Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
не
спокойно и если примешалась какая-нибудь оскорбленная мелкая страстишка.
Слухи, которые дошли до вас о "М. д.", все ложь и пустяки. Никому я не читал
ничего про них в Риме, и верно нет такого человека, который бы сказал, что я
читал что-либо вам неизвестное. Прежде всего я бы прочел Жуковскому, если бы
что-нибудь было готово. Но увы, ничего почти не сделано мною во всю зиму,
выключая немногих умственных материалов, забранных в голову. Дела, о которых
я писал вам и которые просил вас взять на себя, слишком у меня отняли
времени; ибо я все-таки не мог вполне отвязаться и должен был многое
обработать оставшееся на мне, от которого иначе я не мог никак избавиться.
Вы уже сами могли чувствовать по той просьбе, по отчаянному выражению той
просьбы, какою наполнено было письмо мое к вам, как много значило для меня в
те минуты попечение о многом житейском. Но так было верно нужно, чтоб время
было употреблено на другое. Может быть, и болезненное мое расположение во
всю зиму и мерзейшее время, которое стояло в Риме во все время моего
пребывания там, нарочно отдалили от меня труд для того, чтоб я взглянул на
дело свое с дальшего расстояния и почти чужими глазами. Но прощайте. Будьте
здоровы. Пишите по-прежнему в Дюссельдорф poste restante. Я только на одну
неделю в Бадене. Жуковский тоже не в Дюссельдорфе, а в Емсе на водах.
Уведомьте, купили ли дачу? Мне кажется, что вам поездка в Оренбургскую
губернию пригодилась бы лучше всего".
Как много говорит это письмо в пользу Гоголя! Из предыдущего письма ко
мне точно можно было заметить, что Гоголь был не совсем доволен письмом
Шевырева, писавшего от себя и от Погодина вместе. Но он выразился так
скромно, так кротко, как нельзя более; и со всем тем он раскаялся и в этих
немногих словах и в чувстве негодования против Погодина. Вероятно, в письме
к Шевыреву Гоголь обвинял себя еще более и выражал еще нежнее чувство своей
благодарной дружбы. -- Решительно не знаю, какие житейские дела могли
отнимать у Гоголя время и могли мешать ему писать? * Мне кажется, эта помеха
была в его воображении. Я думаю, что Гоголю начинало мешать его религиозное
направление. Впрочем, это слово не выражает дело; это собственно не
религиозное, а нравственно-наставительное, так сказать, направление. Гоголь,
погруженный беспрестанно в нравственные размышления, начинал думать, что он
может и должен поучать других и что поучения его будут полезнее его
юмористических сочинений. Во всех его письмах тогдашнего времени, к кому бы
они ни были писаны, уже начинал звучать этот противный мне тон наставника. В
это время сошелся он с графом А. П. Толстым, и я считаю это знакомство
решительно гибельным для Гоголя. Не менее вредны были ему дружеские связи с
женщинами, большею частью высшего круга. Они сейчас сделали из него нечто
вроде духовника своего, вскружили ему голову восторженными похвалами и
уверениями, что его письма и советы или поддерживают, или возвращают их на
путь добродетели. Некоторых я даже не знаю и назову только Виельгорскую,
Соллогуб и Смирнову. Первых двух, конечно, не должно смешивать с последней,
но высокость нравственного их достоинства, может быть, была для Гоголя еще
вреднее, ибо он должен был скорее им поверить, чем другим. Я не знаю, как
сильна была его привязанность к Соллогуб и Виельгорской; но Смирнову он
любил с увлечением, может быть потому, что видел в ней кающуюся Магдалину и
считал себя спасителем ее души. По моему же простому человеческому смыслу,
Гоголь, несмотря на свою духовную высоту и чистоту, на свой строго
монашеский образ жизни, сам того не ведая, был несколько неравнодушен к
Смирновой, блестящий ум которой и живость были тогда еще очаровательны. Она
сама сказала ему один раз: "Послушайте, вы влюблены в меня..." Гоголь
осердился, убежал и три дня не ходил к ней. Все это наделала продолжительная
заграничная жизнь вне отечества, вне круга приятелей и литераторов, людей
свободного образа мыслей, чуждых ханжества, богомольства и всяких
мистических суеверий. Впрочем, я считаю, что ему также была очень вредна
дружба с Жуковским, которого, без сомнения, погубила та же заграничная
жизнь. Так, по крайней мере, я думаю.
* Книжными делами заведовали Прокопович и Шевырев; в деньгах он был
обеспечен, из дома его ничто не беспокоило.
Вот еще коротенькое письмецо Гоголя:
"Дюссельдорф. 30 августа <1843>.
Письмо ваше и вместе с ним другие, приобщенные к нему, я получил. Книги
получены также в исправности, как через кн. Мещерского, так и через Валуева.
Перешлите мне, если найдете оказию, "Москвитянин" за этот год: там есть
статьи, меня интересующие очень. О благодарности за все ваши ласки нечего и
заикаться. Константина Сергеевича благодарю также за письмо, хотя не мешало
бы ему быть и подлиннее. Если увидите Шевырева, то напомните ему о присылке
мне остальной тысячи за прошлый год. Да если можно, вместе с тем и вперед,
что есть; ибо 1-го октября, как вы знаете, срок и время высылки. Душевно
скорбел я о недугах Ольги Сергеевны и мысленно помолился о ниспослании ей
облегчения.
Прощайте, душевно вас обнимаю всех. Адрес по-прежнему в Дюссельдорф".
Более писем Гоголя к нам в этом году не нашлось. В это время Погодин,
бывший жестоко раздражен против Гоголя и не писавший к нему ни строчки,
вдруг прислал мне для пересылки маленькое письмецо, которое я вместе с своим
и отослал к Гоголю. Я считаю себя вправе поместить его в моих записках,
потому что оно было возвращено мне Гоголем вместе с его ответом Погодину.
"Москва 1843 г. сент. 12.
Наконец нашел я в себе силу увидеть тебя, заговорить с тобою, написать
к тебе письмо. Раны сердца моего зажили или, по крайней мере, затянулись...
Ну что, каков ты? где ты? что ты? куда? Я чувствую себя теперь довольно
хорошо, пил опять марьенбадскую воду, а теперь на простой. Но зима была
тяжелая: часто показывалась кровь из горла, и голова беспрестанно тяжела.
Не случилось ли чего особенного в душе у тебя около 3/15 сентября? Ты
знаешь, что я немножко по Глинкиной части и верю миру невидимому с его
силами 127. Около 3 числа я как будто примирился с тобою; а до
тех пор я не мог подумать о тебе без треволнения! Когда ты затворил дверь, я
перекрестился и вздохнул свободно, как будто гора свалилась у меня тогда с
плеч; все, что узнавал я после -- прибавило мне еще больше муки, и ты
являлся, кроме святых и высоких минут своих, отвратительным существом...
Посетив мать твою в прошлом году, я почувствовал, что в глубине сердца
моего таилась еще искра любви к тебе, но она лежала слишком глубоко.
Наконец, я стал позабывать тебя, успокоивался... и теперь все как рукой
снято. Ну слава богу! Я готов опять и ругать и любить тебя.
Твой Погодин"
"И. И. Панаев"
"ИЗ "ЛИТЕРАТУРНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ""
...Знакомство с Надеждиным, который резко отличался от всех
петербургских литераторов, возбудило во мне еще большее желание
познакомиться с московскими литераторами. Москва начала очень занимать меня.
На московскую литературу я смотрел всегда с большим уважением. Направление
ее выражалось "Телеграфом", "Телескопом", "Молвою" и, наконец, "Московским
наблюдателем", редакцию которого принял на себя впоследствии Белинский;
тогда выступали в Москве на литературное поприще молодые люди, только что
вышедшие из Московского университета, -- с горячею любовию к делу, с
благородными убеждениями, с талантами... 129 Это было самое
блестящее время московской литературной деятельности. К Петербургу с его
"Библиотекою" и "Северною пчелою" я получил уже совершенное отвращение;
петербургские литераторы также не возбуждали во мне никакого интереса. Я был
знаком со всеми ими, не исключая даже Николая Иваныча Греча, который всегда
обращался со мною с большою благосклонностию, хотя и изъявлял сожаление
моему дяде 130, что я связываюсь в литературе с людьми
неблагонамеренными, которые заразят меня своими вредными идеями. Да, это
справедливо: чтобы сохранить чистоту нравов и благонамеренность, я должен
был поддерживать только связи с Н. И. Гречем и Ф. В. Булгариным. Теперь я
вижу это ясно, но поздно...
Из находившихся в ту минуту в Петербурге литераторов я не был знаком
только с Гоголем, который с первого своего шага стал почти впереди всех и
потому обратил на себя всеобщее внимание. Мне очень захотелось взглянуть на
автора "Старосветских помещиков" и "Тараса Бульбы", с которыми я носился и
перечитывал всем моим знакомым, начиная с Кречетова.
Кречетова поразил или, вернее сказать, ошеломил "Бульба". Он во время
моего чтения беспрестанно вскакивал с своего места и восклицал:
-- Да это chef d'œuvre *... это сила... это мощь... это... это...
это...
* Шедевр, образцовое произведение.
-- Ах, да не перебивайте, Василий Иваныч, -- кричали ему другие
слушатели.
Но Кречетов не выдерживал и перебивал чтение беспрестанно, засовывал
свои пальцы в волосы и раздирал свои волоски с каким-то ожесточением.
Когда чтение кончилось, он схватил себя за голову и произнес:
-- Это, батюшка, такое явление, это, это, это... сам старик Вальтер
Скотт подписал бы охотно под этим Бульбою свое имя... У-у-у! это уж талант
из ряду вон... Какая полновесность, сочность в каждом слове... Этот
Гоголь... да это чорт знает что такое -- так и брызжет умом и талантом...
Кречетов долго после этого чтения не мог успокоиться.
...Петербургская литература и журналистика, как я замечал уже, по мере
моего сближения с нею, теряла для меня ту прелесть, в которой-
представлялась мне некогда издалека. Я видел, толкаясь за литературными
кулисами, какие мелкие человеческие страстишки -- самолюбие, корыстолюбие,
зависть -- двигали теми, которых я некогда считал за полубогов... Статьи
Белинского в "Телескопе", в "Молве", повести Гоголя в его "Миргороде",
стихотворения Лермонтова начинали несколько расширять мой горизонт, они
повеяли на меня новою жизнию, заставляли биться сердце предчувствием чего-то
лучшего...
В обществе неопределенно и смутно уже чувствовалась потребность нового
слова и обнаруживалось желание, чтобы литература снизошла с своих
художественных изолированных высот к действительной жизни и приняла бы хоть
какое-нибудь участие в общественных интересах. Художники и герои с
реторическими фразами всем страшно прискучили. Нам хотелось видеть человека,
а в особенности русского человека. И в эту минуту вдруг является Гоголь,
огромный талант которого первый угадывает Пушкин своим художественным чутьем
и которого уже совсем не понимает Полевой, на которого еще все смотрели в то
время как на передового человека 131.
"Ревизор" Гоголя имел успех колоссальный, но в первые минуты этого
успеха никто даже из самых жарких поклонников Гоголя не понимал вполне
значения этого произведения и не предчувствовал, какой огромный переворот
должен совершить автор этой комедии. Кукольник после представления
"Ревизора" только иронически ухмылялся и, не отрицая таланта в Гоголе,
замечал: "А все-таки это фарс, недостойный искусства" 132.
Вслед за Гоголем появляется Лермонтов. Белинский своими резкими и
смелыми критическими статьями приводит в негодование литературных
аристократов и всех отсталых и отживающих литераторов и возбуждает горячую
симпатию в новом поколении.
Новый, свежий дух уже веет в литературе...
...Щепкин был в полном расцвете своего таланта. Он производил тогда
фурор в роли "городничего"... Влияние его на молодых людей, вступавших на
сцену, было велико и благодетельно: он внушал им серьезную любовь к
искусству и своими советами и замечаниями о игре их много способствовал их
развитию. Щепкина ценили и любили все литераторы, и все были близки с ним.
Шевырев отзывался об нем и его таланте с таким же энтузиазмом, как и
Белинский... Блестящие рассказы Щепкина, исполненные малороссийского юмора,
его наружное добродушие, вкрадчивость и мягкость в обращении со всеми, его
пламенная любовь к искусству, о которой он твердил всем беспрестанно; толки
о его семейных добродетелях, о том, что он, несмотря на свои незначительные
средства и огромное семейство, содержит еще на свой счет сирот -- детей
своего товарища, и т. д., -- все это, независимо от его таланта, делало для
тогдашней молодежи Щепкина лицом в высшей степени интересным и
симпатичным... Темные слухи, робко выходившие откуда-то, о том, что Щепкин
будто бы интриган и человек, умеющий ловко и льстиво подделываться к
начальству и к сильным мира сего, были с негодованием заглушаемы... Для меня
Щепкин казался идеалом артиста и человека. Я даже чувствовал к нему вроде
сыновней нежности.
После "Ревизора" любовь Щепкина к Гоголю превратилась в благоговейное
чувство. Когда он говорил об нем или читал отрывки из его писем к нему, лицо
его сняло и на глазах показывались слезы -- предвестники тех старческих слез
от расслабления глазных нерв, которые льются у него теперь так обильно,
кстати и некстати. Он передавал каждое самое простое и незамечательное слово
Гоголя с несказанным умилением и, улыбаясь сквозь слезы, восклицал: "Каков!
каков!" И в эти минуты голос и щеки его дрожали...
...Перед отъездом нашим Михайло Семеныч объявил мне, что он на днях
будет обедать у Сергея Тимофеича с Гоголем (который только что приехал в
Москву), и с таинственным тоном прибавил умиленным и дрожавшим голосом:
-- Ведь он, кажется, намерен прочесть там что-то новенькое!..
Действительно, через несколько дней после этого Сергей Тимофеич
пригласил меня обедать, сказав, что у него будет Гоголь и что он обещал
прочесть первую главу "Мертвых душ".
Я ожидал этого дня с лихорадочным нетерпением и забрался к Аксаковым
часа за полтора до обеда. Щепкин явился, кажется, еще раньше меня...
В исходе четвертого прибыл Гоголь... Он встретился со мною, как с
старым знакомым, и сказал, пожав мне руку:
-- А, и вы здесь... Каким образом?
Нечего говорить, с каким восторгом он был принят. Константин Аксаков,
видевший в нем русского Гомера 133, внушил к нему энтузиазм во
всем семействе. Для Аксакова-отца сочинения Гоголя были новым словом. Они
вывели его из рутины старой литературной школы (он принадлежал к самым
записным литераторам-рутинерам) и пробудили в нем новые, свежие силы для
будущей деятельности. Без Гоголя Аксаков едва ли бы написал "Семейство
Багровых" 134.
День этот был праздником для Константина Аксакова... С какою любовию он
следил за каждым взглядом, за каждым движением, за каждым словом Гоголя! Как
он переглядывался с Щепкиным! Как крепко жал мне руки, повторяя:
-- Вот он наш Гоголь! Вот он!
Гоголь говорил мало, вяло и будто нехотя. Он казался задумчив и
грустен. Он не мог не видеть поклонения и благоговения, окружавшего его, и
принимал все это, как должное, стараясь прикрыть удовольствие, доставляемое
его самолюбию, наружным равнодушием. В его манере вести себя было что-то
натянутое, искусственное, тяжело действовавшее на всех, которые смотрели на
него не как на гения, а просто как на человека...
Чувство глубокого, беспредельного уважения семейства Аксаковых к
таланту Гоголя проявлялось во внешних знаках с ребяческой, наивной
искренностию, доходившей до комизма. Перед его прибором, за обедом, стояло
не простое, а розовое стекло; с него начинали подавать кушанье; ему
подносили любимые им макароны для пробы, которые он не совсем одобрил и стал
сам мешать и посыпать сыром.
После обеда он развалился на диване в кабинете Сергея Тимофеича и через
несколько минут стал опускать голову и закрывать глаза -- в самом ли деле
начинал дремать, или притворялся дремлющим... В комнате мгновенно все
смолкло... Щепкин, Аксаковы и я вышли на цыпочках. Константин Аксаков, едва
переводя дыхание, ходил кругом кабинета, как часовой, и при чьем-нибудь
малейшем движении или слове повторял шопотом и махая руками:
-- Тсс! тсс! Николай Васильич засыпает!..
Об обещанном чтении Гоголь перед обедом не говорил ни слова; спросить
его, сдержит ли он свое обещание, никто не решался... Покуда Гоголь дремал,
у всех только был в голове один вопрос: прочтет ли он что-нибудь и что
прочтет?.. У всех бились сердца, как они всегда бьются в ожидании
необыкновенного события...
Наконец Гоголь зевнул громко.
Константин Аксаков при этом заглянул в щелку двери и, видя, что он
открыл глаза, вошел в кабинет. Мы все последовали за ним.
-- Кажется, я вздремнул немного? -- спросил Гоголь, зевая и посматривая
на нас...
Дамы, узнав, что он проснулся, вызывали Константина Аксакова и шопотом
спрашивали -- будет ли чтение? Константин Аксаков пожимал плечами и говорил,
что ему ничего не известно.
Все томились от этой неизвестности, и Сергей Тимофеич первый решился
вывести всех из такого неприятного положения.
-- А вы, кажется, Николай Васильич, дали нам обещание?.. вы не забыли
его? -- спросил он осторожно...
Гоголя подернуло несколько.
-- Какое обещание?.. Ах, да! Но я сегодня, право, не имею расположения
к чтению и буду читать дурно, вы меня лучше уж избавьте от этого...
При этих словах мы все приуныли; но Сергей Тимофеич не потерял духа и с
большою тонкостию и ловкостию стал упрашивать его... Гоголь отговаривался
более получаса, переменяя беспрестанно разговор. Потом потянулся и сказал:
-- Ну, так и быть, я, пожалуй, что-нибудь прочту вам... Не знаю только,
что прочесть?.. -- И приподнялся с дивана.
У встрепенувшегося Щепкина задрожали щеки; Константин Аксаков весь
просиял, будто озаренный солнцем; повсюду пронесся шопот: "Гоголь будет
читать!"
Гоголь встал с дивана, взглянув на меня не совсем приятным и пытливым
глазом (он не любил, как я узнал после, присутствия мало знакомых ему лиц
при его чтениях) и направил шаги в гостиную. Все последовали за ним. В
гостиной дамы уже давно ожидали его.
Он нехотя подошел к большому овальному столу перед диваном, сел на
диван, бросил беглый взгляд на всех, опять начал уверять, что он не знает,
что прочесть, что у него нет ничего обделанного и оконченного... и вдруг
икнул раз, другой, третий...
Дамы переглянулись между собою, мы не смели обнаружить при этом
никакого движения и только смотрели на него в тупом недоумении.
-- Что это у меня? точно отрыжка? -- сказал Гоголь и остановился.
Хозяин и хозяйка дома даже несколько смутились... Им, вероятно, пришло в
голову, что обед их не понравился Гоголю, что он расстроил желудок...
Гоголь продолжал:
-- Вчерашний обед засел в горле, эти грибки да ботвиньи! Ешь, ешь,
просто чорт знает, чего не ешь...
И заикал снова, вынув рукопись из заднего кармана и кладя ее перед
собою... "Прочитать еще "Северную пчелу", что там такое?.." -- говорил он,
уже следя глазами свою рукопись.
Тут только мы догадались, что эта икота и эти слова были началом чтения
драматического отрывка, напечатанного впоследствии под именем "Тяжбы". Лица
всех озарились смехом, но громко смеяться никто не смел... Все только
посматривали друг на друга, как бы говоря: "Каково? каково читает?" Щепкин
заморгал глазами, полными слез.
Чтение отрывка продолжалось не более получаса.