Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
анов", грязные, всклоченные, в бабьих
кацавейках и рваных опорках, продрогшие в ночлежке, во всю прыть прискакали
сюда по морозу и теперь, тряхнув "настрелянными" пятаками, умильно
потягивают чай. Под потолком и на стойке горели керосиновые лампы.
Петр Данилыч перекрестился на образа и подсел к публике почище - мясникам
и рыбникам. За второй чашкой вся компания знала, зачем приехал Петр Данилыч,
и всяк по-своему выражал сочувствие в постигшем его горе.
- Я только что из Крайска, - говорил бритый, кряжистый, с монгольскими
глазами, рыбник. - В две недели докатил, день и ночь гнал без передыху.
- Ну как там, что? - нетерпеливо перебил Петр Данилыч. - Про моего
мальчонку-то слуху никакого нету?
- Всех купцов, почитай, перевстречал, а будто ни один не сказывал. И как
это вы могли такого юнца на прямую погибель отпустить?..
- Да уж именно, что страху подобно, - подхватил сидевший с краешка
старик.
Петр Данилыч ответил не сразу. Обжигаясь, он чашку за чашкой с азартом
глотал чай. Одутловатое лицо его в большой, с сильной проседью бороде
покрылось блаженным потом, но глаза, полные тревоги, бегали.
- Грех вышел, - уныло сказал он. - Просто дьявольское наущение.
Втемяшилось в башку, вот и послал. Думал - вот торговлю расширить надо, сына
в люди надо выводить, пусть своим горбом да опытом жизнь свою начинает. Вот
как, господа, было дело... Засим, не угодно ли... Вот стафет. Пожалуйте
взглянуть.
Телеграмма обошла всех; даже старик, для формы, поднес ее вверх ногами к
своим темным в грамоте глазам, понюхал и, сокрушенно вздохнув, вернул Петру
Данилычу.
- Тринадцать тысяч тринадцать... Что бы это значило?
- А это вот что значит, - чуть прищуривая калмыцкие глаза, сказал рыбник.
- Конечно, я не намерен вас стращать, а только что имейте в виду для своего
наследника большую опасность. Даже за милую душу может погибнуть.
Все переглянулись, выжидали, что скажет приезжий. Изменившись в лице,
Петр Данилыч огладил трясущимися руками бороду и протянул:
- Да ну-у? Да что-о-о вы говорите...
- Я не хочу вас запугивать понапрасну, но факт может произойтить очень
даже огорчительный... Вы представьте себе, например, так, - рыбник, громыхая
табуретом, придвинулся к растерянно мигавшему Громову, - первым делом, будем
говорить, местоположение там вполне безлюдно; во-вторых, - снег вам по
пазуху, стало быть никак не пройти, окромя собак. Да и кто туда пойдет? Ведь
это надо очень даже счастливый случай, чтобы тунгус или, скажем, якут, идучи
на ярмарку к озерам, в аккурат утрафил на то место, где, можно сказать,
гибнет ваш сын... Уж не взыщите, я совершенно не хочу вас запугивать, а
по-моему - вицгубернатор очень резонный дал ответ. Правильно ли я говорю,
господа купцы?
Все утвердительно забубнили, а Петр Данилыч, хватаясь за голову,
бормотал:
- Что же мне делать? Как быть-то мне? Присоветуйте, господа честные...
- Надо ждать, что бог даст. На крыльях туда не полетишь.
Петр Данилыч отчаянно крякнул и звучно ударил себя обеими ладонями по
коленям:
- Что я наделал! Что я, леший, наделал!
***
Все следующие три дня Петр Данилыч метался по городу как угорелый. С
телеграфа - к исправнику, от исправника - к знакомым купцам, от купцов - на
телеграф. На две срочные телеграммы в Крайск - купцу Еропкину и протоиерею
Всесвятскому - пришел ответ лишь от священника.
"Навел подробные справки. Ваш сын в городе не обнаружен".
На четвертый день крепившийся Петр Данилыч сошел с рельсов и закрутил с
утра. Пьяненький пришел вечером к себе в номер. В шапке, в шубе повалился на
кровать и так горько заплакал, что прибежавший коридорный человечек с
размаху отворил скрипучую дверь и таким же скрипучим голосом спросил:
- Извините... То есть вас не обокрали ль?
- Обокрали! - крикнул Петр Данилыч: он посмотрел сквозь слезы на
одутловатого человечка с красной повязкой по ушам. - И кто обокрал? Сам себя
обокрал. Самолично!
- То есть в каких смыслах?
- Эх, милый!.. Поди-ка сюда, садись-ко... Ты пьешь?
- Декохт я пью... Потому, течение из ушей у меня. На водке настойку пью
из дорогой травы, сарсапарель то есть. Раз-навсегда-совсем.
- Тащи! Вот тебе деньги, тащи!.. У тебя из ушей, у меня из сердца течет и
изо всех печенок... Горе у меня, друг ты мой, горе?..
К полночи они оба до бесчувствия надекохтились. Человечек спалил три
охапки дров, - в номере, как в бане. Купец, в одном белье, лежал на кровати,
охал и крестился, а человечек, сбросив платок, отчего уши его оттопырились,
как у лайки, сидел по-татарски на полу и, сквозь гнилые зубы, говорил:
- Есть у нас в монастыре знаменитый старец... Да, то есть настоящий... Он
все наперед знает... Иди, купец, к нему, вот что... Как по пальцам, про сына
твоего разберет... Иди, слышь... Не вой. И я пойду. Ватки попрошу я, от
ушей... Обмакнет в лампадку и даст... Вот что...
- Чего ты бормочешь там?
- К старцу, мол, иди.... Раз-навсегда-совсем. Святой жизни старец
имеется...
- Убирайся ты к свиньям со старцем-то! До старца ли мне теперича...
Дурак!
- Сам дурак, - загнусил человечек, раскачиваясь из стороны в сторону. -
Еще ругается... Думаешь, богат, так и... Вот выгоню вон из номеров-то, тогда
будешь знать... Меня хозяин замест себя оставил, если ты хочешь понимать...
Мишка, говорит, оставайся раз-навсегда-совсем... Поэтому, убирайся,
проезжающий, вон! Вон!.. Чтоб сию минуту!
- Угу, - промычал купец, сгреб пустую из-под декохта четверть и с силой
грохнул ею в человечка.
Тот, как заяц, помчался вон и закричал отъявленно мерзким голосом, как
ущемленная в двери кошка:
- Караул, караул, убили!
***
Обратные бубенцы брякали печально, полозья выговаривали какие-то слова.
Петр Данилыч устало дремал в своей крытой кошеве, и не хотелось ему слышать,
что говорят полозья. Но они навязчиво, на один и тот же лад, без умолку
твердили: "Неужели погиб? Погиб, погиб... Неужели погиб?" Это бесило и
мучило Петра Данилыча, он ворочался с боку на бок, не размыкая глаз,
слезливо крякал и сонной рукой вытаскивал из кармана красный носовой платок.
"Да. Верно, что... Напрасно я пустил Прошку... Еще под суд отдадут.
Может, такой закон есть. Ах, ты!.."
Самое лучшее - взять ему дома денег и немедленно же отправиться в Крайск,
а оттуда - на розыски. Впрочем, там видно будет.
Двое суток мысль его работала в этом направлении, двое суток были
бессонны: ни баюкавшие нырки повозки, ни мягкий пуховик на станции не давали
ему благодатного покоя. Как невольного преступника, свершившего злое дело в
порыве безумия, его терзала совесть.
В полдороге к дому вдруг его осенила мысль: "Не свернуть ли на
Угрюм-реку?"
- Ямщик, слушай-ка! Сколько вы считаете до деревни Подволочной?
Старый мужик, не торопясь, отвернул край высокого воротника и, всунув
голову в кузов, прохрипел, простудно свистя всей грудью:
- Ась? Ты кликал, что ли?
Оказалось, до Угрюм-реки верст шестьсот - семьсот. Ежели взять доброго
коня да на смену прихватить другого - суток в пять можно, пожалуй, и
добраться.
На следующий день, в сопровождении бывалого зверолова Изотыча, Петр
Данилыч катил верхом по тянигусам и волокам, сквозь непроходимую тайгу, в
деревню Подволочную. Путь не легкий, через сугробы, с ночевкой у костра, но
погода благоприятствовала: морозно, тихо, да и цель пути сулила дать ключ к
томившей его разгадке. Зверолов Изотыч, хмурый, неразговорчивый, сказал на
ночевке:
- А тут неподалеку, в Медвежьей пади, старцы есть. Двое. Вроде волхвов.
Всю жизнь могут знать. У них - кошки.
Петр Данилыч сразу же решил в душе: "Надо свернуть. Может, что скажут
дельное. Да надо бы и в городе к схимнику сходить. Тот дурак-то толковал про
монастырь. Эки грехи какие!.."
- Из бродяг, что ли?
- Из них.
Медвежья падь утопала в снегах. Кругом дремали вековые сосны и кедрач в
белых пушистых шлемах. На обрыве, притулившись к серой, обдутой ветрами
скале, стояла почерневшая лачуга. Она вся срублена всего лишь из трех
венцов, бревна были неимоверной толщины. "Богатырям впору такие сутунки
ворочать. Вот так бревна!" - удивился Петр Данилыч, слезая с коня.
На самом князьке, уткнувшись лбами, сидели две черные кошки. Третья -
царапалась в дверь и мяукала. Заходило солнце. Холодный, открывшийся взорам
путников закат пламенел желтым негреющим огнем. Где-то перекликались два
ворона, и голоса их четко звучали в тишине.
Петр Данилыч с верою перекрестился и вошел в лачугу. Кромешная тьма.
Ледяное, вместо стекла, оконце было скупо на свет. Лишь тлеющие в камельке
угли, похожие на живую груду золота, слегка колебали мрак.
Вошедших шибанул в нос мерзкий запах - кошками и промозглой дрянью.
- Здравствуйте-ка! - сказал во тьму Петр Данилыч и вновь стал креститься.
- Есть тут кто живой-то? - Он с удивлением заметил, как внизу, во всех углах
и где-то повыше мутно заблестели фосфорическим светом точки.
"Кошки это".
- Эй, дедушка Назарий! Жив ли? - позвал Изотыч. Во тьме закряхтело, и
грубый низкий голос сказал:
- Жив. Оба живы.., и Ананий жив. Он в лесу, по дрова ушел... Вот ужо я
огня вздую. Кто такие?
- Дальние.
- Знаю, что не ближние. Звероловы, что ли? Али городские?
Изотыч, многозначительно кашлянув, ткнул Петра Данилыча локтем и,
захлебнувшись от охватившего его чувства, поспешно сказал:
- Как по-писаному! Зверолов да купец. Из города. Двое нас. Ха!
- Знаю, что не четверо. Ну, разболокайтесь. Тесно у нас, да и мусорно.
Хвораем вот с братаном-то. И кысаньки голодные. Кыс-кыс-кыс!
Мутно-светлые точки погасли, вспыхнули вновь, зашмыгали, и жалобное
мяуканье наполнило лачугу. При свете самодельной свечи Петр Данилыч
разглядел рослую, под потолок, широкоплечую фигуру чернобородого старца, -
Садитесь не-то, вот тут, хошь. На скамейку-то. Поди, замерзли? Поди, чайку
хотите? Чаю у нас нету. Снег таем да водичку пьем. Скудно у нас.
- Не хлопочи, старец праведный, - сказал Петр Данилыч, - у меня все есть.
- Какие мы праведники? Мы грешники. Великие грешники. Как бог-батюшка нас
еще на земле носит? Свят-свят-свят. С чем пожаловал, с горем? Осиротел, что
ли? Али жена ушла, али сам от, нее откачнулся?
Петр Данилыч вздохнул и с волнением, смягчая голос, сказал:
- Да ни то ни се... А так как-то, середка наполовину. Сын у меня пропал.
Он стоял против сидевшего на широком пне Назария, с надеждой и скрытым,
безотчетно пробудившимся страхом смотрел на его желтое, со втянутыми щеками
лицо, на черную длинную бороду, на черные пряди волос, прикрывавших высокий,
изрытый морщинами лоб. Назарий сдвинул густые брови и молча, пристально
смотрел в глаза купца.
- Ранней весной, еще по снегу в тайгу уехал. И, как в воду, прямо сгиб.
Старец все так же грозно продолжал в упор глядеть на него. Петру Данилычу
стало неловко, жутко. Кошка вскочила к нему на плечо. Он погладил ее
дрожащей чужой рукой; как будто скрутился он весь и онемел под безмолвным
взглядом черных устремленных на него глаз.
- Может быть, знаешь что? Скажи... - наконец выговорил он.
- Откуда же я могу знать? Колдун я, что ли? Это мужик тебе наврал про
нас. Грех тебе, мужик.
Изотыч, разжигая каменку, только крякнул и вновь толкнул локтем Петра
Данилыча.
- Нет, вы предсказываете, - благоговейно сказал Изотыч.
Заскрипели шаги по снегу, вошел низенький старичок, большеголовый, с
маленькой седой бородкой.
- Здорово, Ананий! - поприветствовал его Изотыч. Старичок промолчал,
истово перекрестился в передний угол, где за лампадкой темнели безликие,
покрытые сажей доски.
- Каково живешь, Ананий? - вновь спросил Изотыч.
- Он - молчанка. Попусту спрашиваешь. С миром он не говорит теперича.
В лачуге сделалось жарко. Петр Данилыч разделся до рубахи. От духоты и
жару заболела голова. Он раскаивался, что завернул к старцам, не давшим ему
облегчения, и еще раз обратился к Назарию:
- Как же быть-то? С сыном-то? Научи-ка ты меня. - Время укажет. Ничего я
не знаю... Терпи. Переночевав у старцев, купец уехал с неприятным чувством к
ним и со злобой на болтливого Изотыча.
Через двое суток он прибыл в деревню Подволочную, до крыш засыпанную
снегом, грустный и встревоженный.
3
Марья Кирилловна, по отъезде мужа, ежедневно заказывала обедни с
коленопреклонными молебнами о здравии страждущего и путешествующего отрока
Прохора.
Отец Ипат с сугубым усердием и воздеванием рук справлял заказную требу -
плата была приличная и, помимо того, каждый раз сдобный пирог с изрядной
выпивкой. Марья Кирилловна не пожалела бы для отца духовного и бочки
самолучшего вина, лишь бы праведный господь внял неусыпным ее мольбам,
преклонил ухо стенаниям ее.
Заручившись через посредство отца Ипата божьим милосердием, Марья
Кирилловна, подчиняясь своей женской слабости, а главное - по наущению
стряпухи Варварушки и приказчика Ильи, решилась обратиться с ворожбою и к
шаману, сиречь к услугам адских сил самого диавола. Не обмолвилась она об
этом ни одним намеком отцу своему духовному, хотя прекрасно знала, что от
злостного запоя лечил отца Ипата шаман-тунгус.
И декабрьским вечером, наказав всем сказывать, что уехала в город к мужу,
в сопровождении глухого дворника, белобрысого горбуна Луки, отправилась в
темную тайгу за ворожбой.
"Господи, прости ты меня, грешную!" - всю дорогу вздыхала тайно душа ее,
но уста безмолвствовали, нельзя имя божье поминать, раз решилась на такое
дело, нельзя даже крест на груди иметь - Марья Кирилловна ехала без креста,
как изуверка.
Резвый иноходец примчал их седой ночью к тунгусскому стойбищу. На круглой
поляне, примкнувшей к проезжему зимнику, ярко пылал неугасимый
костер-гуливун. Под его колеблющимся светом плавно колыхался истоптанный
оленьими стадами снег, а стволы деревьев подпрыгивали и дрожали, будто им
снился страшный сон. Несколько остроконечных чумов мирно почивали; лишь в
том, что стоял посредине, слышались крик и рокот бубна.
- Ишь ты! - воскликнул тугой на ухо Лука. - Я и то слышу. Волхвует он.
Оо! Эвот-эвот, как всхамкивает!..
Марья Кирилловна, робко озираясь, с жутким чувством подходила к чуму: ей
мерещилось, что вся поляна кишит нечистой силой, что в темном дыме над
костром крутятся шайтаны и шилйкуны: вот они увидали ее, вот с гамом мчатся
к ней.
- Ай, Лука! - И бескрестной, ради сына откачнувшейся от бога изуверкой,
Марья Кирилловна вбежала в чум.
В пудовой шаманьей шубе, увешанной железными побрякушками, шаман Гирманча
неистово бесновался по ту сторону костра, бил в огромный бубен, гикал. А
перед костром, у входа, на оленьем коврике, выставив кверху непомерный свой
живот, лежала вся иссохшая, полумертвая жена его и печальными, в слезах,
глазами обреченно смотрела куда-то вдаль.
Шаман был нем и глух к вошедшим. Марья Кирилловна забилась в угол и
ждала. Она видела, как шаман сглатывал-сжирал болезнь жены: "Хам-ам! Агык!",
как с заклинаниями мазал жертвенной оленьей кровью и лоб, и грудь, и живот
своей жены, как снова осатанело кружился у костра, вот бессильно упал
наземь, тяжко застонав.
А когда очнулся, снял шаманью шубу и, выкурив подряд три трубки, сказал
Марье Кирилловне:
- Здрово, Машка! Пошто прибежаль?
- Голубчик, Гирманча... - начала она. - Вот какое дело-то... - И все
рассказала ему про сына, потом вынула из саквояжика дары. - Это тебе, а это
жене твоей... Ради бога... Ой, тьфу, тьфу, тьфу! Погадай, пожалуйста...
Места не найду. Того гляди - разума лишусь. Сердце мое в тоске.
- Ничего... Это ладна, - радостно сказал шаман, с жадностью набрасываясь
на бутылку коньяку - подарок. - Ужо пойду самый главный шайтан кликать,
самый сильный... Ехать шибко далеко надо, ой-ой, как... Туда, да туда, да
туда... Где найдешь? Может, твой парень сдох, в ад надо ездить, в черный
день ездить... Может, сдох, как знать.
- Что ты, что ты! - слезливо скривила рот Марья Кирилловна, подняла
голову - Гирманчи в чуме не было. Звал-призывал Гирманча в тайге главного
шайтана, и гортанный голос его то взлетал над чумом, то спускался в
преисподнюю, был глух, придавлен.
***
Один за другим стали собираться в чум заспанные тунгусы. Щурясь на яркий
свет, садились они живой подковой вокруг костра, приветливо посматривали на
гостью: авось поднесет по чашке огненной воды, от которой вдруг станет
весело в руках, в ногах, вдруг сгинет зима, мороз, болезни, каждый будет
богат и силен.
Гирманча вошел усталый, бледный; с прошлой ночи он ничего не ел: нельзя.
Но движения его четки, быстры. Окинув возбужденным взглядом чум, он сел на
олений коврик-кумолан и потребовал костюм шамана. Ближний родственник
Гирманчи подал сапоги, тяжелую шубу, шапку, рукавицы и стал над костром
греть бубен: кожа натянется сильней, бубен будет говорливей, гулче.
Настроение шамана стало нервным. Он бесперечь курил, заразительно
позевывал - трещали скулы, - присвистывал, что-то невнятно бормотал. И вновь
без конца зевал, раздирая скулы. Взволнованная Марья Кирилловна сидела по ту
сторону костра, против шамана, с упованием смотрела на него.
Вдруг худощавый, с моложавым ласковым лицом Гирманча исчез - перед ней
сидел теперь грозный, грузный, в колдовском облачении шаман.
- Бубен! - крикнул он и тихо ударил колотушкой в хорошо натянувшуюся
кожу.
Глухо вздохнул оживший бубен раз, другой. Затянул шаман, запел, как во
сне, тонким голосом, стал по-тунгусски, нараспев рассказывать, что пришла к
нему бога-чиха Машка, ну что ж, он услужить ей рад, вот только, пожалуй,
трудно будет сегодня летать ему; ну да ничего, он знает - как. Лишь бы
подальше от свежих могил, от теней, карауливших еще не сгнившие свои тела,
от коварных колдунов, от логова рожающей бабы. Дальше, дальше!
Удары в бубен стали постепенно учащаться, стали громче.
- Эй, духи, собирайтесь! - Он уткнулся головой внутрь бубна и поет,
приветствуя каждого явившегося духа:
- А, это ты, гагара? Вот, славно... Ты самая проворная... Эй, добро!
Помнишь, как ми ныряли с тобой, едва дна достали?.. Карась тогда густо шел,
не протолкнешься. О-о-о... А где твоя сестра, твой брат?
И чудится суеверной Марье: один за другим духи собираются, собираются,
невидимкою садятся на край бубна, ждут. От дыры вверху, сквозь которую
смотрят с неба звезды, и до последнего темного угла весь чум стал
наполняться жутью, нежитью. И чудится всем, одуревшим, всем потерявшим
здравый рассудок: ночные волшебные силы шепчутся, колышут присмиревший,
напитанный адским смрадом воздух, все прибывают-прибывают, тихим свистом
приветствуя своего знакомца, который призвал их к бытию. Добрые и злые,
покорные и, как взбесившийся сохатый, буйные слетаются со всех семи небес,
земли и преисподней.
И раздается сердитый, надтреснутый голос шамана:
- А! Это ты, проклятый змей? Это ты огадил мне в тот раз глаза, чтоб
ослепить меня? Врешь, вижу! Вижу! Я сильней тебя!.. А ну, давай тягаться!..
Вот оглушительно ударил бубен - все в чуме затряслось, заколыхалось, -
гикал, гукал шаман страшным голосом, и все железища на его шубе злобно
встряхивались и звенели.
Марья Кирилловна окаменела, сердце замирало, металось в страхе. Пока не
поздно, надо бы бежать... "Лука, Лука!.. Где он?"
- Все! - крикнул шаман и поднялся во весь рост. - Слетелись, съехались,
примчались... Все! Т