял прямой, как столб, длинные его руки покачивались. Возле него
подпрыгивал запыхавшийся толстяк и тыкал в его лицо раскрытой книжкой:
- Вот запись! На-на! В тюрьма!.. На поселенье!..
- Тьфу, твоя запись! - свирепо плюнул Фарков на книжку.
Толстяк, припрыгнув, ударил Фаркова в подбородок, тот с размаху ткнул
кулаком в тугое брюхо. Толстяк отпрыгнул, пригнул голову и, быстро крутя
кулаками, двинулся, как вепрь, к противнику. Тот грохнул кулаком по жирной
спинище, как по тесту, но тотчас же от хлесткого удара слетел с ног.
- Ага-а! Так твою в тартынку!
Все слилось в ревущую неразбериху: вот меж ногами Фаркова хрипит и
закатывает глаза налившаяся кровью голова армянина; вот сам Фарков, царапая
скрюченными руками землю, юлит, как большой ящер, выползая из-под рухнувшей
на него горы. Облаком взметнул песок, с хрустом шебаршит щебень; головни и
горящие сучья, словно жар-птица, летят из костра куда попало.
- Довольно! - во всю мочь вскричал Прохор и бросился их разнимать.
- Баста, - грузно поднялся толстяк, как свекла красный, и стал вправлять
в штаны выбившуюся разодранную рубаху. - Будешь?!
Фарков молча схватил весло и опоясал толстяка по широкому седалищу.
Звонкий, хлесткий, как пощечина, удар враз покрылся дружным смехом. Армянин
схватился за вспыхнувший от удара зад, плюнул в Фаркова и скомандовал:
- Эй вы, к шитику! - И прокричал с подушек, потрясая распущенным зонтом:
- В острог, сукин ты сын, в острог! Есть свидетели!
Забурлила вода, захлюпали натруженные ноги, дальше, призрачней, и все
потонуло в мутной синеве. Только слышалось: "Тяни-тяни!" и терпкая, как
турецкий перец, ругань.
Прохор долго грустно смотрел туда, где скрылся чертов призрак, потом
подошел к потухшему костру. Фарков теплым чаем тщательно промывал подбитый в
свалке глаз.
Вдруг в соседнем кусту зашевелилось - приподнялся Ибрагим и посмотрел на
солнце.
- Никак проспали?
- Кто проспал-то? - засмеялся Прохор. - Тут целая война была... Неужто не
слыхал?
- Чего врешь, - мрачно отозвался черкес. - Какой война?
- Вот так дрых! - крикнул Фарков. - Вишь, даже глаз мне подбить могли...
Война и есть. Ведь тебя истоптали было. Кувыркались через тебя.
- Чего врешь! - Ибрагим насупил брови и сердито ворочал белками. -
Мертвый я, что ли? - Большая лысина его сияла.
Прохор с Фарковым закатились хохотом. Ибрагим икнул и хмуро потянулся к
чайнику.
10
Август перевалил за середину. Северное лето шло к концу. Вода сделалась
холодной, отливала сталью. На осине и прибрежных тальниках появились блеклые
листы; они трепетали при ветре, как крылья желтых птиц. Удивительно
прозрачный воздух делал картину отчетливой, ясной. Издали можно было видеть,
как рдеют под солнцем гроздья рябины и боярки. Тишина стала чуткой, жадной
до звуков. Крик далекой иволги звучал почти рядом с Прохором; слышно было,
как крадется лиса сквозь чащу. Четко плыли в ночи монотонные рыданья сов. А
ружейный выстрел напоминал громовой раскат; он долго гудел и рассыпался по
граням гористых берегов.
Угрюм-река все еще продолжала быть капризной, несговорчивой. В ее природе
- нечто дикое, коварное. Вот приветливо улыбнется она, откроет меж зеленых
берегов узкое прямое плесо: "Плывите, дорогие гости, добрый путь!" - и
шитик, сверкая веслами, беспечально движется в заманчивую даль. Но вдруг, за
поворотом, нежданно расширит свое русло, станет непроходимо мелкой, быстрой.
Стремительный поток подхватывает шитик и с предательским треском сажает на
мель. А вода, шумно перекатываясь по усеянному булыжниками дну,
издевательски хохочет над путниками, как ловкий шулер над простоватым
игроком. Тогда путники, раздевшись, долго с проклятиями бродят по холодной
воде, меряют глубину, ворочают булыги, пока не отыщут ход.
И снова тихое, улыбчивое плесо, и снова ему на смену непроходимый перекат
или порог. Так изо дня в день. Шиверы, пороги, перекаты, запечки, осередыши.
А время шло, не останавливаясь. Парус у времени крепок, пути извечны, предел
ему - беспредельный в пространстве океан.
Ибрагим от раздраженья пожелтел; он скрежетал зубами и ругался, а белки
выпуклых его глаз в минуты гнева наливались желчью. Прохор обкладывал
Фаркова мужичьей бранью, словно тот был виноват во всем.
- Ну, и река! Что это за река? Перекат на перекате! Глупая какая-то!..
Столько времени теряем...
- Река бедовая, свирепая... Уж бог создал ее так, - спокойно говорит
Фарков. - Она все равно, как человечья жизнь: поди пойми ее. Поэтому
называется: Угрюм-река. Точь-в-точь как жизнь людская. Да.
Однажды, перед тем как пуститься в путь, Фарков сказал, кивнув за реку на
лысую, стоявшую вблизи берега сопку:
- Извольте посмотреть... Вот мы от этой сопки, значит, поплывем, будем
плыть весь день, а к ночи, ежели благополучно, опять к ней, только с другого
бока.
- Зачем?
- А так уж, значит, матушка-река протекла, - поспешно стал пояснять
Фарков - На пути три огромадных загогулины делает она, по-нашему, три мега.
Напетляла она тут верст семьдесят с гаком, а ежели прямо сухопутьем -
полторы версты.
Ибрагим покрутил головой и плюнул Прохор высадился на противоположном
берегу и, отпустив шитик, направился таежной целиной к сопке.
***
Вот он на плоской, как стол, безлесной вершине. Какая высь! Перед ним
сразу открылись неоглядные просторы.
Был ранний час. Восток окрасился зарею, из-под земли, из таежных дебрей
вздымался нежными лучами свет. Лицо тайги, приподнятое к небу, было
темно-зеленое, угрюмое - ночные тени еще не сползли с него. Тихо. Воздух не
шелохнется. Прохор слышит, как тикают его часы. На душе его неспокойно. Там,
внизу, в обществе Ибрагима и Фаркова, он за последнее время все чаще и чаще
стал замечать в себе тревогу; он ощущал ее смутно, неопределенно, будто
невнятный предостерегающий чей-то шепот, но в работе всегда забывал о ней. А
вот здесь, сейчас, наедине с собою, открытый всем четырем ветрам, Прохор
вновь узнал эту назойливую гостью; она резко постучала в дверь его души, она
замутила его сердце каким-то гнетущим предчувствием. Ему вспомнился отец,
вспомнилась мать, плачущая горько и благословляющая его в опасный путь
большим благословением: "Прошенька, голубчик мой... Да сохранит тебя
господь". В то время Прохор - юное, неискушенное дитя - только улыбнулся.
Теперь же был у него за плечами опыт: трудный пройденный путь сулил впереди
бесконечные лишенья. Скоро они останутся вдвоем с черкесом среди безлюдной
неизведанной реки, скоро пойдут по воде туманы, а там и снег, зима. Что
делать? Может быть, назад? И вот лишь в этот миг юноша ясно и отчетливо
уразумел кровную тревогу своей матери: "Прошенька... Да сохранит тебя
господь".
Прохор это вспомнил, перечувствовал, не раз вздохнул. Так неужели впереди
погибель? И пало в мысль желание усердно помолиться, попросить у бога
милости: да пошлет ангела-покровителя, да сделает путь его счастливым. С
благоговением опустился он на покрытые росой каменные плиты, припал лицом к
земле. Он усиленно морщил лоб, вздыхал, стараясь вызвать слезы, но кто-то
мешал ему сосредоточиться; он плохо слышал слова молитвы, которые шептали
его губы. "Ангел мой святый, хранителю души и тела моего..." Да, да. Это
она, это они мешают обе - Таня и прекрасная шаманка. Греховно улыбаются,
влекут его к себе... "Хранителю мой святый, вся ми прости, елико согреших
словом, делом, помышлением..." Однако молитва не помогала: в душе хандра,
развал.
Но вот в его глаза ударил новорожденный свет. И обманные призраки враз
исчезли. Прохор быстро вскочил и закричал громко, торжественно, от всего
сердца:
- Солнышко! Солнышко!
Свежими лучами брызнуло солнце в молодую душу, смятенья - как не бывало.
- Здравствуй, солнышко! - Прохор больше ничего не мог сказать, его губы
прыгали. Он чувствовал в этих живительных лучах крепкого помощника, душа его
наполнилась надеждой и уверенностью.
- Ты и черкес... Вас двое . Ничего не боюсь я... Солнышко!
Дыхание Прохора сделалось ровным, неторопливым, кровь в сердце
успокоилась: он вытер слезы и долго любовался расстилавшимися пред ним
далями.
Прохладным, еще не разгоревшимся костром солнце медленно всплывало в
бледном небе, пологие лучи его вяло блуждали по шапкам леса, покрывавшим
склоны и вершины гор. И все, что никло в дреме головой, теперь раскрывало
глаза, пробуждалось.
Пробудился воздух, свежие ветерки взвихрились над тайгой, шелковым
шорохом прошумели хвои осанну лучезарному властителю земли и - вновь тишина.
Только слышатся хорьканье игривой белки и гордый клекот орла. Белка беспечно
скачет с сучка на сучок, распустив свой пушистый хвост; вот она облюбовала
шишку с орехами, - господи благослови! - поест сейчас. Но орлиные когти до
самого сердца вонзились в теплый ужаснувшийся комок, и бисерные глаза
зверька навек закрылись.
Прохор вскинул ружье, и - бах! - орлиная голова слетела с легких плеч, и
владыка птиц камнем рухнул в пропасть. Рявкнул медведь в логу; он поднял
оскаленную морду на прозвучавший выстрел и отхаркнулся кровью оленя,
которого он только что задрал у холодного ключа. И началось, и началось...
Кровь, трепет, смерть во славу жизни. Железный закон вступил в свои права.
А солнце движется своей чредой... Какое ему дело, что творится где-то
там, в земном ничтожном мире. Равнодушное, без злой воли, радости и гнева,
оно все жарче, все сильней разжигает свой костер.
***
Прохор медлил уходить. Для взора все теперь стало отчетливо и ярко.
Сверкала Угрюм-река. Она казалась отсюда тихим извивным ручейком. "Что это
чернеет на ней маленькой козявкой? Неужели шитик?"
Внизу, недалеко от подножья сопки, вьется тонкая струйка голубого дыма.
"Ага, тунгусское стойбище".
На ярко-зеленой, облитой солнцем поляне торчали тремя маленькими бурыми
колпаками три остроконечных чума.
Прохор закурил папиросу и торопливо стал спускаться с сопки. Он много
слышал от Фаркова об этих лесных людях - тунгусах, но ни разу не видал их
вплотную. Прохору начали попадаться олени. Крепкие, красивые, с раскидистыми
рогами, - шерсть лоснилась под солнцем, черные глаза блестели. А некоторые
были облезлые, новая шерсть еще не отросла, они прихрамывали; на ногах,
повыше копыт, гноились раны, в которых кишели белые черви.
- А-а, люча <Люча - русский.> прибежаль, русак! Здраста, бойе <Бойе -
Друг, приятель.>. Мелкими шажками, приминая белый кудрявый мох, подходил к
нему старик тунгус.
- Здраста! - проговорил он гортанным голосом и потряс протянутую руку
Прохора. - Как попаль, бойе? Торговый, нет? Огненный вода есть, нет? Порох,
дробь, цакар, чай? А? - старик прищурил раскосые узенькие глаза и улыбнулся
всем своим безволосым, в мелких морщинах, лицом.
- Аида! - махнул рукой тунгус, и они пошли. Тонкие стройные ноги старика,
в замшевых длинных унтах, четко отбивали быстрые шаги.
- Куда, бойе, низ бежишь на шитике? - спросил тунгус, когда вышли на
берег.
- В Крайск, старик, в Крайск. Доплывем?
Тунгус удивленно посмотрел на него и потряс головой:
- Нет. Сдохнешь.
Прохор начал возражать, горячо заспорил, но тунгус стоял на своем:
- Совсем твоя дурак... Зима скоро... Шибко далеко, бойе. Боро-ни-и-и бог!
В стойбище жили три семьи. Пылал огромный костер - гуливун, - возле него
суетились бабы, старые и молодые; они стряпали, варили в котлах мясо.
Сухопарый тунгус в грязнейшей рубахе и с длинной черной, как у китайца,
косой ссекал с мертвой оленьей головы рога. В стороне сидела жирная старуха
с голой, неимоверно грязной грудью. Она скребла острым скребком растянутую
оленью шкуру, выделывая из нее замшу - ровдугу. Возле нее стояло сплетенное
из бересты и обмазанное глиной большое корыто, доверху наполненное прокисшей
человеческой мочой, в которой дубилась кожа. Старуха все время что-то
бурчала себе под нос толстым голосом и страшно потела от усилий.
- Э, бойе... Э!.. - она не умела говорить по-русски, но Прохор понял, что
она просит ружье. Глаза ее вспыхнули.
Старик тунгус, все время не покидавший Прохора, сказал ему:
- Это мой баба... Шибко хорошо стрелят.., медведя бил, самого
амикана-батюшку... Шибко много... Борони-и-и бог!.. Вот слепился...
Мало-мало кудой глаз стал...
Старуха вертела в руках ружье, прищелкивала языком, вскидывала на прицел:
"бух-бу-х!" и радовалась, как ребенок.
Над небольшим костром у чума суетилась в работе молодая женщина. Ей жарко
- солнце припекало не на шутку - она по пояс нагая, только грудь кой-как
прикрыта сизым халми <Халми - кожаный нагрудник.>, вышитым бисером и
отороченным лисьим мехом.
В разговорах со стариком Прохор воровским взглядом ощупывал стройную
фигуру женщины - от черных с синим отливом волос до маленьких босых,
покрытых грязью ступней.
- Это мой дочка... - сказал старик. - Мужик сдох, околел маленько. Одна
осталась. Больно худо.., совсем худо. Мальчишку надо, а не рожает... - и
голос старика стал грустным. - Я богатый: много олень, пушнина, да то да
се... Умру, кто хозяин? Ой, шибко мальчишку надо, внука. Вот останься, бойе,
поживи мало-мало. Она шибко жарко обнимат, хе-хе-хе... Борони бог как! Рази
кудой баба? А? Оставайся, любись. Родит мальчишку, уйдешь тогда...
Прохор сконфузился. Молодая вдова, видимо, понимала по-русски. Она
кокетливо изогнула свой тонкий стан, отчего бисерный передник приподнялся, и
украдкой улыбнулась Прохору.
- Какой тебе год? Двасать пьять будет? - спросил старик.
- Нет, семнадцать, - смутился Прохор.
- Ей бог? Тогда не нужно... Семнасать - чего тут... Тьфу твоя дело! -
запыхтел старик.
Прохор покраснел. Тунгуска выпрямилась, опустила глаза, что-то сказала
тихо и вздохнула.
- Может, на шитике шибко большой мужик есть? А? - сюсюкал гортанным
голосом старик. - Шибко надо...
Четыре девочки с любопытством разглядывали Прохора, шептались, тыча по
направлению к нему пальцами, па которых белели серебряные кольца. Потом
вдруг все засмеялись, словно защебетала веселая стая птиц, и кинулись
навстречу высокой молодой девушке - Другой дочка, - сказал старик. - Шибко
молодой... Шибко сладкой. Ну-ка, гляди-ка...
Прохор поклонился ей, сняв шляпу. Но девушка, направляясь с ведром к
реке, прошла молча, даже не взглянула на него. Ее гордо поднятая голова была
в ярко-зеленом тюрбане, оттенявшем смуглый румянец ее щек. Оранжево-огненный
кафтан с красными широкими полосами по борту и подолу плотно облегал гибкую
талию; позванивали и блестели серебряные украшения на груди и чеканные
браслеты, охватившие запястья тонких рук. А ноги - в цветистых, сплошь шитых
бисером сапогах.
Двигалась девушка быстро, чуть подрагивая бедрами, и рдела под солнцем в
своем оранжевом кафтане, как столб пламени.
У Прохора замерло сердце. Он прошептал: "Вот так красавица!.." Ему
захотелось догнать ее.
Старик хлопнул Прохора по плечу, скрипуче засмеялся и прищелкнул языком:
- Скусна! Вот, женись!.. Оставайся: тайгам гулять будешь, амикана-дедушку
промышлять, белковать будешь... А? Все тебе отдам, всех оленей, на!
- Вот года через два приеду, женюсь, - улыбнулся Прохор.
Старик безнадежно засвистал.
- Сейчас женись!.. Чего ты... - И голос его стал серьезным. - Два года
двасать местов будем, не найдешь... Мой сидеть не любит, тайгам гулял, все
смотрел... Чего ты! А девка - самый скус!.. О-о, какой девка!.. Не дай бог,
- старик почмокал и сглотнул, потом потащил Прохора в тайгу. - Вот пойдем,
оленей глядеть будем, хозяйство... Женись, бойе, женись... Верно толкую,
чего ты!
И крикнул:
- Эй, бабы!.. Жрать скорей работай! Гость угощать надо... Шибко скорей!..
***
Ночь надвигалась тихая, звездная, Прохор лежал возле костра на берегу,
поджидал запоздавший шитик. От нечего делать он просматривал записи в своей
книжке. Старик тунгус сообщил ему много любопытных сведений. Он знает
теперь, где кочуют тунгусы и куда выходят они зимой, чтоб обменять богатый
зверовой улов на ничтожную подачку от русских торгашей-грабителей. Прохор
приедет сюда и все устроит по-иному: пусть вздохнет свободно этот
гостеприимный, ласковый народ. Или вот еще: та сопка, на вершине которой он
был утром, оказывается, имеет в себе медь. В его руках кусок металла,
найденного стариком в каменном обрыве сопки. Старик проговорился также и про
золото; тунгусы знают, где оно родится, но не хотят сказать, а то придут,
мол, русские и повыживут из тайги все их племя. Нет, лучше пусть лежит в
земле!
Конечно, Прохор будет здесь работать, проложит широкие дороги, оживит
этот мертвый край, разделает поля, а главное - схватит вот этими руками реку
и выправит ее всю, как тугие кольца огромного удава.
Обязательно, обязательно все будет так. Прохор Громов только начинает
свою жизнь. О, погодите!
Лицо юноши в эту минуту казалось суровым, меж бровями легли глубокие
складки, и старческие приблудыши морщины протянулись от углов губ.
А все-таки, как хороша эта девушка! Вдруг он женится на ней... Мать,
наверное, согласилась бы, а вот отец... Во всяком разе - вернется домой -
поговорит. Ну, и чудак этот старик тунгус. Славный старик, хороший. Разыскал
спирту, напился пьян, угостил Прохора и все уговаривал его остаться в тайге
с его дочкой. Хвалил ее на все лады, а подвыпив, строго приказал дочке
раздеться: пусть бойе посмотрит, это