Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
:
"Может быть, умрет. Хорошо это или худо?" Вечером Прохор зашел к Ибрагиму
- не застал. На кровати сидел Илья и задумчиво перебирал струны гитары.
- Я завтра буду лавку подсчитывать. С утра, - сказал Прохор.
- Чего же ее подсчитывать, - ответил Илья улыбаясь. - И товару-то в ней -
кот наплакал, пустяки. Впрочем, что же, - обиженно вздохнул он.
- Раз мало товару, то тебя гнать надо. Зачем ты нужен нам?
Илья как-то сжался весь, потом, осклабясь, сказал:
- А я, Прохор Петрович, хочу все-таки мадам Козыревой обручальный предлог
сделать. Откровенно верно говорю вам, как другу. Господину приставу имею
наличную возможность поклониться, вроде свата, а ваш папашенька - посаженый
отец.
В глазах Прохора метнулись искрометные огни.
- Она согласна?
- Да, ежели, как говорится, проконстянтировать, то вполне склоняется.
Завтра думаю окончательный переговор произвести с Анфисой Петровной.
Венчальные свечи уже в пути, почтой. И цветы.
- А ежели она упрется? - сердито покрутил Прохор свой чуб.
- Господи, тогда свечи и цветы продам. Да нет, я уверен.
- Женись, женись, черт тебя дери! - сквозь зубы пробурчал Прохор и пошел.
- Так завтра?
- Так точно, вечерком-с, благословляете?
...Петр Данилыч, наконец, поднялся. Прохор сказал ему:
- Я полагаю, отец, Илью Сохатых рассчитать надо.
Я сам сяду в лавку. Ибрагим будет помогать.
- Не твое дело. Я знаю, кто нужен мне, кто не нужен, - сурово сказал
отец. Вечером уехал на мельницу.
- Дня три-четыре пробуду. Работа. Не дожидайте.
***
На другой день Прохор с утра проверял лавку. В кумаче оказалась нехватка
трех кусков.
- А где ж остаток шелковой материи бордо? А где синий креп?
Илья замялся. Прохор схватил кусок ситцу и ударил Илью плашмя по голове:
- Жулик! - Котелок налез приказчику по самый рот.
Илюха окрысился, забрызгал слюнями.
- Это еще неизвестно, кто жулик-то! - крикнул он. - Вы папашу спросите!
Он без счету крале-то своей таскал... Обидно-с!
- Какой крале?
- Всяк знает какой. Анфисе!
- Ах! Твоей будущей жене?
- Может быть-с. - Он прыгавшими пальцами выпрямлял свой котелок. - Такой
замечательный фасон испортить!.. Не разобравши сути, я чуть язык не
прикусил.
Эх, вы, купец! Вы еще и не видывали настоящих-то коммерсантов...
Он долго бубнил, подергивая носиком, но Прохор не слушал. Кто ей подарил
ту кофточку бордо? Отец или Илюха? А впрочем...
- Запирай! - сказал он. - Бакалею перевесим завтра. Шесть часов вечера, а
он еще ничего не ел... Лавка была в крепком амбаре, дома за четыре от них,
на другом углу. Выходя, он видел, как простоволосая, в накинутой на плечи
шали, легким бегом пробежала в их дом Анфиса.
- О, черт! - выругался он. Ему не хотелось с ней встречаться, пошел к
Шапошникову. "И что ей надо? К Илюхе? К жениху? Черт!.."
- Эй, Павлуха! - крикнул он игравшему в рюхи парню. - Сегодня вечером
того.., клюнет... Понял?
- Угу, - ответил, подмигнув, Павлуха и так треснул городок, что рюхи,
трюкнув, взвились, как утки.
Шапошников, весь потный, пыхтел над работой; распяливал на палочках
свежую шкурку бурундука.
- А, ваше степенство!..
- Нет ли у вас чего пожевать, кроме бурундука, конечно?..
- Гусятина есть... Вчера на засидке хорошего дядю срезал. Из Египта
прилетел... Желваки, понимаете, намахал под крыльями.
- А у меня вот, - сказал Прохор и достал бутылку рябиновки, прихваченную
на подсчете лавки.
- Ого! Да вы прогрессируете, товарищ, - от лысины до пят засиял ссыльный,
и борода его вылезла из печи вместе с гусем. - Кушайте.
- Тяжело мне, выпить хочу... - Хи-хи-хи!.. - по-хитрому захихикал
Шапошников и сбросил пенсне. - Если вам тяжело, то как же прочим-то?
- Вы все о бедноте? А мне по-своему тяжело. Тоскливо... По-своему.
- Ага! Мировая скорбь? Хвалю.. Кушайте... Берите со спинки. Да-да.
Выпить? Отлично. Я рябиновку люблю. А не хотите ли водки? Я и водку уважаю.
У меня имеется. Вот чашки. Рюмок нет. Ну, будьте здоровеньки. Растите
большой да толстый. Что? Вы вторую чашку? Сразу?.. Ого-го! - рябиновка
воодушевила его, стал очень разговорчив, даже заикался мало.
***
- Да тебе не уксусу надо, ты не за уксусом пришла, - говорила Варвара
Анфисе, неодобрительно потряхивая головой. - Нету его, уехал.
- Кто? - подняла Анфиса брови.
- Кто-кто... Сам! А тебе кого надо? Эх, девка! Зачем ты мальцу-то нашему,
Прохору-то, голову мутишь? Хоть бы уехала, что ли, с красотой-то со своей. В
городе пышно бы жила. Княгиней была бы, может. Право слово. А тут... Эка, в
деревне жить, в лесу. Илюха, и тот избегался весь, как кот, глядя на тебя.
Эх, девка!.. Красивая ты, право слово.
- Виновата, что ли, я?..
- Эта женщина зачем здесь? - нахмурившись и шумно задышав, спросила
кухарку вошедшая Марья Кирилловна.
- Да за уксусом, - двусмысленно проговорила кухарка.
- Анфиска, - сказала Марья Кирилловна, - мало тебе хозяин-то плюх
надавал?!
- О-о, мы сквитаемся, - задорно-весело и в то же время злобно протянула
Анфиса и пальчиком погрозила чуть. - Я его не так ударю. От моей затрещины
рад будет в прорубь башкой нырнуть... Сквитаемся!
- Иди вон!
- Эх, Марья Кирилловна!.. Вон, - насмешливо проговорила та, вздыхая. -
Тоже - вон. Да захочу, - вашей ноги здесь в три дня не будет... Курица вы, а
не жена...
- Вон! Вон!.. - вне себя закричала хозяйка, схватилась за косяк, и лицо
ее сделалось бессильно-плачущим.
- А вот возьму да и сяду, - захлебываясь своей силой и вызывающе
вскидывая голову, улыбчиво пропела Анфиса и опустилась на край скамьи.
- Нахалка! Потаскуха! Господи, и заступиться некому. - Круто повернулась
Марья Кирилловна, а ей вдогонку закричала Анфиса надрывно:
- Грешно вам, грешно!.. Сроду не была потаскухой! Весело живу, а себя
блюду. Бог свидетель...
***
- ..Вот, допустим, белки, - говорил Шапошников, заплетаясь языком и
ногами. - Это животное стадное, то есть опять вы видите здесь принцип
социальных отношений... Общественность в муравьином царстве тоже известна.
- Ваши муравьи - плевок. Чего они понимают, чего они видят, ползуны
ничтожные?
- Ого! - воскликнул ссыльный и неуклюже повернулся на каблуках. - Да они
побольше нас с вами видят, или, например, пчелы, трутни: у них в каждом
глазу двадцать шесть тысяч глазков сидит, они, может быть, ультрафиолетовые
лучи видят...
- Наплевать мне на лучи-то ихние.
- Или белка... Ведь когда" переселяется белка стадами, она срывает грибы
и нанизывает их на сучья, а сама дальше, дальше, за тыщу верст. Видали на
деревьях черненькие такие грибы, высохшие, великолепные грибы, маслята? А
кому они предназначаются? А? Да тем белкам, которые сзади пойдут, может
быть, через год... Ешь! Это, по-вашему, не общественность?
- Дуры ваши белки.
- А кто же не дурак, позвольте вас спросить?
- Орел.
- Орел? А какая же от орла польза?
- Да черт с ней, с пользой-то, - сказал Прохор, сияя от рябиновки и от
прилива сил. - Орел в облаках. Орел все видит. Куда хочет - летит, что хочет
- делает. Орел - свобода!
- Ого!
- Захочет орел жрать, камнем вниз - и из вашей дуры белки кишки
вывалятся. Захочет - муравьиную кучу крылом сметет. Орел - сила.
- Ого! Да вы, я вижу, индивидуалист.
- Я? Я просто - Прохор Громов.
15
Дома доужинывал в кухне: гусь Шапошникова оказался сух, как беличий
годовалый гриб.
- Отчего это мамаша такая встревоженная? Кухарка стала сплетничать ему
шепотом.
- Так и сказала: "В три дня не будет"? - спросил он. - И мамашу назвала
курицей? Обижала ее?
- Говорю - да.
Он кончил ужин хмуро, молоко выпил на ходу: спешил.
- Куда ты? - спросила Варвара, тревожно глядя в его решившиеся на что-то
глаза.
Он взял ружье, патронташ и вышел:
- Если мамаша спросит, - предупреди, что я с ночевой в избушку. Гуси
летят.
- Не убейся ты! - крикнула вдогонку. - Все с ружьем да с ружьем. Ох,
чего-то сердце у меня... - Вздохнула, разбросала карты по столу и стала
гадать на трефового короля, на Прохора.
А Прохор твердо шел к Анфисе, и каждый шаг его объяснял дороге: "иду
мстить". Ощупал револьвер, нож - все тут. Но пусть не боится Анфиса, это для
гусей, для белок, а может, где и медведь на дыбы всплывет. С Анфисой же
Петровной он поговорит по-хорошему, нельзя же обращаться так с его матерью:
ведь мать! Понимает ли Анфиса: мать! Ну, как с хорошим человеком, как с
сестрой поговорит, а может, выругает ведьму, а может, схватит за длинные
косы да об пол, а может... И взволнованный Прохор пощупал револьвер.
Чем поспешней становились его шаги, тем быстрей сменялись настроения и
нарастала обида за мать, за себя, за обиженную родную кровь свою.
А ее поцелуй в церкви? Сладок, да-да, сладок, смел. Но он не двух по
третьему, он понимает, для чего подпущена эта бабья штучка. Ревность? Петр
Данилыч ей в морду дал?.. Да она рада, стерва, рада.
- Я ей скажу, кто она... С отцом путалась, с Илюхой, с кем придется.
Подстилка. Грязная дрянь...
Двумя прыжками Прохор вбежал на крыльцо, стучит. Но дверь не заперта,
шагнул в сенцы - и лицо в лицо с ней, с этой... Анфиса вскрикнула, горящая
свеча упала из ее руки. Быстро оба наклонились и зашарили во тьме, отыскивая
свечку.
- Совсем и не дожидала вас... Прохор весь - в молчаливой, опасной дрожи.
Руки их елозят по полу, сталкиваются. Горячие какие руки!
- Ой, и не одета я совсем!
Входят в комнату. Анфиса, тяжело дыша, на крюк запирает дверь, торопливо,
рывком - скорей, скорей - спускает занавески. Прохор следит за нею глазами:
- Вот что... Я пришел...
- Сейчас, минутку... Ах, и не одета я совсем!.. Она опять к двери,
сбрасывает крюк, выбегает в тьму, и слышно: один за другим закрываются с
улицы глухие ставни и железные болты лезут, как застывшие гадюки, сквозь
косяки в комнату. "Что она затевает?"
- Что это вы? - строго, надменно спросил он, когда она вошла и снова
заперла за собою дверь. - Я пришел с вами ругаться...
Она стояла в переднем углу;
- Со мной? Ругаться?
- Да! - ударил он ладонью в стол. - Ругаться.
И не успел рта закрыть, Анфиса вихрем к нему на грудь:
- Сокол мой!.. Сокол...
Губы ее духмяны, влажны, как в горячем меду цветы, руки ее - погибель, и
вся она - ураган огня. Но он с силой отстранил ее:
- Что это вы затеваете?..
И снова заволокло все кровавым туманом, и снова глаза, и руки, и эти
проклятые губы жадно ищут его губ.
- Чего же это ты хочешь?! - трусливо крикнул он и, отбросив ее прочь,
большую, сильную, сам покачнулся, упал на широкую лавку, в угол, и, выставив
вперед руки, как бы защищаясь:
- Нахалка!
- Жизнь моя!.. - опустилась Анфиса перед ним на колени и крепко обняла
его. - Ругай, бей, застрели меня. Не жить мне без тебя... Мой!..
- Сумасшедшая! - весь дрожа, рванулся Прохор - и сразу обессилел. Он
уперся ладонями в ее крутые плечи, она вся тянулась к его губам, широкие
рукава капота высоко загнулись, голые розово-белые руки были знойны,
пагубны.
- Иди прочь, Анфиса. Не приставай! - хлипко, томно молил он, проклиная
себя. Вдруг, через силу, он приказал правой руке своей: рука оторвалась от
теплого ее плеча и больно ударила Анфису в щеку:
- Прочь! Уйди!..
Анфиса поднялась с колен и, вся надломившись как-то, мучительно
застонала. Прохор дрожал, все пред глазами его мутилось. Она близко от него,
к нему спиной, косы ее растрепались и упали до поясницы. Она стояла, заломив
вскинутые над головой руки, и от глухих рыданий вся тряслась. Прохор не
знал, что делать, Прохор не мог ничего делать, Прохор был в оцепенении, От
рыдания ее, от заломленных рук и вздрагивающих плеч родились в нем разом и
ненависть и жалость к ней. И общей волной - прямо к его сердцу, и смутилось
сердце, и не знало сердце, какою кровью ударить в душу ей, в какой плен
отдать свой дух. Жалость и ненависть. "Притворяется она или любит?.. Я
ненавижу ее..."
- Анфиса! - позвал он тихо и не знал, что скажет дальше. Она рыдала так
же беззвучно, и так же плескались волной ее косы.
"Притворяется".
- Ты хочешь погубить меня, Анфиса.
Тогда она застонала громко и, хватаясь за дверной косяк, бессильно
опустилась до самого пола, потом привстала на колени и, приникнув головой к
косяку, продолжала стонать.
- Я не могу этого вынести, - сказал Прохор и поднялся. - Я уйду.
"Любит", - решил он.
И пошел было к выходу, медленно, раздумчиво, закрыв рукой глаза.
Остановился. Взглянул на нее через плечо. И так же, как она, вскинув,
заломил над головой руки, как бы ища умом: где настоящий путь? Но сердце -
враг уму. Какой-то общей пронизавшей весь дом бурей оба сорвались, внезапно
с мест, жарко сплелись руками и что-то говорили друг другу непонятное,
целовались. Были поцелуи те сладки и солоны от слез.
- Ты останешься здесь, - говорит она. - Будем тихо ворковать и тихонечко
любоваться друг другом.
- Здесь опасно, - говорит он.
- Отец уехал. Просидит там дня три, - отвечает она. По лицу его пробегает
тень. Она говорит:
- Ты ничего не думай. Я чиста. Я открою тебе всю душу.
- Знаю, - говорит Прохор, и тон его голоса занозой входит в ее сердце.
- А то еще приказчик ваш, - говорит она, боязливо улыбаясь. - Мне он мил,
как обсниманная собака, А так.., жить нечем... Пусто.
Прохор молчит. Молчание его кипуче. Потом говорит, сдерживая гнев:
- А альбомчик? Ты не дарила ему альбомчика на память, с золотом?
Анфиса широко открывает глаза:
- Я? Илюхе?
- Ну, ладно, - уже спокойно отвечает он. - Значит, нахвастывал, подлец!
Сердце его замирает сладостно, нервы напряжены. Прохор вздыхает. "Уйду...
Самое лучшее - немедленно уйти..." Анфиса ставит самовар. "До свиданья!" -
хочет крикнуть он, но голоса нет и тело все в чужом плену. Она за
перегородкой, в другой комнате, бренчит посудой, открывает шкаф, с места на
место переходит. Но непрерывная цепь звуков тех вдруг рвется, и комната
немеет. Только слышатся всхлипывания Анфисы. Прохор с гордостью думает, что
плачет она от счастья. Конечно же, от счастья. "Пожалуйста, пусть не
воображает много-то". И вот вышла лучистая и радостная.
- Давай пить наливочку... Сладкая-сладкая! Сама варила.
Наливка была густа, как кровь, вкусна. Прохор быстро пьянел. Пьянела
Анфиса.
- Останься, милый. Я не пущу тебя.
Это сон. Нет, не сон, обманная дрема. Сквозь сладкую, как мед, дрему
отвечает вяло:
- Так и быть, я останусь. Эту ночь я проведу с тобой. Если хочешь...
Только не здесь, а в лесу, в избушке. Согласна! - спрашивает он, и голос его
взволнованно вздрагивает.
- Согласна... Милый! А ружье оставь здесь. Мы захватим с собой только два
сердца: твое да мое. Ведь так?
- Лишь эту ночь одну... И больше ни-ко-гда!.. Слышишь? Не воображай...
- Милый! Эта ночь будет мне слаще жизни... В эту теплую темную ночь в
весеннем воскресшем мире все купалось в любви. Любовь распускала почки
деревьев, сеяла по лугам цветы, одевала травами землю. Теплые, плодоносные
ветры укрывали весь простор любовной тьмой - целуйтесь, любите, - и сами
целовали мир нежно и тихо от былинки, от тли, до кедра, до каменных скал...
Целуйтесь, любите, славьте природу! Безглазые черви прозрели во тьме -
прозрейте, любите! Змеи, шипя и мигая жалом, свивались в узлы, холодная
кровь их еще более холодела от любовной неги, - змеи, и те любили друг друга
в эту темную ночь. Вот медведь с ревом ошарашил дубиной по черепу другого
медведя, а там схватились в смертном бое еще пяток. Гнется, стонет тайга,
трещит бурелом, и уж на версту взворочена земля; рявкают, ломают когти, и
почва от крови - густая грязь. А медведица, поджав уши, лежит в стороне,
прислушивается и тяжко дышит, высунув язык. По языку течет слюна. Вот волки
воют и грызутся на три круга, всаживая в глотку бешеные клыки. Грызитесь, -
любовь слаще смерти, любовь начало всего! А утром грелась медведица на
солнце, насыщенная новой жизнью, как горячий, сухой песок дождем.
И так - из жизни в жизнь, от наследия гробов, чрез смерть, чрез тьму, из
солнца в солнце, чрез океан времен - передается бытие по безначальному кругу
вечности.
В эту темную теплую ночь и звезды светили ярче, чуткий слух мог уловить
их любовный шепот, звезды дрожали от страсти: вот сорвалась одна и, мчась и
сгорая, падала из простора в простор.
Людие! Славьте природу, любите землю, любите жизнь!
***
Прохор Петрович, крепко запомни ты эту ночь, запомни, как любил ты
Анфису!..
Хороша, сказочна избушка! Она выросла средь тайги, что гриб. Сам лесной
хозяин, медведь, стережет ее, чу - рявкает, чу - грохнул где-то дубиной по
сосне. Плещется озеро, крякают утки в камышах, и звезды глядятся в воду.
Темно и призрачно. Но ночь жива. Зеленые хвойные ветки густо набросаны по
земляному полу.
- Милый, милый! - говорит Анфиса.
Ложе из досок покрыто цветистым мхом, мягким и пышным. Анфиса затопила
огнистый камелек. Дрова - смолье - горят, как порох. Тепло, и красноватый,
дурманный полусумрак.
- Анфиса, - говорит Прохор. - Я опьянел. - Он лежит на теплом мху. В
изголовье - сено пахучее, от разомлевших хвои курится тонкий аромат, и
Анфиса в пламени, как сказка.
- Мне душно, - говорит Анфиса. - Маленько приоткрою дверь. В лесу никого
нет, никто нас не услышит, разве медведь какой.
Она открывает дверь. Ночная тьма топчется у двери, налегает брюхом, хочет
вплыть в избушку, но огонь ярок и свет его упруг.
- Мне жарко, - млеет, потягивается Анфиса и снимает с себя платье.
Рубашка ее бела, стан гибок, а нежная грудь тихо колышется под тонким
полотном.
- Какая ты красивая!.. Но не могу двинуться с места. Я пьян. Поди сюда,
Анфиса!
Та тихо засмеялась в ответ, привстала на цыпочки и, взмахнув волною
волос, как дымом, крутнулась пред огнем и страстно простонала: "А-ах!"
- Эта ночь моя, мил-дружок, Прошенька, - сказала она и подошла к нему.
Но, лишь рванулся к ней Прохор, - отпрыгнула прочь, всплеснув белой, под
рубашкой, грудью, и погрозила пальцем смеясь:
- Нет, милый, нет. Зачем так скоро? Еще филин не кричал. Я выпью эту ночь
по капельке. Как сладко и пьяно вино с тобой.
И разметалась, упала она на хвои, на пол возле пламени, закинула кверху
руки, истомно закрыла глаза. Прохор дрожал: он приподнялся и жадно глядел на
нее, черные пряди волос его нависли на лоб.
- Дай мне пить, - прошептал он пересохшими губами. - Я изнемог.
- Погоди минутку. Как мне хорошо сейчас и больно. Эх, сердце мое!..
Погоди, выпьешь всю меня до дна. И будешь пить во веки веков, не уйдешь от
меня...
- Прекрасная ведьма ты, волшебница, - вздохнул он. - Никогда не видал я
таких красивых баб. Сгинь!
- А что ж ты видел, Прошенька, сокол? Таню али грязную тунгуску-то свою?
Младешенек ты, сокол. Ты и Анфисы не видал. Это не Анфиса, это канифас, твой
отец рубаху подарил. Увидишь Анфису, навеки сердце в сердце войдет, друг с
другом до смерти сцепимся. Голубь сизый!
И тянулась рука к вину, и дрема липко садилась на уставшие его веки. Сном
или явью еще раз сказал Прохор:
- Ведьма!
- Да, я ведьма. Может быть, ведьма.
- Ты нехорошая, - еле шептали во сне его губы. - Ты захороводила отца, ты
мою мать мучаешь и обижаешь... Мать!.. Ты!.. И не воображай, что я тебя
люблю... А так побаловаться... Бабы всегда вкусные и.., нахальные...
- Говори, говори, сокол мой, что ж замолк? - пролепетало пламя. - Спишь?
- У меня есть н