Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
ите
между тем, отчего она вышла такою, кто в этом виноват, каково было ее
воспитание, кому она этим обязана... Не отцу же своему и глупой молчаливой
англичанке". Гоголь немного задумался и прибавил: "Может быть, и так.
Впрочем, в последующих главах она выйдет у меня рельефнее, Я вообще не
совсем доволен; еще много надо будет дополнить, чтобы характеры вышли
покрупнее". Он не был доволен, а мне казалось, что я не выбросил бы ни
единого слова, не прибавил ни одной черты: так все было обработано и
окончено, кроме одной Уленьки.
... Вскоре после чтения второго тома "Мертвых душ" я уехал в Москву, а
Гоголь остался в Калуге еще на две недели. Прошел месяц с небольшим. Я был
зван на именинный обед в Сокольники, к почтенному И. В. К<апнисту>.
Гостей было человек семьдесят. Обедали в палатке, украшенной цветами; в саду
гремела полковая музыка. Гоголь опоздал и вошел в палатку, когда уже все
сидели за столом. Его усадили между двумя дамами, его великими
почитательницами. После обеда мужчины, как водится, уселись за карты; девицы
и молодежь рассыпались по саду. Около Гоголя образовался кружок; но он
молчал и, развалившись небрежно в покойном кресле, забавлялся зубочисткой. Я
сидел возле зеленого стола, за которым играли в ералаш три сенатора и
военный генерал. Один из сенаторов, в военном же мундире, с негодованием
посматривал на Гоголя. "Не могу видеть этого человека, -- сказал он,
наконец, обращаясь к другому сенатору во фраке. -- Посмотрите на этого гуся,
как важничает, как за ним ухаживают! Что за аттитюда *, что за аплон! ** --
и все четверо взглянули на Гоголя с презрением и пожали плечами. "Ведь это
революционер, -- продолжал военный сенатор, -- я удивляюсь, право, как это
пускают его в порядочные дома? Когда я был губернатором и когда давали его
пиесы в театре, поверите ли, что при всякой глупой шутке или какой-нибудь
пошлости, насмешке над властью, весь партер обращался к губернаторской ложе.
Я не знал, куда деться, наконец не вытерпел и запретил давать его пиесы. У
меня в губернии никто не смел и думать о "Ревизоре" и других его сочинениях.
Я всегда удивлялся, как это правительство наше не обращало внимания на него:
ведь его стоило бы, за эти "Мертвые души", и в особенности за "Ревизора",
сослать в такое место, куда ворон костей не заносит!" Остальные партнеры
почтенного сенатора совершенно были согласны с его замечаниями и прибавили
только: "Что и говорить, он опасный человек, мы давно это знаем".
* Манера, поза.
** Апломб.
Через несколько дней я встретил Гоголя на Тверском бульваре, и мы
гуляли вместе часа два. Разговор зашел о современной литературе. Я прежде
никогда не видал у Гоголя ни одной книги, кроме сочинений отцов церкви и
старинной ботаники, и потому весьма удивился, когда он заговорил о русских
журналах, о русских новостях, о русских поэтах. Он все читал и за всем
следил. О сочинениях Тургенева, Григоровича, Гончарова отзывался с большою
похвалой. "Это все явления утешительные для будущего, -- говорил он. -- Наша
литература в последнее время сделала крутой поворот и попала на настоящую
дорогу. Только стихотворцы наши хромают, и времена Пушкина, Баратынского и
Языкова возвратиться не могут!"
-- Вы вчера, кажется, читали несколько глав из второго тома И. В.
Капнисту? -- сказал я.
-- Читал, а что?
-- Я не понимаю, Николай Васильевич, какую вы имеете охоту читать ему
ваши сочинения! Он вас очень любит и уважает, но как человека, а вовсе не
как писателя! Знаете ли, что он мне сказал вчера? Что, по его мнению, у вас
нет ни на грош таланта! Несмотря на свой обширный ум, И. В. ничего не
смыслит в изящной литературе и поэзии; я не могу слышать его суждений о
наших писателях. Он остановился на "Водопаде" Державина и дальше не пошел.
Даже Пушкина не любит; говорит, что стихи его звучны, гладки, но что мыслей
у него нет и что он ничего не произвел замечательного.
Гоголь улыбнулся... "Вот что он так отзывается о Пушкине, я этого не
знал; а что мои сочинения он не любит, это мне давно известно, но я уважаю
И. В. и давно его знаю. Я читал ему мои сочинения именно потому, что он их
не любит и предупрежден против них. Что мне за польза читать вам или
другому, кто восхищается всем, что я ни написал? Вы, господа, заранее
предупреждены в мою пользу и настроили себя на то, чтобы находить все
прекрасным в моих сочинениях. Вы редко, очень редко сделаете мне дельное,
строгое замечание, а И. В., слушая мое чтение, отыскивает только одни слабые
места и критикует строго и беспощадно, а иногда и очень умно. Как светский
человек, как человек практический и ничего не смыслящий в литературе, он
иногда, разумеется, говорит вздор, но зато в другой раз сделает такое
замечание, которым я могу воспользоваться. Мне именно полезно читать таким
умным не литературным судьям. Я сужу о достоинстве моих сочинений по тому
впечатлению, какое они производят на людей, мало читающих повести и романы.
Если они рассмеются, то, значит, уже действительно смешно, если будут
тронуты, то, значит, уже действительно трогательно, потому что они с тем
уселись слушать меня, чтобы ни за что не смеяться, чтобы ничем не трогаться,
ничем не восхищаться" 371.
Слушая Гоголя я невольно вспомнил о кухарке Мольера 372.
Зимой я видался с Гоголем редко и не знаю, что он делал, чем занимался;
но вот наступила весна, и Гоголь стал чаще заходить ко мне, в послеобеденное
время. Сестра моя переехала в подмосковную, в двадцати пятя верстах от
Коломны 373. В одно утро Гоголь явился ко мне с предложением
ехать недели на три в деревню к сестре. Я на несколько дней получил отпуск,
и мы отправились. Гоголь был необыкновенно весел во всю дорогу и опять
смешил меня своими малороссийскими рассказами; потом, не помню уже каким
образом, от смешного разговор перешел в серьезный. Гоголь заговорил о
монастырях, о их общественном значении в прошедшем и настоящем. Он говорил
прекрасно о монастырской жизни, о той простоте, в какой живут истинные
монахи, о том счастьи, какое находят они в молитве, среди прекрасной
природы, в глуши, в дремучих лесах! "Вот, например, сказал он, вы были в
Калуге, а ездили ли вы в Оптину пустынь, что подле Козельска?" -- "Как же,
отвечал я, был". -- "Ну, не правда ли, что за прелесть! Какая тишина, какая
простота!" -- "Я знаю, что вы бывали там часто, Николай Васильевич, и в
последний раз, когда хотели ехать в Малороссию, не доехали и остановились в
Оптиной пустыни, кажется, на несколько дней". -- "Да, я на перепутьи всегда
заезжаю в эту пустынь и отдыхаю душой. Там у меня в монастыре есть человек,
которого я очень люблю... Я хорошо знаю и настоятеля отца Моисея". -- "Кто
же этот друг ваш?" -- "Некто Григорьев 374, дворянин, который был
прежде артиллерийским офицером, а теперь сделался усердным и благочестивым
монахом и говорит, что никогда в свете не был так счастлив, как в монастыре.
Он славный человек и настоящий христианин; душа его такая детская, светлая,
прозрачная! Он вовсе не пасмурный монах, бегающий от людей, не любящий
беседы. Нет, он, напротив того, любит всех людей как братьев; он всегда
весел, всегда снисходителен. Это высшая степень совершенства, до которой
только может дойти истинный христианин. Покуда человек еще не выработался,
не совершенно воспитал себя, хотя он и стремится к совершенству, в нем все
еще слишком много строгости, слишком много угловатого и много отталкивающего
*. Если же раз он успеет, с божьею помощью, уничтожить в себе все сомнения,
примирится с жизнью и дойдет до настоящей любви, то сделается тогда
совершенно спокоен, весел, ко всем добр, со всеми ласков. Таковы все эти
монахи в пустыне: отец Моисей, отец Антоний, отец Макарий; таков и мой друг
Григорьев". -- "А не знаете ли вы, какая причина заставила его оставить свет
и поступить в монастырь? Не было ли в его жизни какого-нибудь особенного
обстоятельства, которое дало ему эту мысль?" -- "Этого я хорошенько не знаю,
-- отвечал мне Гоголь, -- только знаю, что он всегда был поэтом и
мечтателем. Он всегда поступал по увлечению и способен был на всякие
внезапные порывы. Вот я вам расскажу про него один очень забавный анекдот,
который случился с ним, когда ему было лет восьмнадцать, не более, но
который объяснит вам всю страстную натуру этого человека. Григорьев, как я
вам уже сказал, служил в армейской артиллерии. Батарея, в которой он
числился, была расположена с другими войсками в одной из великороссийских
губерний; весь корпус был в сборе, в лагерях, и корпусный командир
производил учение, маневры и артиллерийскую практическую пальбу. Григорьев
тогда очень любил чтение и бредил стихами. Этому направлению способствовал в
то время Пушкин, которого поэмы расходились в множестве по всем углам и
закоулкам России. Вы знаете, с какою жадностию везде читались,
переписывались и затверживались наизусть его стихи. Имя Пушкина было тогда у
всякого порядочного человека и на языке и в сердце. Григорьев, как и все
другие, был в восторге от "Кавказского пленника", "Бахчисарайского фонтана"
и прочего. Вот раз был он дежурным, что ли, или взвод его был выведен на
ученье, я право не умею вам сказать, только случилось так, что он один
находился на линейке, а все офицеры были еще по своим палаткам.
Артиллерийская прислуга стояла по местам, фитили курились, Григорьев в
задумчивости ходил подле своих двух орудий. Вдруг видит он: с большой дороги
свернула коляска, за нею взвилось облако пыли, коляска катит прямо на
батарею. В нескольких шагах от Григорьева экипаж остановился: из него вышел
молодой человек, небольшого роста, черноволосый, кудрявый, с быстрыми,
умными черными глазами. Слегка поклонившись, он вежливо подошел к Григорьеву
с вопросом: "Позвольте узнать, где могу я отыскать полковника N?" -- "Он в
нескольких верстах отсюда, в другой деревне", -- отвечал Григорьев и стал
объяснять, как ближе проехать до деревни. Выслушав это объяснение со
вниманием, молодой человек поблагодарил за услугу и хотел уже удалиться, как
Григорьев, почувствовав внезапно необыкновенную симпатию к незнакомцу,
спросил его: "Извините за нескромность, я желал бы знать, с кем имею
удовольствие говорить?"
* Гоголь очень часто употреблял слово "слишком". Это одна из
особенностей его слога, часто неправильного, иногда запутанного, но в
котором зато было так много крупного, сильного и мало той легкости, с
которой пишутся некоторые русские фельетоны, заботящиеся не о силе слога,
верности, меткости, а только о правильности языка.
-- Пушкин...
-- Какой Пушкин?.. -- вскрикнул Григорьев.
-- Александр Сергеевич Пушкин, -- отвечал молодой человек улыбаясь.
-- Вы Александр Сергеевич Пушкин, вы наш поэт, наша гордость, честь и
слава... Вы сочинитель "Бахчисарайского фонтана", "Руслана и Людмилы"... --
и Григорьев, весь красный от восторга, замахал руками и вдруг крикнул:
"Орудие! Первая пли...", и вслед за тем раздался выстрел... "Вторая...
пли...", и опять выстрел. На эти выстрелы, конечно, высыпали и солдаты и
офицеры из своих палаток, где-то забили тревогу, прискакал сам батарейный
командир, и бедного моего Григорьева, страстного поклонника поэзии, за
неуместный восторг, посадили под арест, несмотря на все просьбы А. С.
Пушкина, который, вероятно, много смеялся этому неожиданному происшествию".
-- И поделом посадили молодца под арест, -- сказал я смеясь, -- вот и
выходит, что городничий прав. Положим, что Александр Македонский -- герой,
да зачем же стулья-то ломать!
Подмосковная деревня, в которой мы поселились на целый месяц, очень
понравилась Гоголю. Все время, которое он там прожил, он был необыкновенно
бодр, здоров и доволен. Дом прекрасной архитектуры, построенный по планам
Гр. Растрелли, расположен на горе; два флигеля того же вкуса соединяются с
домом галереями, с цветами и деревьями; посреди дома круглая зала с обширным
балконом, окруженным легкою колоннадой. Направо от дома стриженый
французский сад с беседками, фруктовыми деревьями, грунтовыми сараями и
оранжереями; налево английский парк с ручьями, гротами, мостиками,
развалинами и густою прохладною тенью. Перед домом, через террасу,
уставленную померанцами и лимонами, и мраморными статуями, ровный скат,
покрытый ярко-свежею зеленью, и внизу -- Москва-река, с белою купальнею и
большим красивым паромом. За речкой небольшие возвышенности, деревушка
соседа с усадьбою, сереньким городским домиком, маленьким садом и
покачнувшимися набок крестьянскими избами. На одной линии с господским
домом, по сю сторону реки, на расстоянии четверти версты от сада, скотный
двор, белый дом с красною крышей, где помещалась контора и жил управляющий
и, наконец, десять или двенадцать кирпичных не оштукатуренных крестьянских
домиков, с огородами, конопляниками и прочими хозяйскими заведениями. По
другую сторону дома зеленый луг, цветники, качели и китайская беседка, с
видом на господское поле, и темный сосновый лес. Вот и все. Гоголь жил подле
меня во флигеле, вставал рано, гулял один в парке и в поле, потом завтракал
и запирался часа на три у себя в комнате. Перед обедом мы ходили с ним
купаться. Он уморительно плясал в воде и делал в ней разные гимнастические
упражнения, находя это очень здоровым. Потом мы опять гуляли с ним по саду,
в три часа обедали, а вечером ездили иногда на дрогах гулять, к соседям или
в лес. К сожалению, сестра моя скоро захворала, и прогулки наши
прекратились. Чтобы рассеять ее, Гоголь сам предложил прочесть окончание
второго тома "Мертвых душ"; но сестра откровенно сказала Гоголю, что ей
теперь не до чтения и не до его сочинений. Мне показалось, что он немного
обиделся этим отказом; я же был в большом горе, что не удалось мне дослушать
второго тома до конца, хотя и ожидал тогда его скорого появления в печати;
но одно уже чтение Гоголя было для меня истинным наслаждением. Я все
надеялся, что здоровье сестры поправится и что Гоголь будет читать; но
ожидания мои не сбылись. Сестре сделалось хуже, и она должна была переехать
в Москву, чтобы начать серьезное лечение. Гоголь, разумеется, тоже оставил
деревню.... В Москве он каждый вечер бывал у сестры и забавлял нас своими
рассказами. -- Однажды он пришел к нам от С. Т. Аксакова, где автор
"Семейной хроники" читал ему свои "Записки ружейного охотника". Это было
года за два до их появления в свет 375. Гоголь говорил тогда, что
никто из русских писателей не умеет описывать природу такими сильными,
свежими красками, как Аксаков. В другой раз я встретил Гоголя у сестры и
объявил ему, что иду в театр, где дают "Ревизора", и что Шуйский в первый
раз играет в его комедии роль Хлестакова. Гоголь поехал с нами, и мы
поместились, едва достав ложу, в бенуаре 376. Театр был полон.
Гоголь говорил, что Шумский лучше всех других актеров петербургских и
московских передавал эту трудную роль, но не был доволен, сколько я помню,
тою сценой, где Хлестаков начинает завираться перед чиновниками. Он находил,
что Шуйский передавал этот монолог слишком тихо, вяло, с остановками, а он
желал представить в Хлестакове человека, который рассказывает небылицы с
жаром, с увлечением, который сам не знает, каким образом слова вылетают у
него изо рта, который, в ту минуту как лжет, не думает вовсе, что он лжет, а
просто рассказывает то, что грезится ему постоянно, чего он желал бы
достигнуть, и рассказывает как будто эти грезы его воображения сделались уже
действительностию, но иногда в порыве болтовни заговаривается,
действительность мешается у него с мечтами, и он от посланников, от
управления департаментом, от приемной залы переходит, сам того не замечая,
на пятый этаж, к кухарке Марфуше. "Хлестаков, это -- живчик, -- говорил
Гоголь, -- он все должен делать скоро, живо, не рассуждая, почти
бессознательно, не думая ни одной минуты, что из этого выйдет, как это
кончится и как его слова и действия будут приняты другими" 377.
Вообще комедия в этот раз была разыграна превосходно. Многие в партере
заметили Гоголя, и лорнеты стали обращаться на нашу ложу. Гоголь, видимо,
испугался какой-нибудь демонстрации со стороны публики и, может быть, --
вызовов, и после вышеописанной сцены вышел из ложи так тихо, что мы и не
заметили его отсутствия. Возвратившись домой, мы застали его у сестры
распивающим, по обыкновению, теплую воду с сахаром и красным вином. Тут он и
передал мне свое мнение об игре Шуйского, которого талант он ставил очень
высоко.
Зимой этого года я видался с Гоголем довольно часто, бывал у него по
утрам и заставал его почти всегда за работой. Раз только нашел я у него
одного итальянца, с которым он говорил по-итальянски довольно свободно, но с
ужасным выговором. Впрочем, по-французски он говорил еще хуже и выговаривал
так, что иной раз с трудом можно было его понять. Этот итальянец был очень
беден и несчастлив, и Гоголь помогал ему и принимал в нем живое участие. В
последний раз я был у Гоголя в новый год; он был немного грустен,
расспрашивал меня очень долго о здоровье сестры, говорил, что имеет
намерение ехать в Петербург, когда окончится новое издание его сочинений и
когда выйдет в свет второй том "Мертвых душ", который, по его словам, был
совершенно окончен. Потом тут же при мне взял почтовый лист бумаги и написал
сестре несколько поздравительных слов, запечатал и, отдавая его мне, просил
переслать в Петербург. Этим письмом оканчивается переписка его с сестрой,
продолжавшаяся четырнадцать лет. Обстоятельства заставили меня скоро
оставить Москву: я переменил род службы и должен был отправиться в
Петербург. В хлопотах о переезде я не имел времени заходить к Гоголю и
совершенно потерял его из виду. Так прошел февраль месяц, и только на первой
неделе поста узнал я, что Гоголь болен. Один раз заезжал на Никитскую
спросить о его здоровьи, но мне сказали, что он в постели и что видеть его
нельзя. Я и не думал, что он в опасности и близок к смерти. Через несколько
дней захожу я проститься к И. В. Капнисту, и он встречает меня грустный и
встревоженный... У него был граф <А. П.> Толстой. "Как здоровье
Николая Васильевича?" -- спрашиваю я у графа. "Он очень плох, почти без
надежды, -- отвечал граф. -- Сегодня будет еще консультация, посмотрим, что
скажут доктора. Гоголь никого не слушается, не принимает никаких лекарств и
никакой пиши, и я пришел просить И. В., которого Гоголь очень любит и
уважает, заехать к нему еще раз и уговорить его послушаться приказаний
медиков. Не знаю, удастся ли нам?.." Я поехал в присутствие и, окончив свои
дела, отправился к Гоголю. У подъезда стояло несколько экипажей. Человек
сказал мне, что доктора все здесь, что консультация кончилась и что все
присутствовавшие на ней отправились наверх в кабинет графа. "А что Николай
Васильевич?" -- "Все в одном положении". -- "Можно его видеть?" --
"Войдите", -- отвечал он мне, отворяя дверь. Гоголь видно переменил комнаты
в последнее время или был перенесен туда уже больной, потому что прежде я
бывал у него от входной двери направо, а теперь меня ввели налево, в том же
п