Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
Союзные рати нижегородцев встретили о полдён. Строй полков поломался,
было много крику, шуму, ликованья и бестолочи. Нижегородские бояре
величались, ехали в соболях, в дорогом оружии. Кони под шелковыми попонами
- точно цветы сказочные на весеннем голубом снегу!
Дальше валили дружно и весело, от множества воев охрабрев, да и не
стало нынче ни у кого, почитай, той, старопрежней, до тошнотных позывов,
истомы ужаса перед татарами. Конечно, Орда завсегда Орда! Ночью, на
привалах у костров или в тесноте битком набитой припутной избы, страх
одолевал: как-то там будет? Но днем от множества движущихся полков всю
ночную робость сдувало, словно ветром.
И вот уже приблизил Булгар, когда-то столица мощного царства,
сокрушенного монголами, потом - разоряемый приволжский город, потом, со
времен большой замятни, столица одного из улусов Золотой Орды, вскоре
заброшенная ради возникшей неподалеку новой столицы - Казани. Нынче и
булгар не стало, сами себя звали татарами, да и перемешались все! Местный
хан навроде чем-то не угодил Мамаю, на то и надея была у воевод - авось не
вступится! Ну а нижегородцам - тем спихнуть торгового соперника с
волжского пути - прямая нужа!
Ванята за эти недолгие недели похода смертно устал, и лишь временами
припоминалось прежнее свое счастливое удивление и восторг: как же, он -
воин! Он - в походе на татар!
Город показался как-то сразу, праздничный, будто пряник на сверкающем
голубом снегу, и ничем не испугал. Даже игрушечными какими-то почудились
невысокие костры и прясла стен, а кишение верхоконных в изножии башен -
незаправдашним. Ванята едва не поскакал туда, вперед, порушив строй, и
только окрик старшого заставил его вернуться.
Ночь была радостной и тревожной. Металось пламя костров. Почти не
спали. Подходили и подходили полки. Пьяный от недосыпа Иван, спотыкаясь,
шел куда-то, что-то таскал, укладывал, и все ползло, изгибалось, мрело
перед глазами, и распухшая голова была - как пивной котел. В серых
сумерках утра его растолкали и послали рубить хворост. Ванята дважды
засыпал в лесу, с топором в руке, и поморозился бы, кабы не Гаврила,
каждый раз будивший своего господина. Наконец, их воротили в полк и
вскоре, покормив сухомятью, двинули в дело.
Иван скакал, соображая лишь одно - как бы не свалиться с коня! Уже
близко были не такие уж и низенькие татарские башни. Оттуда вдруг, из-за
заборол, выкатил вертящийся клуб дыма, что-то с шипом пронеслось над
головой, раздался гром, и всадник, скакавший за два копья впереди Ивана,
неведомой силой исторженный из седла и отброшенный посторонь, рухнул
вместе с лошадью. Гром встал еще раз, еще и еще. Конь под Иваном плясал,
стоя на дыбах, и Ивану с трудом удалось опустить дико храпящего жеребца на
четыре копыта и заставить скакать вперед.
Второй раз пополошились они, когда на русскую рать, выгибая долгие,
шеи, понеслись, раскачиваясь с боку на бок, странные существа со
всадниками на горбах, мохнатые и безобразные, почти как сказочные змии, и
тут Иван почти забыл про гром со стен и понесся в толпе откатывавших
назад, потерявших строй ратных. Но бегство было недолгим, бывалые начали
останавливать крутящихся коней, и тут мимо них прошел, все убыстряя и
убыстряя бег, татарский полк царевича Черкиза, недавно перешедшего в
русскую службу.
Царевич был в распахнутом халате поверх русской соболиной шубы, под
которой просверкивала бронь, он легко и красиво, откидываясь, сидел в
седле, в опущенной руке яснела легкая гнутая хорезмийская сабля с
отделанной самоцветами искрящейся рукоятью. Сощуривая глаза, Черкиз с
легким презрением обозрел пополошившихся московитов и отворотил лицо,
что-то приказывая своим. И разом взмыли клинки, и дружное <хурра!>
перекрыло все прочие звуки. Иван, вырвав лук, стал торопливо пускать одну
за другой стрелы в тех, мохнатых, потом поскакал и, оглянувшись, узрел
оскаленные, разъятые в реве рты, остекленевшие, ножевые глаза - страшен
полк, идущий в напуск, ежели поглядеть на него спереди! И, пришпорив коня,
Ванята поскакал уже безоглядно туда, где сшибались в кликах всадники и
реяли в молнийном блеске колеблемые над головами клинки. Тут он вновь
увидал Боброка. Воевода скакал, крича что-то неслышимое и указуя вперед
шестопером, и от негустой кучки окружавших его бояр и кметей то и дело
отскакивали, словно искры от раскаленного железа, вестоноши с приказами
идущим на приступ полкам.
Конная лавина Черкизовых татар уже заходила в тыл тем, на диковинных
зверях, и гортанное <хурра!> звучало все грозней и грозней. Гром со стен
продолжал между тем греметь, и в глубине облачных куч вспыхивали жаркие
молнии, перед глазами мотались безобразные пасти на долгих шеях (Ванята
никогда прежде не видал верблюдов и лишь после боя уведал, что это они и
есть), все мельтешило, неслось, несся и он, бледный от восторга и ужаса,
выхватив из ножен отцовскую саблю и высоко вздымая ее над головой, да так
и проскакал почти до ворот, ни разу ее не опустив. Его обходили и
обходили. Бой вспыхивал сабельным блеском то справа, то слева, то впереди
и тут же угасал. Вражеские вои, теряя убитых, бежали под защиту стен и
торопливо всасывались, уходили в отверстые городские ворота. Иван наконец
остановил коня, чуя, как весь дрожит: дрожат руки, зубы выбивают дробь, и
ему много стоило унять трепет тела, прийти в себя и оглядеться. Жаркие
молнии били и били со стен, но татары бежали уже по всему полю, и кое-кто
из русичей, спрыгивая с коней, начинал обдирать с мертвецов платье и
доспех.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
Боброк проехался шагом по истоптанному до черной земли полчищу,
сдерживая коня, дергавшего повод при каждом выстреле, отмечая число
татарских тюфяков и поспешливую, неуклюжую повадку татарских мастеров
огненного боя. Ко рвам уже подскакивали всадники с вязанками хвороста...
Князь-воевода ехал и слушал доносившийся сюда сквозь гул и грохот
выстрелов слитный вопль с той стороны города, где русские полки громили и
жгли вымола и увечили татарские корабли, вытащенные на берег, и удоволенно
кивал головой. Вои не пополошились огненного боя, хорошо! Скоро он вовсе
остановил коня, следя холодными умными глазами за редеющими выстрелами со
стен и низящим солнцем. Вполоборота повернув к боярам, приказал:
- Пусть передадут по полкам: приступ назавтра! Стан огородить
рогатками! Орудья, из коих мечут огонь, когда возьмем город, везти на
Москву!
<День... Нет, два дня они еще продержатся... - прикидывал он. - Лишь
бы не подошел Мамай!>
Конь стриг ушами. Боброк тронул стремя, картинно и неспешно порысил
назад, к полкам.
Лишь на третий день довелось Ваняте поучаствовать в грабеже
булгарской деревни. Да и то поспели они с Гаврилой к шапочному разбору.
Ратные выводили плачущих женок и угрюмых, низящих глаза связанных мужиков,
гнали скот. Иван спотыкался взглядом о чужие, остраненные, угрюмые лица,
не признаваясь сам себе, что его давешний опыт с тверитянином помешал ему
нынче захватить раба или рабу. Ведь и эти, со смятыми лицами, талдычащие
не по-нашему, тоже люди и были свободными тут, у себя, еще вчера! И как-то
рука не протянулась. Только лишь когда стали делить скотину, Ванята
решительно кинулся вперед, спеша не упустить своего. Ему достался
невзрачный на вид, но жилистый, монгольских кровей конек да две овцы, с
которыми Ванята не знал, что делать, с радостью обменяв их наконец у
пожилого ратника на кусок пестрой бухарской зендяни.
Булгарские князья Осан и Мамат-Салтан запросили мира, когда все уже
было готово к приступу. Их послы умоляли не трогать и не пустошить города.
Дмитрию Константинычу и великому князю Дмитрию татары давали две тысячи
рублев да три тысячи - на все войско. Выкуп был царский. Русские воеводы
потребовали удалить со стола Мамат-Салтана, забрали тюфяки (туфанчи) со
стен, а в городе посадили своего даругу (сборщика дани) и, вдосталь
пограбив окрестные села, двинулись в обратный путь.
Повзрослевший и огрубевший за эти несколько дней Иван, поглядывая,
как у других полоняники споро чистят коней и готовят варево, запоздало
каялся, что не взял холопа или рабу из той, разграбленной ими, деревни.
Им-то с Гаврилою захваченные лошади на обратном пути только лишь
прибавляли работы!
А впрочем, чем ближе продвигались к дому, угрязая в порыхлевший,
ноздреватый снег, проваливая в промоины, торопясь - не отрезало бы
ледоходом московскую тяжело ополонившуюся рать от родимых хором! - тем
больше восставали в памяти домашние мирные заботы, и уже Ивану не
терпелось заехать по пути в Островое выяснить, как там и что...
Весенним днем, когда уже сухими островками на взлобках вылезала
из-под снега затравяневшая земля, а птицы кричали обалдело и поля стояли в
мареве, сонные, разомлевшие, готовые к бурному стремленью потоков весенней
влаги, во дворе боярского дома в Островом спешивался загорелый на весеннем
солнце всадник.
Боярыня Наталья Никитична, недавно приехавшая из Москвы и уже
урядившая со старостою, щурясь от яркого света, вышла на крыльцо. Охнула
и, обгоняя девку, кинулась прямо по талому снегу, обняла, припала к
стремени, сияющими глазами вглядывалась в родное загрубевшее лицо.
- Пусти, мать! - басил, сам улыбаясь неволею, Ванята. - Дай в дом
войти, люди тут!
- Мужиков нарядила уже! - всхлипывая, сказывала Наталья домашние
новости, провожая сына в горницы, меж тем как Гаврила расседлывал и
заводил в стаю коней, а девка опрометью готовила баню. (И уже Гаврилина
мать, извещенная крылатой молвой, бежала вдоль тынов на боярский двор
убедиться, что и ее ненаглядный жив и цел, воротясь из похода.)
- Хоромы рубят! - усадив сына, хвасталась мать.
- Что ж меня-то не дождали? - с легким укором возражал Иван,
озираясь.
- Дак начерно... Время-то... Не опоздать - сев! - А у самой слезы,
неудержимые, радостные, горохом сыпали по лицу. Жив! Воротился! С
прибытком! И снова облегчающе заплакала, когда вынул из-за пазухи и
развернул пестроцветную бухарскую зендянь...
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
В Орду к Мамаю весть о булгарском погроме дошла, когда уже, почитай,
все было кончено.
Иван Васильич еще не знал о татарской беде и шел на обычный прием в
ханскую юрту, думая о чем угодно, только не о ратных делах. Близилась
весна, отощавшие за зиму овцы волновались, кони нюхали воздух, скотина,
уставшая разгребать снег в поисках скудного корма, первая радостно почуяла
приближение весенних оттепелей. И в шатер входил, небрежно переступая
порог, без мысли, полный и сам весенней истомою. Из Твери, от сына Федора,
дошло-таки послание, писал, что готовятся к севу, жена своею рукою
сотворила приписку внизу грамоты, мол, ждет, зело истомилась, не видючи
ненаглядного лады... Подумал о ней, и стыдно стало за мимолетную дорожную
свою связь с татаркой-рабыней, которую тут, в Орде, почти открыто держал
при себе телесных услад ради.
Мамай встретил гневно, взглядом прожег, и столько было ярости в
бешеном взоре, что неробкому Ивану и то стало не по себе.
- Гляди, тысяцкий! Вот он, твой суздальский князь! - кричал Мамай. -
Вот с кем ты хотел меня подружить! Раб! Пес! Волчья сыть!
С трудом понял Иван, о чем речь. Помрачнел. И не объяснишь упрямому
темнику, что походом на Нижний он только поможет Дмитрию, не объяснишь!
Кричит! А почто не поведет полки на Москву?! Сам же баешь, башка неумная,
что московская рать вкупе с нижегородской громила булгар и воеводою был
Боброк, не кто иной!
Как мог спокойнее, как мог необиднее для татарина высказал. Мамай
поглядел сумрачно, отмотнул головою - <Ступай!> Сам еще не ведал, как
поступить. Бекам надобны были подарки, но серебра не было, фряги давали
скудно, каждый раз что-нибудь просили взамен, и Мамай, как ни вертелся,
становился раз от разу беднее. Кого тут двинешь в такой стати на Москву!
Вечером Мамай пушил слуг. Любимую наложницу с маху ударил по лицу, и
женщина, глянув в неистовые глаза повелителя, молча и споро отползла в
угол шатра. Опамятовавшись, вызвал к себе фрягов. Генуэзцы кланялись,
расстилаясь аж по полу (Иван Вельяминов не кланялся так никогда). Но
серебра давали до обидного мало. (А теперь еще в Булгаре урусутский даруга
сидит! Никакого дохода торгового не жди!) И гнев, подлый гнев, бессильный
противу Москвы и потому особенно жаркий противу Нижнего Новгорода,
подымался в душе Мамая.
- Тысяцкой обманывает меня! - рычал он, глядя невидяще прямо перед
собою.
В этой-то беде, в эту-то тяжкую для него пору снизошло (Аллах
велик!), именно снизошло к нему спасение. Спасение в виде оборванного,
промороженного вестника на загнанном всмерть скакуне.
Вослед за смертью грозного Урус-хана умер его сын Токтакия, и на
престол Белой Орды беки вместо пьяницы Тимур-Мелик-оглана избрали
Тохтамыша, врага Урусова. Не все эмиры довольны им, и теперь к нему,
Мамаю, просится царевич Синей Орды Араб-Шах, несогласный служить
Тохтамышу.
Значит, можно убрать тумен из-под Хаджи-Тархана! Значит, можно
Араб-Шаха послать набегом на Русь! Значит... О! Теперь-то он покажет
нижегородскому князю! Кровью будешь плакать, Дмитрий Костятин, на
развалинах города своего!
Он поднял тяжко загоревшийся взор, узрел ждущие лица двух беков и
писца с каламом в руке, присевшего на край ковра. Вестник пил, отдуваясь,
кумыс, безразлично (он свое дело исполнил) поглядывая на повелителя
Золотой Орды и ожидая награды полновесным урусутским серебром. Мамай
понял, сунул ему литую новогородскую гривну: <Ступай!> Оборотил грозное
лицо к бекам. <Ивану Вельяминову не говорить!> - приказал. И те понимающе
склонили головы. Да, он разгромит Нижний! Но сначала, сначала...
(Нижегородскому князю могла прийти на помощь Москва!) Сначала... Само
собою сложилось в голове как свое, хотя и подсказанное некогда беглым
московским тысяцким, - сперва написать Ольгерду! Пусть литвин потревожит
Дмитрия! Тогда Нижний достанется ему, Мамаю! Да, так! Грамоту в Вильну,
Ольгерду, и - тотчас! Он свел брови, тщательно подбирая слова, начал
диктовать писцу. Бессильный еще час назад, Мамай снова был повелителем,
господином, царем. По его слову двигались рати, и его волею жили и умирали
государи иных земель!
А на дворе, в степи, густо покрытой замерзшим, в катышках навозом,
все так же волновались, переминаясь, голодные овцы, глухо топотали кони и
птицы выклевывали паразитов из свалявшейся за зиму шерсти на спинах тощих
коров. И никто: ни сам Мамай, ни присные его, ни коварные фряги, ни
далекие московиты - еще не ведали, что Ольгерд, грозный и многим
казавшийся вечным, умирает.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Из полукруглого окошка княжеской каменной кельи, отсюда, с горы, где
громоздились башни и кровли неприступного замка, была видна вся Вильна -
дворы, поместья, сады, католические соборы и православные церкви в речных
извивах, поля и леса, леса вплоть до окоема, до дальних гор, тоже покрытых
дубовым лесом и окруживших, словно края чаши, долину, в которой стоял его
город, город, отвоеванный им у братьев и немецкого Ордена и утвержденный
за собою. Ольгерд попросил слабым голосом поднять его повыше. Быть может,
только теперь, в час последнего угасания сил, понял он, как все это дорого
ему и как он это любит. (Любил! - Он уже говорил о себе в прошедшем
времени...) И вдруг все исчезнет! Не будет ничего! Всю жизнь он не доверял
попам, и сейчас ему было страшно. Пусть скорее придет Ульяния! Пусть
придет! Он задыхался. Ульяния вошла, когда Ольгерд уже начинал бредить. Он
вцепился в ее запястье костлявой и потной рукой, вцепился и не выпускал,
словно и туда, в могилу, хотел уйти вместе с нею. Ульяния тихо гладила
супруга по слипшимся, жалким, потерявшим блеск волосам.
- Я позову священника! - сказала. - Пусть хоть теперь окрестит тебя!
- Пусть! - ответил он хрипло, вздрогнув всем худым, потерявшим
прежнюю стать жалким телом. Теперь и русский поп (от коих он недавно еще
шарахался, как от чумы!) казался ему спасением.
- Ягайлу позвать? - спрашивала меж тем Ульяния требовательно, низко
склоняясь над ложем умирающего супруга. - Ягайлу?!
Двенадцать сыновей было у великого князя литовского Ольгерда. Пятеро
от первой жены. Те все были крещены и носили русские имена. Все они сидели
на уделах и были нынче вдали от отца. И семеро - от Ульянии. Эти семеро
носили литовские имена и крещены были далеко не все. А то и крещены, но
наречены все равно отечественными прозываниями. Ольгерд считал более
важным понравиться своим литовским подданным, чем угождать второй жене. С
первой - с той все было значительно сложнее. Тогда он еще не вошел в силу,
да и витебский удел весил очень много... В те времена!
Вот среди двенадцати сыновей и предстояло ему выбрать наследника, ибо
в литовском княжеском доме (так повелось с Гедимина) наследника назначал
сам прежний государь. И из всей этой дюжины избрал Ольгерд не старшего,
Андрея, не Дмитрия, а младшего, сына Ульянии, Ягайлу. И ему оставлял -
готовился оставить - это все: город, княжество, власть над обширною,
завоеванной им и отобранной у татар землею русичей от моря и до моря... А
ведь с чего началось, с какой малости началось! И сейчас бы, при смерти,
порадовать ему, но - не было радости! Не была сокрушена Польша, ни
венгерский король, ни Москва - а без того все его приобретения зыбки, как
вечерний туман над болотом, и могут растаять, уплыть, просочиться, словно
вода в песок... Почему никогда прежде - никогда! - не чуял он этой
временности, мгновенности земного существования? И - только теперь! Когда
поздно, все поздно!
...Вот сейчас взойдет русский поп. И - успокоит? Даст увидеть нечто,
о котором постоянно толкуют они в своих церквах?! Он не мог уже
насмешничать. Жизнь уходила из него, как вода из разбитого кувшина, жизнь
уходила, как вода... Он долго жил и много содеял, но оказалось, и жизни, и
дел не хватило ему!
Целебное питье помогало только на время. Он голодным, обострившимся
взглядом вперялся в лица слуг, искал за личиною внешней заботливости
радость о его смерти. Он никому не верил и теперь, на ложе смерти своей!
Ульяния, вечно упрямо бившаяся с ним ради своих поповских дел, и
теперь хлопочет о том же, дабы окрестить его в свою веру хотя бы перед
могилой. Хлопочет о детях, о Ягайле, который - да! - нравился ему, как
котенок-игрун, но удержит ли он власть в обширной стране?
...Они вошли толпою: Ульяния, Ягайло, раб Войдыло и Анна, и Ольгерд
устало отметил неподобье того, что княжеская дочь пришла чуть ли не вместе
с рабом, забравшим силу при дворе, сановным и властным, но все же рабом,
коему и боярский чин не прикрыл его подлого происхождения! Но уже и все
равно было. Пускай решают сами. Он взял Ягайлу за руки, долго смотрел,
вглядываясь, в это лицо. Теперь, почти уже с той стороны жизни, из дали
дальней, из которой никто еще не возвращался назад, увидел мелочность,
узрел злобность и самомнительность, узрел откровением, данным умирающему,
что этот мальчик будет игрушкой в чужих руках, в руках то