Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
59 -
60 -
61 -
62 -
63 -
64 -
65 -
66 -
67 -
68 -
69 -
70 -
71 -
72 -
73 -
74 -
75 -
76 -
77 -
78 -
79 -
80 -
81 -
82 -
83 -
84 -
85 -
86 -
87 -
88 -
89 -
90 -
91 -
92 -
93 -
94 -
95 -
96 -
97 -
98 -
, встряхивая гривой, изограф. - Рати бегут или одолевают, и не
всегда числом или оружием, а Божьим попущением! Зри! Разогни и чти деяния
римлян и греков! А потом франки, галлы, вандалы, коих была горсть, громят
тех же римлян... Почто? Дух! Умер дух, и плоть стала бессильна! Святые
отцы сражались не оружием, но духовно и силою слова побеждали тьмы и тьмы!
- Почто ж теперь Византию теснят турки?
- Когда угасает энергия, то с нею кончается все: мудрость, сила,
власть, и царства на ниче ся обратят... Как мы, как наш священный город...
- произнес грек тихо, потупя взор. Но юные московиты не узрели смущения
изографа, целиком захваченные новою для них мыслью:
- И, значит, мы, то есть Москва...
- Да, да! - подхватил грек. - Увы! Мы стары, вы молоды, и у вас
грядущее!
- Пото и ты, отче, здесь? - вопросил Василий учителя.
- Пото, сынок! - сказал сурово и скорбно Феофан, впервые так называя
прежнего холопа своего.
Уже на первых петухах повалились спать, не чая в грядущем ни худа, ни
лиха.
- Какой он умный у тебя! - шептал, укладываясь, Иван.
- Да! Прехитр мастерством и превелик разумом! - с гордостью отвечал
Василий.
Назавтра Василий вступил в нижегородский полк, и родичи долго мяли
друг друга в объятиях, веря, что расстаются на несколько дней, что после
победы вместе воротят <домовь>... Верилось! В юности все легко и
безоблачна грядущая даль времени! И когда под пение дудок, под звон и звяк
выступали полки в поход, верилось в скорую встречу. И на третьем,
четвертом ли привале, проплутав меж возов и раскинутых шатров, нашел
Ванята спящего Ваську, растормошил, час малый и посидели в обнимку у
костра, не ведая, что это - напоследях и что до новой встречи им предстоит
прожить едва ли не всю жизнь.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
То, что было дальше, описано в летописи.
Постояв за городом и не дождавши вести про Араб-Шаха, великий князь
повернул полки на Москву. (И с ними вместе уходил Иван Федоров, так и не
повидавши на росстанях двоюродного брата своего.) А вся нижегородская сила
с сыном Дмитрия Константиныча Иваном, ведомая князем Семеном Михайловичем,
с приданными к ней ратями владимирской, переславской, юрьевской и
ярославской, <в силе тяжце> отправилась за Пьяну стеречь татар. Вести
доходили разноречивые, и, наконец, слухачи донесли, что Арапша далеко, на
Волчьей Воде. Многие после удачного похода на Булгар восприняли дело так,
что татары устрашились и в драку не полезут.
Князь Семен Михайлович, не родовитый и не сильный, <принятой>,
растерялся, получив в руки столь многочисленную рать, не умея властно
собрать всех в кулак, как это сделал Боброк, и потому вяло смотрел на то,
как войско, получившее успокоительные известия, начинает, в полном смысле
этого слова, разлагаться.
Доцветало пышное, с высокими, тающими в мареве облаками лето. Золотом
наливались нивы, ныне безжалостно потоптанные конницей. В высоком
разнотравье, в пестротканом дурманно пахнущем ковре цветов домовито гудели
пчелы. Разорившие несколько мордовско-татарских селений русичи теперь
опивались даровым медом, пьяные наперегонки скакали по полю, шутейно
боролись. Звенели цимбалы и гусли.
Тяжелые доспехи многие поскладывали на телеги, кольчатые брони были
засунуты в переметные сумы, щиты и пучки копий громоздились на возах.
Многие даже и сулиц не насадили на древки, рассчитывая найти толковое
дерево в здешних лесах.
Ихний, Васькиного полка, боярин появился перед ратниками лишь раз,
хмельной. Он качался в седле, спустив с плеч тяжелый вотол, в одной
сияющей шелковой рубахе распояской, прокричал что-то веселое и поскакал
прочь. В лугах охотились с ловчими соколами, отъевшаяся к осени боровая и
озерная дичь была обильна и легко давалась в руки. В опор гонялись за
дрофами, доставая больших птиц кто стрелою, кто копьем или даже арканом,
похваляясь друг перед другом перенятым от татар навычаем.
Васька со все не отпускавшим его внутренним
полуиспугом-полувосхищением наблюдал эту неведомую для него праздничную
жизнь русского воинства, постепенно втягиваясь и сам в ленивый побыт
соратников. Лениво гоняли поить коней, лениво и кое-как расставляли шатры,
подолгу валялись в высокой траве, следя птичьи стада в вышине и легко
тающие в сине-голубом аэре облачные громады. Войско медленно передвигалось
и наконец вовсе остановилось в лугах за Пьяной, разморенное летнею жарой и
бездельем.
И все-таки это было русское войско! Рать! Сердце Василия переполнял
восторг: он не холоп больше, воин! Это уже не его, кого-то иного гнали
литвины, связанного, в толпе плачущих женок и угрюмых мужиков, это не его
продавали в Кафе на рабьем рынке, многажды выкликая невеликую цену за
худого подростка-русича, не он мерз, погибал с голоду, не его били
ременною плетью...
Лежа навзничь в траве, покусывая травинку, он лениво, краем глаза,
проследил, как воин гнал перед собою двух заплаканных мордвинок - опять,
видно, чье-то село пограбили! Земля была не своя, чужая, и потому, где
можно, ратные набирали полон. Василий потянулся сладко: так бы и заснуть
сейчас, прямо в цветах, на лугу, слушая, как сухо шелестят и стрекочут в
травах кузнечики, и во сне думать, как бы и он сам уложил рядом с собою
мордвинку-полоняночку... Оклик старшого издалека, словно из мира иного, с
трудом проник ему в слух. Васька встал, встряхнулся по-собачьи, приходя в
себя. <Опять коней поить погонит, пес!> - подумал беззлобно. Пошел на зов
враскачку, так, как ходили бывалые воины, обыкшие боле сидеть в седле, чем
ходить пешими. (В седле Васька о сю пору держался плоховато, только и было
чем погордиться - перенятою походкою!)
Так и оказалось - коней поить! Его как новика кажен раз не в черед
посылают! Васька подумал еще: не оседлать ли коня? Но лень было, решил
сесть охлюпкой, что и погубило его, ибо в седле, при стременах, он еще,
возможно, и сумел бы уйти от погони...
Татары появились нежданно и как-то сразу со всех сторон. Это уж потом
вызналось, что татары были из Мамаевой Орды и подвели их скрытно, тайными
лесными тропами князья мордовские, а уже тут, все обузнавши и выведавши,
разделили они свою ратную силу на пять полков и ударили со сторон, круша
русский не ждавший никоторого худа стан. Потом вызналось! А пока - не
вздевших броней, спешенных, растерянных русичей рубили и ловили арканами,
с гиканьем шугали лошадей, не давая всадникам всесть в седла. Эх, и
погибло на тех полянах русских разудалых голов! Эх, и набрали полону
татарские богатуры, отомщая и за уничтоженного Сарайку, и за булгарский
погром!
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Василий не вдруг и понял, что сотворилось и кто эти скачущие облавною
цепью всадники, не понял враз; первыми почуяли, сбившись в плотный табун и
тонко взоржав, кони. А Васька смотрел завороженно, слышал и не понимал:
почто восстающий крик, какое-то мельтешение у дальних шатров? И лишь когда
прямо на него вынесло распоясанного, в крови, с разрубленною до зубов
щекою боярина в одной рудо-желтой сияющей шелковой рубахе (а кровь так и
хлестала брызгами из перерубленного лица), лишь когда узрел страшный оскал
обнаженных, в кровавом месиве зубов и потерянный, безумный взгляд над ним,
лишь тогда понял и закричал, взвыл в голос, цепенея от ужаса (ни копья, ни
сабли с собою не было), и рванул, и поскакал, и, опоминаясь начал было
заворачивать коней к своим, но уже все и вся бежало по полю, падали под
натиском мечущейся конницы шатры, с ревом моталось и неслось безоружное
человечье стадо, и со всех сторон, куда ни поверни, скакали татары,
зловеще свистели стрелы, слышалось гортанное татарское <А-а-а-а-а!>, и
гомон, и звяк, и крики, вопли, проклятия гибнущих ни за что людей...
Он еще скакал по полю, петляя, словно заяц, растерявши коней,
отчаянно цепляясь в гриву скакуна, плакал и кричал, понимая, что конец,
что не уйти, что он вот-вот упадет с коня, и тогда, тогда... Какой-то
татарин уже приметил безоружного русича и устремил за ним, собирая аркан в
руку. И всего бы хватило Ваське доскакать до кустов и пасть там в чащобу
иван-чая да змеем уползти в овраг, но дернулся конь, споткнулся,
выровнялся уже (!), но Васька, не находя опоры ноге в отсутствующем
стремени, начал сползать с покатой спины лошади и, не доскакав всего
нескольких сажен, грянул с коня, аж в глазах замглило... Тут его и настиг,
и, оглушенного, повязал арканом татарин, после чего, чая иной добычи,
тотчас и грубо погнал перед собой, пару раз для восчувствия перекрестя
плетью.
У дальних шатров еще рубились. Князь Семен Михайлович с горстью
дружины, пытаясь спасти бегущую рать, крутился в толпе оступившей его
татарвы, рубил направо и налево, пока трижды проколотый копьем и
разрубленный саблею не грянул трупьем на землю...
Все бежало. Перемешанный вал конных и пеших вынесло к берегу Пьяны. И
что тут сотворилось с ополоумевшими, а то и попросту пьяными людьми!
Воистину <За Пьяною пьяни!> - как с горечью язвил летописец! Кучею
вваливаясь в воду, топили друг друга в тесноте, ревели, задыхались, лезли,
озверев, по головам. Дядька княжича Ивана, обороняя господина, насмерть
схватился с каким-то дюжим вполпьяна мужиком, и тот смял старика прямо под
копыта лошади. Княжич, отчаянно оглянув и бледнея ликом, рванул на
выручку, но тут же был оттиснут и сбит валом бегущих и тонущих людей, и
голос его, одинокий голос тонущего мальчика, погиб в реве сотен глоток
ополоумевших, потерявших облик человеческий кметей. Река, подтопленная
горою шевелящихся полутрупов, замутнела и вышла из берегов. Иные, вытараща
глаза, лезли по головам тонущих. А сверху в это безумное месиво сыпали и
сыпали смертным дождем татарские сулицы и стрелы.
Так даром, дуром, без боя почитай, была потеряна суздальская и
нижегородская рати, погибли ярославцы и юрьевцы, и многих, многих бежавших
добивали потом по лесам мордовские вои!
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Васька опомнился, когда его с толпою раздетых, обезоруженных ратников
загнали, словно скот, в жердевый загон, не давши ни пить, ни есть, и
вокруг начали ездить, скаля зубы и взмахивая плетями, татарские сторожи.
Тут только, осознав, что это плен, и впереди трудная дорога в степь, и
опять на невольничий рынок, и родина, настигшая его, найденная, вновь
отдалила, ушла, истаяла, и увидит ли он ее еще когда-то, и тогда вот
склонился он почти до земли и заплакал, вздрагивая, бугрясь предплечьями
связанных рук, мотая раскосмаченной головою и дергая пересохшим,
воспаленным ртом. Заплакал, желая лишь одного в этот позорный миг -
умереть! Но и смерти не было ему дано безжалостным роком...
Русичи - кто проклинал, кто кидался к огороже, получая увесистый удар
плетью, кто тупо сидел, глядя перед собою в землю, - ставшие чужими друг
другу в этот миг позора, не искали своих, не думали еще ни о побеге, ни о
плене, они лишь опоминались еще, лишь понимать начинали, что из недавних
празднующих победителей стали скотом, полоном, последнею рванью на
земле...
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Татарские мурзы меж тем, оставя сторожу вокруг полона и награбленного
добра (видно, кто-то умный вел их на Русь, не Бегич ли?), устремили
изгоном к Нижнему Новгороду. Побоище за Пьяной произошло второго августа в
полдень, а пятого татары уже были под городом. Престарелый князь Дмитрий
Константиныч узнал о беде, уже когда ничего нельзя было содеять - ни
собрать новой рати, ни даже защитить город. Оставалось - бежать.
Старый князь, тесть великого князя московского, еще вчера гордый и
величественный в достоинстве своем, был сломлен. Он сидел на лавке в
опустошаемом тереме своем, из которого прислуга стремглав выносила к
вымолам казну и рухлядь, сидел и плакал.
Погибло множество бояр, еще вчера могучих и грозных подручников,
погиб сын, как теперь яснело, любимый (ни Семен, ни Василий Кирдяпа не
лежали так к сердцу старого князя, как этот младший). Погибло все,
обрушилась гордая слава победителя татар, к которой призывал епископ
Дионисий. И где он сам, грозный владыка нижегородской земли? Поди тоже
торочит коней или снаряжает лодьи кинуться в бег, ибо и ему татары не
простят прошлой пакости, ни призывов с амвона, ни убиения Сарайки с
дружиною. Погибло все, и то, что суетятся слуги и кмети, холопы таскают
укладки, тяжелые скрыни и кули, - все это уже ни к чему...
Так, плачущего, его подняли и повели, почти потащили под руки к
вымолам. Князь не противился. Длинные сухие ноги его заплетались, едва
шли. Он почти не узнал потишевшую, захлопотанную супружницу свою, только
руки ее, заботливо отершие платком слезы с княжого лица... И тогда и тут
только увидел он, уже со струга, от воды, все разом: и город, краше коего
не было на земле, высящий на кручах волжского берега (город, обреченный
огню и разору!), и мятущуюся по берегу, воющую толпу, и то, как дюжие
молодцы баграми и шестами отпихивают от бортов перегруженных паузков
отчаянный, цепляющийся за борта, тонущий народ.
- Нельзя! Потонем вси! Мать...!
Город бежал, все, что могло плыть, было переполнено и стремилось,
выбрасывая весла, туда, вверх по Волге, к спасительному Городцу...
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Феофан Грек узнал о погроме и бегстве поздно, когда уже содеять
неможно было ничего, ни добраться до монастыря к Дионисию, ни нанять
коней. Сложив в сумы самое ценное (краски, кисти, краскотерку свою,
старинную и любимую, несколько книг да слитков новгородского серебра), он
устремил к берегу и тут бы и погиб, пропал ли в ополоумевшей толпе черни,
но, к великому счастью и для него, и для русского художества, признал
изографа торговый гость-новогородец и над головами толпы начал кричать,
подзывая. Скоро двое дюжих молодших пробились к изографу, подхватили
тяжелые сумы и поволокли его сквозь рев и гам, сквозь протянутые женочьи
руки, что молили, цепляя за одежду, доволокли до пристани и уже по
последней вздрагивающей под ногами доске, отбиваясь от осатаневших
горожан, взволокли на палубу, где и сунули мастера куда-то меж кулей и
бочек, горою наваленных в перегруженную лодью, так что, когда отваливали
от вымола, кренящаяся посудина едва не зачерпнула смертную чашу волжской
влаги, ибо волны шли мало не вровень с бортами, и гребцы опасливо и дружно
налегали на весла, о едином моля: как бы не качнуть судна невзначай!
Феофан глядел на отдаляющий воющий берег, и слезы подступали к
глазам. От сердца отрывался кусок жизни, кусок судьбы, уходили брошенные
друзья и знакомцы. И вновь, как когда-то, подступало к нему, что здесь, на
Руси, все было крупнее, чем там, в умирающем Константинополе, и гроза и
ужас тоже были страшнее и больше и требовали большего напряжения сил. И он
знал теперь, как и чем это выразить, и, плача, прощаясь с обреченным
городом, ведал вторым, глубинным смыслом художника, как и что напишет он,
когда вновь встанут перед ним внутренние стены храмов этой земли, упрямо
встающей вновь и вновь из пепла пожаров и гибели поражений, упрямо
возникающей заново и тянущейся вширь и ввысь, в небеса, к своему,
непохожему на иных русскому Богу.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЯТАЯ
Споры западников и славянофилов, возникшие, по сути, где-то с конца
XVIII столетия, имели достаточно древнюю предысторию. Во всяком случае
<западничество> - безусловное неприятие всяческого <востока> и настойчивое
желание в политике Руси опираться всегда на помощь западного,
католического мира - существовало уже в Киевской Руси. <Западниками> были
многие киевские князья, <западником> оказался Михаил Черниговский,
просивший на Лионском соборе помощи у папы против татар, за что и заплатил
головою в ставке Батыя. И Даниле Романычу Галицкому не помог папа римский,
как и королевское звание не помогло. Более того - и княжество Данилово,
Галицко-Волынская Русь, очень вскоре и на долгие века оказалась
захваченной, разодранной на части западными соседями: Венгрией, Литвою и
Польшей; захваченной, разоренной, обращенной в предмостное укрепление
Европы противу кочевников, утерявшей великую некогда культуру, зодчество,
книжность, утерявшей свое высшее сословие, получив взамен венгерских да
польских феодалов... И все то была цена за неразумие прежних великих
князей и галицкого боярства, восхищенных и увлеченных городскою культурой
Запада, не ведавших того, что самим им не стать никогда этим самым
<Западом>, разве - холопами на барском дворе, и что должно всякому быть
самим собою и даже союзников искать себе в той среде и на том пути, по
которому вела их историческая судьба, слагавшаяся за много веков до них в
постоянных спорах, розмирьях и дружестве со степными народами...
Увы! То, что прояснело на Москве, далеко не казалось таким
несомненным в далеком Киеве! А пламенный нижегородский проповедник,
нынешний епископ Нижегородский, Городецкий и Суздальский Дионисий когда-то
явился как раз из Киева. Явился сюда, в дикое Залесье, полный воспоминаний
о величии уничтоженной монголами державы, полный мечтою о расплате и новом
взлете страны... И он ли не ратовал, не призывал, не торопил всячески Русь
к борьбе с вековым врагом? Ибо для него Орда была врагом - и только.
Летопись, исправленная по его приказу иноком Лаврентием, только-только -
едва просохли чернила на статьях, описывающих бедственную участь
разгромленной монголами страны, - только-только легла на аналой пред очами
княжескими. Не по его ли призыву был уничтожен наглый посол ордынский
Сарайка? Не он ли стоял за всяким розмирьем с татарами и торопил, торопил,
торопил... И сейчас, казалось уже, громом побед отметят свой путь
восставшие к совокупной борьбе нижегородско-московские рати. Он
благословлял это войско, выходившее в долгожданный поход, и вот теперь...
За стенами горницы творилось суматошное кишение иноков, послушников,
челяди, собиравших иконы, книги, многоразличное монастырское и епископское
добро, дабы, погрузив на лодьи, отплывать в Городец, а он сидел и думал, и
временами скупая слеза, осребрив жесткий лик нижегородского владыки,
сбегала по щеке и пряталась в седой, тоже пониклой и словно бы пожухлой
бороде.
Почти без стука ввалились в дверь двое иноков, Фома и Никодим,
посланных за изографом Феофаном. Монахи дышали тяжко, в глазах читались
растерянность, виноватость и страх.
- Не нашли! - вымолвил старший, Фома, разведя руками.
- Ушел, должно! - почти обрадованно подхватил Никодим. - Прошали,
бают: уплыл на новогородской лодье!
Монахи повесили головы, ожидая грозного епископского разноса, но
Дионисий лишь молча указал рукой, и те обрадованно исчезли, прикрывши
двери.
- Как же так, Господи? Как же так?! - прошептал Дионисий, вглядываясь
в тусклый лик Спаса киевского письма в углу разобранной и почти уже
унесенной божницы. - Как же так, Господи, за что? За какие грехи?!
Он не чаял грехов за собою, быть может, только теперь догадывая о
том, едином, который не отпускал его всю долгую и многотрудную жизнь, - о
грехе гордыни. Не было в нем, Дио