Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
ьющаяся среди стволов, давно и вдосталь
нахожена. Именно этим путем отправляется Сергий проведывать своих
ставленников, игуменов Леонтия и Савву.
Низилось солнце. Иван, до того пропадавший от устали, нашел-таки,
наконец, потребную ширину шага и обрел второе дыхание. Идти стало легче,
пот сошел. Теперь он чаще обтирал не лицо, а морду своего многотерпеливого
коня, на которой кишмя кишели, лезли в глаза кровососы - комары, мухи и
потыкухи. Конь яростно хлестал хвостом, попадая по мешкам со снедью,
крутил головой. Иван размазывал кровавые тела паутов по морде коня, чая
хоть так оберечь несчастное животное от новых укусов. На очередном болоте
черпанул серо-синей глинистой грязи, обмазав ею морду коня... Не с добра
лоси в этих гиблых местах, дорвавшись до озерца, бывает, по уши залезают в
воду, лишь бы на час малый отдохнуть от крылатой нечисти. Встретили
медведя. Мохнатый хозяин стоял, стойно человек, за кустом малины, глядючи
на людей, потом рыкнул, опустился на четыре лапы и неспешно ушел в лес.
Верно, никогда не натыкался на человека с рогатиной.
К вечеру Сергий вывел весь пеший владычный поезд на сухое боровое
взгорье. Запалили костер. Иные, не навычные к пешему хождению, попросту
попадали на колкую, густо усыпанную хвоей землю. Кто-то из иноков,
приотстав, подошел к костру, неся в подоле целое беремя рыжиков. Грибы,
насадив на палочки, совали в огонь, ели, слегка обжарив. Котла с собою не
было. Воду принесли из ручья в кожаных ведрах. Кто подставлял просто
ладони. Жевали холодные просяные лепешки, сухую вяленую рыбу, хлеб. Где-то
вдали, в небылом, осталась бочка монастырского выдержанного меда,
брошенная воротной стороже на выезде из Москвы... Словно само время
отодвинулось, ушло вспять, в седые языческие века, и сейчас, с туманами,
ползущими с дальних болот, явится вокруг них лесная погибельная нечисть.
Ухнул филин, заставивши многих вздрогнуть, протопал в чаще молодого
сосняка великан-лось.
В трепещущих сполохах неровного пламени задумчивое лицо Сергия,
охватившего руками колени, казалось живым и скорбным. Давешний отрок, сын
изографа Рублева, Андрейка, покинув отца, подлез вплоть к самому игумену
и, заглядывая ему в лицо с детским нетаящимся обожанием, слушал,
полураскрывши губы, тихую беседу старцев. Иван прислушался и сам, неволею
почти, переполз поближе. Тут не было ни ахов, ни охов. То и дело звучали
имена Василия Великого, Исаака Сирина, Иоанна Лествичника и Дионисия
Ареопагита. Здесь, в лесу, таясь от татар, покинув обреченную Москву и
монастырь, пожевавши скудного дорожного хлеба, говорили они не о
трудностях пути, не о нынешнем горестном обстоянии даже, говорили о
Троице, о едином, в трех лицах, божестве - Боге Отце, Сыне и Духе Святом,
о том, что вечно - рождение сына от отца - есть неизреченная тайна
Христова учения, что Бог есть любовь и что токмо любовью мог быть сотворен
весь сущий окрест видимый мир. Андрейка Рублев, заливаясь весь
лихорадочным румянцем, решается тут задать и свой вопрос, все о той же
троичности божества.
- Скажи ты! - не то просит, не то приказывает Сергий высокому седому
монаху, что сидит рядом у огня. Иван не ведает, что это Стефан, старший
брат игумена, не ведает, кто тот, молодой, и этот, и еще третий, из бояр
Киприановых, что сейчас прошают преподобного, хотя рядом, завернутый в
конскую попону, еще не спит ученейший византийский богослов Киприан. Но
здесь, в лесной настороженной и призрачной тьме, как-то не звучат цитаты
святых отец и равно и витиеватая греческая ученость, и Киприан, краем уха
прислушиваясь к беседе, сам молчит, догадывая, верно, что его слово лишнее
тут, в глухом и диком лесу, где еще живут, блазнят лешие и водяники
древних языческих поверий.
Высокий, худой, белый как лунь монах, вопрошенный Сергием,
кругообразно обводит рукою:
- Я молвлю, ты внимаешь. Двое? Надобен еще он, - указывая рукой в
сторону Ивана, говорит инок, - оценивающий, тогда лишь слово истинно! В
Троице три - одно и трое в одном. Круг, из трех колец состоящий, -
триипостасное начало и суть мира, основа истины. Ибо представить Бога
единым, значит отказать ему в праве постигнуть самого себя, а разделить
сына от отца, как деют католики, произнося , паки погубить
нераздельную сущность Творца небу и земли, видимых всех и невидимых. -
Заканчивает Стефан словами символа веры.
- Скажи еще, брат, о Господней любви, без которой невозможно никакое
творение, даже творение мира, невозможно и покаяние грешника! Любви,
требующей рождения сына от отца, и постоянной жертвы, крестной смерти и
воскресения! - тихо договаривает Сергий, все так же глядя в огонь. Отрок
Рублев, незаметно сам для себя, повторяет круговое движение чуткой рукою
художника, неосознанно пытаясь зримо изобразить сказанное днесь словами,
не задумывая вовсе пока о том далеком времени, когда он, уже маститый
старец, решится воплотить в линиях и красках высокую философию восточного
христианства, создавая свою бессмертную <Троицу>, основа, исток которой
явились ему ныне, в этом лесу, под томительный комариный звон и храп
усталых путников, потерявших всё и бредущих, казалось, неведомо куда, в
чащобы и мрачные дебри языческой древности...
И слава Господу, что того еще не ведает он! Не ведает, сколь тяжкий
путь предназначен ему впереди, что иногда вся жизнь без останка уходит на
то, чтобы от мелькнувшей в молодости искры озарения прийти к воплощению
замысла, и что его жизнь такожде ляжет вся к подножию того, что исполнит
он почти тридесяти лет спустя... Решимость молодости сродни неведению!
Беседа стихает, и только тут решается брат Сергия вопросить о
мирском:
- Что игумен Федор? - сурово прошает Стефан о сыне.
- Был во Владимире, теперь, верно, на Костроме, с князем! - отвечает
владычный боярин, и Стефан медленно, запоминая, кивает головой. Иноку
непристойно заботить себя мирскою заботой, и все же сын, когда-то юный
Ванюшка, а теперь знаменитый московский игумен и духовник князя, Федор
Симоновский, один у Стефана (и, скажем, у Стефана с Сергием). И не
погрешим противу веры и навычаев иноческих, предположив, что и тот и
другой с облегчением помыслили днесь о том, что Федор, как и они, не попал
к татарам, не зарублен и не уведен в полон...
Пройдут века, и иные, некие, даже самого святого Сергия дерзнут
укорить за то, что он, сокрывшись в Твери, не попал под татарские сабли.
Словно им, малым и грешным, легче бы стало жить, потеряй они в войнах и
разорениях тех, кто составлял и составляет славу родимой земли!
В четырнадцатом, и много после, так еще не думали. И народ, живой
народ, а не те, которые много после получили презрительное имя обывателей,
во всякой беде спасает своих духовных вождей прежде всего. Спасает, подчас
жертвуя жизнями многих, как и всякий живой организм, в беде жертвующий в
первую очередь теми частями своими, без которых не прекратится сама жизнь,
само бытие целого.
Но сейчас еще четырнадцатый век. И явись татары, Иван, как и все
прочие, владеющие оружием, лягут в сече, дабы те немногие смогли спастись,
исчезнуть в лесу, и после вновь возглавить и вдохновить на подвиг ряды
народных дружин. Так - пока народ жив и способен защитить свои алтари и
своих избранных. Ну, а когда по-иному, тогда и народ вскоре умирает,
разметанный, словно пыль, по иным языкам и землям... Не дай, Господи,
дожить до такого конца!
Иван уже засыпал, вздрагивал, вздергивал голову тщетно борясь с
дремой. Так хотелось слушать и слушать еще тихую беседу иноков! Так
волшебна была эта ночь в лесу, так торжественна вязь сосен на
прозрачно-темной тверди, усеянной сапфирными звездами... И мохнатые руки
туманов, отинуду подъятые к небесам, и среди всего, у замирающего костра,
средоточием вселенной - высокие слова старцев о неизреченной мудрости и
небесной любви... И повторится ли еще в его земной и грешной жизни
подобная ночь?!
Сон все-таки одолел Ивана. И когда уже закрылись у него глаза и душу,
освобожденную на малый срок от суетных забот плоти, унесло к небесам,
Сергий, не прерывая беседы, тихо привстал и накрыл молодого ратника
зипуном, дабы тот не простыл от болотной сыри... А отрок Рублев, почитай,
так и не спал всю ночь. Забыв про родителя, он душою и телом прилепился к
Сергию, ловя каждое слово, с опрятностью вопрошая, когда уже вовсе
становило невмоготу понять, и Сергий отвечал ему без небрежности, словно
равному, понимая, верно, что не простой отрок пред ним и не простое
любопытство глаголет ныне его устами.
- Ты изограф? - прошает Сергий тихонько, когда уже многие уснули и
туманы, подступив вплоть, застыли в ближайших кустах.
- Ага! Мы с батей... Я больше буквицы... Иконы тоже писал,
Богоматерь...
- Отец хвалит тебя, а ты доволен собой?
Отрок вертит головой, отрицая, щелкает пальцами:
- Иногды и хорошо, да не то! Нет высоты! Того вот, о чем говорили
однесь! - прибавляет он, зарозовев от смущения. - Я в мир не хочу, пойду в
монахи! Дабы токмо писать... Святое... Прими меня к себе, отче! -
высказывает он, наконец.
- Приму, сыне! - задумчиво, с отстоянием, возвещает Сергий. - Но
затем ты пойдешь к игумену Андронику! - прибавляет он, как о давно
решенном, и покачивает головой, завидя протестующее шевеление отрока. -
Нет, в нашей обители тебе нарочитым изографом не стать! И к игумену
Федору, в Симонов, не посоветую я тебе. Там труд иноков обращен к миру,
там борение ежечасное. Тебе же потребны будут опыт и сугубое научение
мастерству. А у Андроника в обители пребывает муж нарочит, именем Даниил.
Он будет тебе дельным наставником в художестве! Да и молитвенное
созерцание, надобное, егда хощешь достичь понимания святости, обретешь там
же! И не печаль сердца! Аз тебя не отрину. Ты и меня почасту узришь в
обители той! - добавляет Сергий, улыбаясь и ероша загрубелой дланью
светлые мальчишечьи волосы, а отрок весь вспыхивает полымем от нечаянной
ласки преподобного. И опять они замолкают. Старец провидит во вьюноше то,
о чем уже говорят на Москве изографы: великий талан, коему токмо не
достает мастерства и духовного понимания. (Ибо без последнего и мастерство
не помога в деле, и ничего святого не может создать муж, не имущий
святости в сердце своем!) А отрок успокоен и счастлив. Он нашел того, чьим
светом отныне будут одухотворены и овеяны все его дальнейшие старанья, и
бессонные ночи, и горести, и короткие вспышки счастья, и отчаянье, и
восторг, и труды - все то, что в совокупной нераздельности люди называют
творчеством.
Только к утру, когда замолкли, задремав, иноки и замер, то ли уснув,
то ли задумавшись, великий старец, Андрейка Рублев позволил себе задремать
у костра, счастливым пальцем украдкой касаясь грубой мантии преподобного.
Жизнь и творчество есть любовь, и весь зримый мир сотворен величавой
любовью, а горести, разорения, беды - лишь знаки наших несовершенств и,
порой, неумения воспользоваться свободою воли, данной нам свыше Господом.
Ну, а смерть - смерти вообще нет, есть вечное обновление бытия. И токмо
величайшим напряжением всех сил зла возможно станет, и то через много
веков, поставить этот сущий мир на грань гибели.
Господи! Об одном молю ныне: приди судити живым и мертвым, но спаси
прок малых сих, покаявшихся и поверивших в тебя!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Как ни рано проснулся Иван, но иноки уже были на ногах и готовили
пищу. Сварили зеленые щи из какой-то лесной, собранной тут же травы и
грибов, раздали по куску хлеба. Иван заметил, что для них это была
привычная и нескудная еда, горожане же, спутники Киприана, ели варево с
заметно вытянувшимися лицами. Скоро тронулись дальше. И снова шли, ведя
коней в поводу, с трудом поспевая за разгонистым и легким шагом троицких
иноков.
Река показалась о полден, а вскоре нашлась и лодья, в которую
погрузили остатнее добро, после чего Киприана и иных, особенно хворых,
посадили верхами и снова тронулись в путь. Причем Сергий с Якутою все так
же неутомимо шли впереди, и шли вплоть до вечера, когда, наконец, удалось
достать лодьи для всего каравана. Дальше они плыли плывом, пихались, а,
выйдя на Волгу, гребли до кровавых мозолей против стремнины волжской воды.
Часть бояр и слуг, пересев на лошадей, поскакала берегом готовить прием
Киприану. То, что еще оставалось от богатств, взятых с собою из города,
свалили в лодьи, которые ближе к Твери потянули бечевой, и Ивану опять
досталось благая доля брести берегом, погоняя коня, привязанного за долгое
ужище к носу лодьи.
В Твери, набитой толпами беглецов и ратными, путники разделились,
Киприан с клиром тотчас устремил на княжеский двор, Сергий со спутниками -
на подворье Отроча монастыря, а Иван Федоров, оставшись не у дел, решил
проехаться по городу, завороженный размахом, сутолокою и многолюдством
великого города, под которым когда-то стоял мальчишкой с полками великого
князя.
Он проехал вдоль Волги, по урезу берега, полюбовался на неисчислимые
ряды лабазов, перемолвил с теми и другими, вызнавая, нет ли знакомых
беглецов. Несколько раз побывал в торгу и в Затьмацких слободах и уже было
собирался ворочаться на княжеский двор, где, как спутник Киприана, чаял
обрести и жратву и ночлег, когда его окликнули из толпы и какой-то молодой
мужик, ринув напереймы, звонко выкрикнул:
- Ванята!
Иван остоялся, натянувши поводья.
- Ванята! - торопился тот, проталкиваясь сквозь толпу. - Ты? Али не
признал?! - И по горестной неуверенности голоса прежде, чем по чему иному,
понял Иван, что перед ним его давний тверской холоп, отпущенный им
когда-то на волю.
- Федюх! - выкликнул он, веря и не веря, и тотчас соскочил с коня.
Они обнялись крепко-накрепко, не видя, не замечая мятущейся по сторонам
толпы. Потом пошли, сами не понимая, куда, ведя коня в поводу, торопливо
высказывая друг другу семейные новости.
- Женился я! - сказывал Федор с оттенком гордости. - Уже дочерь есть,
и сына сожидаем теперя! Матка у нас померла, и батя с того плох, ночами не
спит... А так - стоит деревня! Ты-то как? А Наталья Никитишна? Она ить
меня тогда вылечила, можно сказать, от смерти спасла. Я кажен раз, как в
церкву где попаду, матку твою поминаю, за здравие, значит! И женка теперя
у тебя? Ты их сюды привез али как?
И по измененному, острожевшему голосу Феди Иван почуял несказанную,
неведомую ему беду.
- В деревне остались! - отмолвил возможно небрежнее.
- Не на Москве? - тревожно переспросил Федор.
- А что?
- А ты не знашь?
- Нет... А чего?
- Москву взяли татары! - ответил Федор, глядя на Ивана во все глаза.
- Как... взяли? - веря и не веря, отозвался Иван. (Видел, чуял, и все
же представить, что каменную неодолимую крепость сдадут... Такое не
умещалось в голове!)
Так Иван впервые уведал о гибели города и только уже потом, много
позже, вызнал все до конца.
- Не ведал? Не ведал? - повторял уже с испугом Федор. Иван молча
потряс головой. Не хотелось уже ничего. И возвращаться к Киприану
расхотелось тоже.
<Бросили!> - твердил он со злобою про себя. Федюха тряс его за плечо,
вел куда-то, кормил. Потом они сидели в какой-то набитой ратными избе, в
запечье, и Иван плакал, неслышимый в гуле и гомоне голосов, а Федор молча
гладил его по плечу, не ведая, как еще утешить.
<Что же Сергий? Что он ответит, ежели его спросить?> - с болью думал
Иван, понимая, однако, что у игумена Сергия есть ответ, и ответ этот
достаточно суров. Господь, наделив человека свободою воли, не обязан
потворствовать слабостям, причудам и безумствам созданий своих. Москву
можно было не сдавать! Это он знал твердо, с самого начала, еще не ведая
никаких подробностей пленения города. А значит, не Господь, а они сами,
все, соборно, виноваты в содеянном!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
То, что створилось в Москве, было, по-видимому, много страшнее
описанного летописью, хотя даже и летописное описание событий невозможно
читать без ужаса и отвращения. И в чем причина беды? Что произошло с
городом? С героями, два года назад разгромившими Мамая?
И вот тут скажем горькую истину, которую очень не хочется понимать
нам, нынешним. Что красивое понятие <народ>, <глас народа> - глас божий,
<воля масс> или еще того превосходнее - <воля миллионов>, от имени которой
выступают разнообразные кланы и партии, - не более чем миф, и, возможно,
один из самых вредных мифов двадцатого века. Где эта безликая (или
миллионноликая, что то же самое) сила, когда кучка вооруженных мерзавцев в
огромной стране год за годом хватает, убивает, насилует, грабит,
расстреливает и ссылает многие сотни тысяч ни в чем не повинных людей,
более того, офицеров армии, то есть людей дисциплинированных и
вооруженных, способных, как кажется, к отпору и не оказывающих меж тем
никакого сопротивления? И это день за днем, год за годом, едва ли не до
полного истребления нации! Невозможно такое? Увы! Именно двадцатый век и
именно наша страна в большей мере, чем другие, доказали, что это
возможно... И те же люди (те же ли?) стоят насмерть в бою, <един против
тысячи>, и сокрушают вооруженных до зубов и тоже дисциплинированных
противников... Как же так?!
Во-первых, это себялюбивое и самолюбивое существо, создавшее тьму
концепций величия собственного <я> и личностной исключительности, -
человек, есть существо общественное. Как грызуны, как рыбы, человек в
толпе становится частью толпы, более того, человек сам стремится в толпу
себе подобных и охотно жертвует собственным <я>, чтобы только быть со
всеми и <как все>. Потому и возможны всяческие виды организации
человеческих сообществ - от бандитской шайки до государства, от кучки
единомышленных философов до вселенских, потрясающих мир религиозных
движений. И потому человек дисциплинированный, член религиозного братства
или солдат армии, способен на то, на что он не способен сам по себе, в
отдельности, вне объединяющего и направляющего его волю коллектива.
Человек к тому же способен заражаться идеей, способен на массовый героизм
скорее, чем на героизм индивидуальный, личный. Потому-то и воспевают в
эпосах всех народов героев-богатырей за то, что они способны сами, вне
направляющей воли толпы, совершать подвиги. Ценит человечество, и очень
ценит, особенно на расстоянии лет и пространств, подвиг отдельной
личности, хотя именно личностью мало кто способен быть из обычных рядовых
людей. И мужество, скажем, крестьянина, ставшего ратником, покоится на том
же ощущении причастности к целому (<я - как все, я - как мир>), на коем
зиждется вся традиционная культура и жизнь народов земли. Это первое.
Второе, что никакого <народа вообще> нет. Есть люди. В обычной ватаге
плотников, скажем, есть старшой, мастер, человек упорного и угрюмого
нрава, какой-нибудь Никанор Иваныч; есть весело-озорной любитель выпивки и
гульбы Васька Шип, который вечно подшучивает над старшим, но сам по себе
не мог бы и работать иначе, чем в ватаге; есть старательный и тихий Лунек,
которому надобно указать <от> и <до>, и он сделает, но сделает лишь, еже